И вот стоял с приготовленным спиннингом на берегу волжского залива, нетерпеливо осматривался, прислушивался.
   Уже рассветало, но бревенчатая старая Ивановка, испуганно отбежавшая от залива, еще спала: междупарье, торопиться некуда, скота в личном пользовании тут не держали, а колхозный был в летнем лагере и выходил на пастбище часов в шесть. Разбаловались люди, как в городе.
   Залив сплошь до того лесного берега лежал, как уже сказано, белый, пушистый, и тишина была белая, непорочная, не огорченная ни одним грубым звуком. Правда, неподалеку от ветлы, на открытом выгульном дворе, сбегавшем от утятника к заливу, сонно переговаривались за метровой штакетной изгородью утята, но их детские голоса, смягченные расстоянием, не мешали слуху.
   Парфенька положил спиннинг на отдыхающий велосипед, снял с плеча пустой рюкзак, постелил его на мокрую от росы траву рядом с велосипедом и сел ждать солнышка. Заря уже отыграла, вот-вот выкатится красное и в полчаса подметет до зеркального блеска весь залив. Можно бы сделать парочку пробных забросов, но ведь зряшные будут, вслепую, зацепишься еще за корягу, рви потом леску, опять настраивай снасть, а рыбу уже спугнул. И самая уловистая, самая дорогая блесна тю-тю.
   За спиной послышались осторожные, крадущиеся шаги, Парфенька обернулся – от ветлы двигался Тоськин с кривой дубинкой, могучий, жалостливый мужик по прозвищу Голубок, заведующий здешней утиной фермой. Он тоже узнал Парфеньку, просиял:
   – Неужто Парфен Иваныч?… Да как же ты догадался, голубок? А я нынче сам хотел за тобой. Вот, думал, позавтракаю и – в Хмелевку, к самому Парфен Иванычу… Радость-то какая, голубок, слов нет.
   Парфенька вежливо встал и подержался за его большую, как совковая лопата, руку. Упрекнул с улыбкой:
   – Радость, а с палкой ко мне подкрадывался. Голубок смущенно бросил кривулину в траву.
   – Не признал сразу-то, голубок, думал – чужой. Ходют тут разные, туристами называются. Из Мелекесса, из Куйбышева, а восейка из самой Москвы закатились четверо. Что им на своих-то легковушках. Резиновые лодки надуют и катаются, рыбку вроде бы ловят, а на самом деле – моих утят. Рыбки-то, сам знаешь, у нас не густо, а им, голубок, уха надобна. Уха из петуха. Избаловался народ совсем, только бы не работать. А?
   – Да, тут хорошо, – сказал Парфенька. – Солнышко вон всходит, кукушка у того берега проснулась. Слышишь: ку-ку, ку-ку… Одно и то же, а хорошо.
   – Хорошо-то хорошо…
   – А что? И ферма у вас, видать, хорошая.
   – Ферма – да. Что да, то да, грех жаловаться. Выгульный двор вон прямо у воды. Поплавают – выходи и гуляй, погуляли – спускайся и плавай. У людей нет такой жизни, райская жизнь. Да ведь короткая, голубок! Два месяца и – в кастрюльку. Или на сковородку – утята табака. Жа-алко… Они ведь потешные, как малые ребята, играть любят, гоняются в воде друг за дружкой, ныряют… Какая же это жизнь – два месяца. А, голубок?
   – Короткая. – Парфенька вздохнул.
   – Ас нынешней весны еще короче. Выплывет какой в открытый залив и вдруг заблажит, взмахнет крылышками, и нет его – провалился, только круги по воде. Да другой так-то, голубок, да третий, да пятый – десятый. Бывает, по двадцать штук в день пропадает, мыслимо ли дело! Будто кто хватает их, сердешных, снизу за лапы и топит. Ну, мы потом догадались: она, Лукерья, больше некому. А тут еще и туристы балуют. Выручай, голубок, век не забуду!
   – Вот туман разойдется… Не видал ее?
   – Кого? Лукерью?
   – Какую Лукерью – щуку!
   – А я про кого, голубок? Про нее же, про щуку. А ее Лукерьей зовут.
   – Кто зовет?
   – Народ, голубок, ивановские мужики, бабы, ребятишки. У нас тут старуха проживала, Лукерья по имени, жадная-жаднющая, голубок, но бойкая, дерзостная, ничего не страшилась – ни скандала, ни воровства. В третьем годе, в самое половодье пошла на залив рыбачить со льда и утопла, голубок. В ее честь щуку-то и назвали. Больно уж жадная до утят и безужасная. У самой фермы разбойничает. И никак ее не пымаешь – в точности Лукерья. Та, бывало, всегда отвертится, если на месте не застукали. А как застукаешь, если она никогда не попадалась, бабка Лукерья-то.
   – Так ты видал ее или нет?
   – Щуку? Не видал, врать не стану. Иван Бугорков видал, а мне не пришлось. Круги на воде замечал, во-он там, у кустиков, а самое – не сподобился. Ну круги зато, голубок, страшенные, и сразу в двух, а то и в трех местах – неужто такая длинная ворочается, а? Это же не один метр, голубок, не два! Так она всю ферму у нас слопает.
   – А чего не загородите? У вас же проволочные сетки в воде стояли.
   – Ржавеют они. Да и на моторках ваши, хмелевские, носятся. Саданет ржавую носом – дыра, как ворота. Замучили эти лодки: шум от них, вонь, копоть, на воде масляные пятна, а волной берег подмывает. От них же волна как от парохода… Ну что, не пора, голубок? Залив-то развидняется, вдруг да повезет нам.
   Голубок неловко ссутулился над ним, пытаясь сделаться меньше, чтобы не обидеть невзрачного Парфеньку, топтался рядом, приминая резиновыми сапожищами траву, заглядывал с надеждой в морщинистое, коричневое от загара лицо рыболова. Как в лицо друга. И справедливо – Парфенька тоже любил Голубка: добрый мужик, совестливый, открытый, для такого чего хошь сделаешь.
   Солнце уже сидело на зеленом лесном заборе у того берега, тянуло рукастые лучи к спящему заливу, озорно хватало за белое одеяло, и туман, курясь, редел, подымался, незаметно таял и пропадал в заголубевшей тишине, показывая потные зеркала открытой воды. Минута, другая – и эти зеркала засверкали-засмеялись под солнцем, поползли, расширяясь друг к другу, и скоро весь залив стал одним волшебным зеркалом, втягивающим в себя опрокинутый вниз головою цветастый веселый мир.
   Парфенька взял спиннинг, подтянул на всякий случай до живота резиновые болотные сапоги и сошел вниз, к самой воде. Кустики в заливе, указанные Голубком, были как раз напротив кривой ветлы, которую запомнили Витяй и Клавка, но метрах в шестидесяти отсюда – свидетели будто сговорились о точности.
   Парфенька отпустил метра полтора лески, оглянулся – Голубок почтительно стоял поодаль – и, широко взмахнув завизжавшим спиннингом, сделал первый и, как оказалось, последний заброс. Блесна, описав сверкающую солнечную дугу, без плеска вошла в воду точно возле кустиков, и едва Парфенька начал сматывать леску, как почувствовал легкий удар на том конце. Блесна мягко вошла во что-то неподвижное, и сматывать стало нельзя – зацеп, подумал Парфенька. Чего боялся, то и случилось: закоряжил. Да и как тут не зацепишься, когда кусты рядом. Наверно, за корень задел или за подводную ветку. Парфенька зажал катушку тормозом и потянул удилище к себе – оно круто выгнулось, леска зазвенела, но немножко подалась, самую чуточку, сантиметров на десять, не больше, а когда он отпустил удилище, леска, не ослабевая, возвратилась назад, на прежнее место. Да, зацепился за ветку или за торчащий со дна конец коряги. Надо попробовать вытащить.
   За спиной послышалось сочувственно-взволнованное дыхание Голубка, но Парфенька не рассердился на него, признался в своей неловкости:
   – Зацеп, Вася. Но ты не тушуйся, мы это в момент. В случае чего, запасные блесны есть.
   – Помочь, голубок?
   – Погоди.
   Парфенька опять потянул удилище, но на этот раз зазвеневшая леска не только не подалась к нему, но даже пошла назад – кто-то сильный вырывал ее вместе со спиннингом. Парфенька, вытянув руки, подался вперед, удилище согнулось в полукольцо, леска, чертя и брызгая по воде, забрунжала от напряжения, а у кустов и подальше вода взорвалась сразу в нескольких местах.
   – Пымал! Пымал! – не выдержал Голубок.
   – Не ори, – прошипел Парфенька. – И присядь, а то тебя и из воды за версту, поди, видать.
   Голубок послушно присел на корточки, а Парфенька, не отпуская леску, вошел с берега в воду, потом поддернул удильник к себе, вгоняя крючки блесны глубже в пасть жертвы, и вслед за повторным могучим всплеском у кустов почувствовал, что напряжение заметно ослабло, леска перестала брунжать и послушно пошла за ним, когда Парфенька, пятясь, стал выходить из воды. Он попробовал сматывать леску, но тяжесть была такая, что катушка не проворачивалась. Да и леску так оборвешь ненароком.
   – Сачок подать? – прошептал вспотевший от волнения Голубок.
   – Ка-акой тут сачок! – Парфенька, не переставая пятиться, торопился подальше от воды. – К берегу ползи и замри там. Слышь?
   – Слышу, голубок.
   – Будто мертвый предмет ты, камень-дикарь. Слышь?
   – Сейчас, сейчас. – Голубок живо оказался на четвереньках, смешной коровьей рысью доскакал до берега и послушно замер у воды как мертвый предмет. Как медведь каменный.
   А Парфенька продолжал, пятясь, уходить от берега, удивляясь, что леска тяжело, но выбирается и, значит, щука смирно идет за ним, не показываясь на поверхности. Каждую секунду он ждал ее коварной выходки, неожиданного рывка, держа палец на тормозе катушки. И благодарил судьбу, что Голубок оказался под рукой – будто бог послал.
   – Слышь, Вась? Как на берег выну, хватай под зебры.
   – Слышу, голубок, слышу.
   Просто удивительно, с какой послушностью шла дерзостная Лукерья за ним. Должно быть, обожгло болью, вот она и стала сговорчивой. Рванулась разок и сразу поняла, в каких руках. И леска – тьфу! тьфу! держит хорошо. Добрая японская леска. А тяжесть страшенная, поясницу ломит… Только бы не спугнуть, только бы на бережок ее, на травку, а там…
   Но тут послышался резкий автомобильный гудок, Парфенька оглянулся и досадливо плюнул – от дороги на дамбу спускался сюда водовоз, из кабины выглядывала соломенная голова его непутевого сына Витяя. И чего черт принес на водовозке, когда он все время на грузовике ездил! Вот еще раз гуднет, бужевольник, и никакую Лукерью не удержишь. Но Витяй, должно быть, смекнул, что дело пахнет керосином, притормозил и выключил двигатель, наблюдая за отцом из кабины.
   Парфенька допятился с поднятым спиннингом почти до ветлы, остановился, пробуя провернуть катушку, и опять пошел задом, как рак, пока каблуком одного сапога не задел за корень дерева и не опрокинулся на спину! высоко задрав обе ноги.
   Витяй засмеялся, но тут же выскочил из кабины и побежал к отцу на помощь. Парфенька и во время падения ухитрился не порвать леску, мигом вскочил и, не переставая пятиться, сильнее потянул удилище – у берега послышался шумный плеск, медведем прыгнул Голубок и тут же завопил отчаянно:
   – Попалась! Попалась!
   – Тащи от воды подальше, – крикнул Парфенька, не ослабляя лески. – Витяй, беги туда. Под зебры держите, под зебры!
   В несколько прыжков Витяй достиг берега и своей решительностью спас положение. Голубок боялся держать скользкую образину, она то и дело выскальзывала из его дрожащих лапищ, мотала зеленой крокодильей мордой, пока безужасный Витяй не сграбастал ее за жаберные крышки. Тут и Голубок осмелел, схватил за шею и поволок, наступая на пятки Витяю, в сторону ветлы, куда уже допятился Парфенька.
   Вдвоем они быстро дотащили добычу до ветлы, оглянулись и обомлели: изумрудно-зеленое с желтым, янтарным брюхом тело щуки по-змеиному извивалось в траве на добрых двадцать шагов и, не кончаясь, уходило с песчаного берега в воду. Но самое страшное – по заливу в разных местах раздавались мощные всплески, вода там ходила круговыми волнами, бурлила, а у кустов пенилась – весь залив был заполнен этой щукой, голова которой с серебряной в глубине пасти блесной устрашающе свистела, а чешуйчатое изумрудное тело послушно тянулось за рыболовами, хотя оно, такое мощное, одним сокращением могло бы отбросить смельчаков или, как удав, задушить их в своем объятии.
   – Стой! – крикнул Парфенька и стал сматывать леску, сближаясь со своими помощниками.
   Витяй впереди, Голубок за ним опасливо держали вздрагивающее прекрасное чудовище и с надеждой ждали Парфеньку.
   – Вот это организм! – сказал Витяй озадаченно.
   – Да-а, скотина страшенная. – Голубок нервно зевнул. – Отъелась на наших утятах. Только это не Лукерья, ту Бугорков видал, она меньше.
   – Что за Лукерья? – осклабился Витяй. – Вы уж ей и кличку успели дать?
   – Не кличку, а имя. – И Голубок рассказал, в честь кого была названа щука. Не эта, а другая, которая Лукерья. А может, эта сама Лукерья и есть, Бугорков спьяну разве разглядит.
   В двух шагах от них Парфенька остановился, поставил катушку на тормоз и, приказав следовать за ним, пошел вокруг ствола ветлы – тело щуки яркими толстыми кольцами наматывалось на ствол у корней. Сделав четыре круга, Парфенька сел, не выпуская из рук удилища и не ослабляя лески.
   – Передохнем, – сказал он помощникам. – Отпускайте.
   – Сорвется, – сказал Голубок.
   – Не бойсь. В воде не сорвалась, а тут и подавно. Как вот с ней быть дальше?
   – Ну, Лукерья, что с тобой делать? – Витяй опустил голову щуки на траву и сел рядом.
   – И я ума не приложу, – сказал Голубок. – Вишь, хайло-то разинула, того и гляди цапнет.
   – Задыхается она, – сказал Парфенька жалеючи. – В воду надо. У тебя цистерна заправлена или пустой едешь?
   – Пустой, – сказал Витяй. – У водокачки должен залить.
   – Заливай здесь, и сунем в цистерну.
   – Да мне же в лагерь надо, у них до*йка скоро.
   – Ничего, подождут. Давай заливай, а мы пока покараулим. В горловину-то она пролезет?
   – Пролезет. Она же не толще меня, а я прохожу свободно.
   – Тогда заливай скорее, а то подохнет. Дохлая рыба – не рыба. А ее тащить еще неизвестно сколько.
   Витяй спустил машину к берегу, закинул в воду заборный шланг и включил насос. Голубок побежал в Ивановку за подмогой, а Парфенька на досуге принялся изучать свою добычу.

III

   Это была не просто гигантская рыба, это была сама воплощенная мечта рыболова, его достигнутый безразмерный идеал, изумрудно-янтарный, сверкающий, ослепительно прекрасный в чистом свете июньского утреннего солнца. И Парфенька, облегченно вздохнув, прошептал:
   – Хорро-оша-а-а!…
   Других слов не нашлось, да и не было их ни в нашем могучем, ни в других, не очень могучих, но разнообразных языках таких слов, которые могли бы выразить, кроме восхищения и озабоченности, сложное отношение к тому, что (вернее, кто) пока не имеет названия. Лукерья – это так, недоумение озорных ивановцев. А вот можно ли ее отнести к щукам, неизвестно. Щукой мы нарекли ее условно и потому, что Парфенька мечтал поймать щуку, ловил ее на щучью блесну, рыба взяла эту блесну, была поймана, и вот мы говорим: щука. А таких тут никогда не было, даже в счастливое время развитого социализма.
   Парфенька завороженно глядел на свою добычу и никак не мог решить, что за чудо он поймал. Морда по виду дружелюбная, длинная и красивая, как у лошади, но зубы неприятно частые, в несколько рядов и мелкие, как патефонные иголки. Она одышливо растворяла и захлопывала эти серьезные челюсти, и в глубине пасти вспыхивала серебристая блесна с металлическим поводком, а по бокам пламенели выгнутые ярко-красные лепестки влажных жабер. Вроде и страшная голова, а вроде и красивая. Будто расколотый вдоль слиток, снизу золотисто-янтарный, а сверху изумрудно-зеленый, с большими необычно синими глазами. Эти колдовские глаза, обрамленные черными длинными ресницами, глядели на Парфеньку с чарующим укором, и в их небесно-синих зеркалах он видел свое маленькое отражение: мохнатый заячий малахай с задранным ухом, крошечное лицо, состоящее из одних морщин, и свою фигурку на траве, с торчащими у самых плеч коленками. Такой-то маленький муравей стал хозяином такой большой… нет, не щуки, а, как сказал Витяй, организмы – это значит, рыбы без названия или другого живого предмета жизни.
   Вокруг цельнокроеной головы этого организма золотым кольцом сверкал царский венец (у ужей такие бывают), а дальше по мощному, но, в сравнении с длиной, не такому уж толстому (72 сантиметра в обхвате, как потом установили ихтиологи) и равномерному телу шла плотная, как у окуня, чешуя, ярко-зеленая на спине и желтая, с коричневыми крапинками на брюхе.
   Примерно в четверти от этой величественной головы по обеим сторонам тугого тела шевелились розовые плавники, похожие на детские ладошки, – каждый плавник из пяти перьев, перья во время движения сходились и расходились, как пальцы, судорожно скребли по мокрой, примятой люцерне, загибались и снова выпрямлялись в упругие прозрачные ладошки, ярко-розовые на зеленой траве, редкостно красивые и бессильные теперь, беспомощные.
   Вот и все. Дальше извивалось по траве, почти сливаясь с ней, до самого залива змеиное тело одинаковой толщины, напряженное, сильное, и в заливе все еще бурлила вода, предсказывая ужасающую длину этого тела.
   Парфенька вздохнул, глядя, как отворяется и захлопывается со всхлипом иглозубая пасть, и достал из кармана щучий зевник. Он показался сейчас игрушечным, и Парфенька смущенно сунул его обратно. Надо придумать что-то другое.
   У берега урчала машина Витяя, засасывая в цистерну воду, со стороны Ивановки слышались людские голоса – это бежали сюда кормачи и птичницы утиной фермы, поднятые по тревоге Голубком.
   Парфенька бросил спиннинг, отыскал в траве кривую дубинку Голубка, и дождавшись, когда в очередной раз рыба распахнула пасть, вставил туда дубинку. Убедившись, что пасть теперь не захлопнется, он лег на землю и засунул одну руку между жабер, а другую в зев рыбы, где застряла блесна. Прибежавшие на подмогу две птичницы и два кормача застали его лежащим, но он уже отцепил блесну вместе с тройником и осторожно вынимал окровавленные руки из пасти чудовища.
   – г– Батюшка ты наш!… Царица небесна матушка! – завопили пожилые птичницы. – Сгубил ты свои золотые рученьки, избавитель наш Парфенюшка, пролил ты свою горячую кровушку на сыру земелюшку ранним утречком…
   – Это не моя, – сказал Парфенька, поднявшись и вытирая руки пучком травы, – это ее кровушка, блесной проткнул, сейчас уймется. – И стал сматывать остаток лески на катушку спиннинга.
   – Да как же ты вынул такое чудо, свет Парфенюшка? Да откуда взялась у тебя силушка?!
   Квадратный рябой кормач в распущенной рубахе и мятых штанах, заправленных в резиновые сапоги, топтался возле рыбы и тяжко вздыхал. Потом толкнул локтем молодого сивого напарника:
   – Это ж надо, ити его мамушку, крокодила обротал! Скажи, Степк? Это ж не Лукерья, та меньше сажени была, сам видал. А? Тут же одна морда, не дай бог приснится…
   – Да-а, – сказал Степка. – Вон голова-то у него какая.
   – У кого?
   – Чего?
   – Голова-то.
   – А-а, голова-то. Да у рыбака-то.
   – У рыбака-то?
   – Ну. Только это у него шапка такая. Заячья. Дядя, ты головушку-то не застуди ненароком – июль скоро. Гы-гы-гы!…
   В другое время Парфенька смолчал бы, а тут не смог: он же торопился из дома, впотьмах собирался, тревожить своих не хотел, вот и надел, что под руку попалось.
   – Какой ты умный, парень, – сказал он с печалью.
   Тот растерялся, но за него заступился рябой:
   – Гляди-ка, какой явился. А, Степк? Змея поймал и нос кверьху.
   – А у тебя карточка дырявая, – не поддался Парфенька.
   – Истинно так, – поддержали птичницы. – А уж ругатель-то, ругатель… Пьяный ли, трезвый ли, а как зачнет «молиться» – хоть святых выноси. Да все по матушке, по матушке…
   – Потому что конопатый, – объяснил Парфенька, махнув рукой.
   – Че-во-о?
   – Рожа, говорю, у тебя вся в ямках. Будто на ей черти горох молотили.
   – Вот я те щас дам горох…
   И рябой уже протянул к нему длинные клешни, но был.спугнут веселым гудком водовоза: Витяй накачал цистерну и вот подымался от берега сюда. Груженая машина ревела натужно, сердито, и диковинная чудо-рыба задрожала, а потом обреченно прикрыла розовыми веками синие колдовские глаза.
   Парфенька зябко поежился: впервые он видел у рыбы веки, да еще с темными ресницами, при синих-синих глазах, которые в спокойном состоянии светлели, становились голубыми. А бужевольник Витяй гудит как оглашенный, того и гляди наедет на нее, раздавит такую-то красоту.
   – Куда прешь! – закричал он, махая руками. – Левее бери, левее, вот сюда!
   Машина, оставляя на росной траве двойные следы, поднялась к ветле и остановилась, устало урча и попыхивая дымком. Витяй выскочил на подножку и лихо кинул руку к соломенной голове.
   – Товарищ генерал, ваше приказание выполнено, бассейн для Лукерьи приготовлен.
   – Открывай, – приказал Парфенька и обернулся к птичницам и кормачам: – А вы беритесь за рыбу, сейчас в цистерну станем засовывать.
   – Это не Лукерья, – сказал опять рябой. – А в воду зачем?
   – Чтобы живая была. – Парфенька взял голову рыбы за жаберные крышки, с усилием поднял. – Ох, тяга-то, господи! Беритесь за мной и вместе потянем.
   – Зачем живая-то, Парфеньк? – не понимал рябой. – Все одно же на сковородку. А со свежим огурчиком, с лучком – другой закуски не надо.
   – Кому чего, пьянице закуска.
   – А ты меня поил?
   – Еще чего захотел! Берись, берись, не выкатывай буркалы-то, не пугливая.
   Впятером они быстро размотали тело рыбы со ствола ветлы, поднесли к машине. Витяй принял зеленую голову, подержал, удивляясь ее чарующим глазам и черным ресницам.
   – А ведь это наяда, – сказал он. – Ну, батяня, отмочил ты шуточку.
   – Какая еще наяда?
   – Речная богиня, сказочная. – И сунул ее носом в горловину цистерны. Она с плеском ушла на дно. – Пей, родимая!
   Парфенька ожидал, что рыба будет сопротивляться, но она неожиданно сама стала втягиваться в цистерну, извиваясь и расшвыривая его помощников, и втягивалась так быстро, что из горловины тут же полилась вода. Витяй стоял на верху цистерны и, склонившись над люком, наблюдал, как рыба, шурша чешуей по бортику, втягивалась вовнутрь.
   – Кольцами свивается, – сообщил он полушепотом. – Эдак скоро всю цистерну наполнит.
   – Не давай наполнять-то, – встревожился Парфенька, – задохнется без воды.
   – Она умная, не вплотную ложится. Кормачи и птичницы стояли у машины и пораженно следили, как извивается сказочная рыба, метр за метром скрываясь в цистерне с надписью «огнеопасно».
   Прежде это был трехтонный бензовоз, с годами он подносился, цистерна у него расхудилась и стала подтекать, машину отдали совхозным животноводам. Зимой ее ремонтировали, а с весны до осени она возила воду в летние лагеря дойных гуртов. Шоферами на ней были чаще зеленые новички или проштрафившиеся асы, забывающие закусывать. Витяй не принадлежал ни к тем, ни к этим.
   – Ты чего в водовозы определился? – спросил Парфенька, довольный, что сын заворожен его рыбой.
   – На повышение пошел, – ухмыльнулся Витяй. – Сам директор совхоза товарищ Мытарин назначил. Поезжай, говорит, Виктор Парфеньевич, и внедри любовь молодым дояркам, а то Борис Иваныч один не справляется. Любовь к труду.
   – По дружку, стал быть, соскучился?
   – И по подружкам. Их там десяток, а он один, ослабел, поди, обессилел, а им обязательства надо выполнять, за высокое звание бороться. Буду вдохновлять.
   – За рыбой гляди, вдохновлялыцик. Вроде не ползет?
   Витяй нагнулся над люком, потом потрогал пальцами напряженно свисавшее по боку цистерны тело.
   – Замерла. Полбака заполнила и утихла, умница. Разрешите везти на уху, товарищ адмирал?
   Парфенька, серьезный и деловитый, как грач на пашне, промолчал, размышляя. Хоть и много втянулось в цистерну рыбы, метров пятнадцать, она по-прежнему уходила к самому берегу и дальше, в залив, теперь затихший, зеркально гладкий, сверкающий от солнца. Значит, успокоилась, отдыхает. Если теперь везти, то потревожишь и она выскользнет из цистерны, а не выскользнет – разорвешь на две части. Но и стоять долго нельзя: роса зот-вот сойдет, солнце высушит „чешую, и рыба подохнет. Поливать? Это сколько же людей надо, если ведрами. Да и неизвестно, какое время придется стоять.
   – Ну как ты тут, голубок?… Уф-ф, задохнулся… С добычей тебя! Ух, сердце зашлось… – Часто дыша, Голубок окинул взглядом машину с рыбой, берег и залив, где она продолжалась, озадаченных людей и покачал потной прилизанной головой: – Настоящего Змея Горыныча поймал. Как в сказке. А я сперва думал, что Лукерья. Слышь, Бугорков? Что же теперь делать станем? Ох, еле отдышался. Председателя бужу, говорю ему, а он, голубок, пальцем у виска: спятил-де ты или после вчерашнего? Я тогда к телефону и – в район начальству: а оттуда, не поймешь кто, ругается: кой черт, кричит, в такую рань тревожите. И тоже не поверил, голубок. Проспись пока, говорит, а я милицию сейчас пришлю, рыбнадзор… Что же нам делать-то теперь, ждать?
   – Не знаю, – сказал Парфенька. – Давайте думать вместе. – И первым, как неопытный начальник, поведал свои сомнения насчет сохранности и перевозки диковинной добычи. А сохранить ее надо обязательно.
   – Да зачем? – не понял опять рябой. – Давайте разрежем, и что в машине – Парфеньке, а что на нашей земле – наше.
   – Не удержим, в залив уползет, – сказал Степка.
   – Без головы-то? Дай-ко у тебя отрежем, итить твою мамушку, поползешь ты домой иль, к примеру, в магазин?!
   – Да пошто резать-то? – вступилась одна из птичниц. – Рыбак пымал, его и воля. А он дело говорит. Сперва вынуть надо всю, а потом и делить. Так, Дашутк?
   Старая Дашутка перекрестилась:
   – Эдак, Машутка, эдак. Мы с горем, бог с милостью. Теперь у нас и рыбка, и мясцо. Низкий поклон тебе, Парфенюшка. – И – в пояс ему.