Чернов нехотя встал и, провожаемый насмешливыми замечаниями односельчан: «Ты его сперва покрести, Кириллыч», «За хвост не лови, он заговоренный!» – пошел к Петьке Ломакину, прорабову сыну, который неподалеку подкачивал шины своего мопеда. Длинноволосый Петька будто не слышал Чернова, продолжал пыхтеть с насосом и обратил внимание лишь после того, как окончил работу.
   – Чего тебе, дед? Адама поймать? – И зубы скалит, курносый бес. – Плати рупь, достану.
   – Какая плата, тебя взрослый просит,
   – За так в крапиву не полезу.
   – Почему за так – за благодарность,
   – За какую?
   – Спасибо скажу, неслух. Или вам, нонешним, мало?
   – Мало. У нас всякий труд оплачивается, материальная заинтересованность.
   – Ай-яй-яй, до чего грамотность-то доводит. А мы, бывало, не то что кота, мы на смерть за правое дело шли, не торговались.
   – За правое и я пойду, а сейчас не знаю, правое или нет. Вдруг суд оправдает и вы зря его мучаете?
   – Так ведь когда оправдает, а сейчас он на подозренье и надо выяснить всю правду-истину.
   – Выясняйте, я что!
   – А ты, значит, в стороне. А еще, поди, старый пионер, в комсомольцы собрался. Какой класс?
   – В восьмой перешел.
   – Стало быть, четырнадцать полных, можешь и в комсомол. Какой же ты комсомолец, если в тебе никакой активности?
   – Я еще не комсомолец.
   С оглушающим треском и дымом подкатил сорванец поменьше, заглушил свой ревучий примус и спросил, будто Чернова тут не было:
   – Петьк, чего это он?
   – За котом в крапиву посылает. Спасибо, говорит, скажу.
   – Дядь Вань, дай на кино, достану.
   – Сколько?
   – Сорок копеек.
   – На детский – сорок? Да тебя за пятак пускают.
   – За пятак не полезу, там весь обстрекаешься.
   – Стервецы же вы, ребятишки, вымогатели. Как жить-то будете, если с этих пор выгоду ищете?
   – Проживем железно, дедок, не тушуйся. А, Петька? Заводи, рванем к заливу, ну их. Учат, учат, а сами…
   Мопеды враз взревели, превратились в дымное облако, оно закрутилось, смешавшись с густой пылью, и это вонючее дымно-пылевое облако, завихряясь, полетело улицей. Чернов поглядел ему вслед, вздохнул и пошел к зарослям крапивы, надеясь, что Адам успокоился и сам дастся в руки.
   – Кис-кис-кис, – поманил он, опускаясь на колени и заглядывая в зеленые пахучие заросли. – Кис-кис-кис.
   Отзыва не было, Чернов переполз на другую сторону зарослей и там, в самой темной глубине, увидел Адама, прижавшегося к доскам забора. Глаза его горели зелеными нездешними огнями, и весь он был такой напряженный и решительный, что Чернов невольно попятился. Потом устыдился своей боязни, натянул рукав пиджака на правую кисть, пряча пальцы, и сунулся в крапиву:
   – Кис-кис-кис, не бойся, дурачок. Ты же смелый, а испугался глупой старухи. Какой ты разбойник, когда у Титкова живешь…
   Адам следил за его рукой и, когда она стала близко, отодвинулся, не доверяя хоть и дружелюбному, но чужому голосу. Чернов потянулся за ним дальше, но тут согнутый стебель крапивы распрямился и ожег его по уху. Чернов невольно дернулся, и тогда кот махнул из зарослей на забор и, стелясь по нему, огляделся и спрыгнул в соседский двор.
   Чернов, досадливо потирая ухо и ругаясь, пошел обратно, готовый встретить усмешливые лица односельчан, но те были заняты уже другим делом: ругали директора школы Мигунова за плохое воспитание школьников. Они видели, что Петька и его приятель не послушались Чернова, а Мигунов проходил мимо и вот попался.
 
   Вечернее заседание Митя Соловей, несмотря на помощь авторитетного Чернова, тоже не смог направить по запланированному пути, хотя кота Титков после обеда принес, Анька Ветрова с Клавкой Маёшкиной тоже сидели на передней скамье. Особенно неловко было перед Клавкой, которую Митя Соловей перевоспитывал с прошлого года и уже добился заметных успехов, но вот этот суд может все испортить. Сегодняшний день сильно поколебал воспитательный авторитет председателя суда.
   Вечером помешал старый священник Василий Баранов, по прозвищу Баран. Его привел веселый Витяй Шатунов, сообщив, что этого хочет товарищеский суд над Адамом.
   – В Хмелевке нет Адама, сын мой, – возразил священник.
   – Есть, батюшка, ей-богу, есть! Идемте, сами увидите. – И вот привел, показал на боковую скамью, где дремал на коленях Титкова разомлевший кот. – Убедились теперь?
   – Но это кот. Как можно?!
   Сутулая фигура седобородого священника в черной рясе, с крестом на груди, произвела общее оживление, но Митя Соловей встал и поднял обе руки, требуя тишины. Затихли скоро, потому что отец Василий стал говорить.
   – Напрасное дело вы затеяли, граждане, греховное. Нет у нас иного суда, кроме божьего, и вы берете на себя грех великий, неискупимый.
   – Извините, но как председатель суда я должен заметить, что мы не намерены обсуждать вопрос о грехах. Мы не в церкви.
   – Это так, не в церкви. – Отец Василий покивал длинноволосой белой головой. – В церковь вы ходите грехи замаливать, да и то немногие ходят, а грешите здесь, в миру, в суетной жизни.
   – Кто грешит? – спросили из толпы.
   – Да, да, кто? Нельзя всех сразу, надо по личностям.
   – Можно и по личностям. Грех хозяину Титкову – не называй кота человеческим именем, памятным для всех людей. Адам – прародитель наш, от него пошел род человеческий, а вы взялись его судить. Значит, грех судьям, грех пославшим их, грех всем вам, здесь присутствующим. Ведь вы взялись судить не только Адама, а всех людей, поскольку мы есть побеги от корня Адамова.
   – Мы кота судим, а не Адама.
   – А как зовут кота?
   – Дать ему другое имя, – предложила Анька Ветрова.
   – Точно – Васькой, – поддержала Клавка подругу. – Назовем Васькой и засудим.
   – Это уж прямая насмешка надо мной, а я в священном сане, служу честно и непорочно который год…
   – Тогда Ванькой или Митькой, а?
   – Судьи не согласятся. Кириллыч, дашь свое имя коту?
   – Хватит, зубоскалы, уймитесь. Порядок соблюдайте.
   – Он уже привык Адамом, на Ваську-Ваньку не откликнется.
   – Подождем, когда станет откликаться.
   – Ага, мы будем ждать, а он – цыплят лопать!
   – Не только цыплят. Он у меня шестнадцать килограмм краковской колбасы сожрал.
   – Сама, поди, миленку скормила.
   – А ты видал?
   – Товарищи! – Митя Соловей встал. – Нельзя же так, вы не на концерте в клубе. Продолжайте, гражданин Баранов. Вы считаете кота Адама виновным или не виновным?
   – Нет, граждане судьи, не виновным я его не считаю. Если он не Адам, а просто кот, то он виноват в одном грехе перед богом: в своих кошачьих свадьбах, кои проводятся в неурочное время великого поста. Для всякой твари бог назначил время спаривания весной, а коты и кошки по своей нетерпеливости время это божеское нарушили самовольно.
   – Их пожалеть надо – в самую непогодь любятся.
   – Я не согласен. Разрешите? – С задней скамьи поднял руку Сеня Хромкин. – Этот вопрос надо разрешить с исторической точки зрения, а также с простой арифметической.
   – Ты лучше с философской, Сеня.
   – Не смейтесь, я вам все объясню в конкретной наглядности. В книге древнего историка Светония про двенадцать Цезарей упомянуто, что во времена правления Августа жил человек под названием Иисус Христос. Про него сказано, что шел он против властей и был, если сказать по-современному, оппозиционером. И были с ним примкнувшие люди, его ученики. Религия потом назвала их апостолами. И вот если Иисус Христос…
   – Грешно так хулить сына божьего. – Отец Василий перекрестился. – Я той книжки не читал, но Священное писание…
   – Ты не читал, а он читал, – выкрикнули с последней скамьи. – Давай, Сеня, просвети до конца. Надо же: оказывается, Христос-то в самом деле был!
   – И вот если учесть, – продолжал Сеня, – что рождество Христово отмечается в январе, седьмого числа, а по старому стилю даже двадцать пятого декабря, то можно подсчитать, что зачали его в марте, во время великого поста.
   – Вот к чему он подвел – к греху! Ну Сеня!…
   – Товарищи! Граждане! Не превращайте суд в эстрадный концерт, иначе вынужден буду закрыть заседание. Вы что-то хотите добавить, гражданин Баранов?
   – Хочу. – Отец Василий слегка поклонился. – Ржете, аки жеребцы стоялые, в бога не верите и грехов не признаете, гореть вам в геенне огненной. Но есть у кошек и другая вина. Свои свадьбы они проводят в ночное время, мяукают и визжат с греховным ликованием и этим подлым гомоном нарушают сон праведников, наводят на плохие мысли грешников.
   – А люди? – закричал Титков сквозь смех окружающих. – Ржете вот, а сами… Вы только вспомните свои свадьбы! Ведь вся Хмелевка ходуном ходит! Не так?
   – Воистину так. Вина пьют много и шум производят великий, непристойный.
   – А я про что! Налакаются и уж себя не помнят, вывернутые мехом наружу тулупы надевают, рожи размалюют страшней войны, а какие частушки орут – уши вянут. Где у вас стыд?
   – Стыд? Да ты сам чуть не каждый год запиваешь, в больнице отхаживают.
   – Я запиваю от мыслей, я против мировой собственности иду, а вы чего?
   Смех стал стихать, послышалось самокритичное:
   – Вообще-то пьем многовато…
   – И хоть бы польза была от тех свадеб: нынче сойдутся, а через месяц-два расходятся. И детей нет.
   – А ведь правда, бабы.
   – Не молиться же на свадьбах! Пра-авда…
   – Если бы одни свадьбы, а то и поминки, и крестины, и гости, и с получки, и так, со скуки, от нечего делать.
   – Насчет шуму тоже правильно. Молодежь от рук отбилась. На гитарах наяривают во всю мочь без понятия, песни кричат без ладу, магнитофоны опять же.
   – А вот мне Камал Ибрагимович рассказывал, как у них на Кавказе двое мужиков одному трезвому голову отвернули.
   – Как так?
   – А так: ошиблись. Тот ехал, значит, на мотоцикле осенью, а ветер встречный, дожжик в лицо и в грудь, холодно. Он тогда остановился, переодел пиджак задом наперед, чтобы грудь закрыть до горла, поехал дальше. А тут навстречу двое мужиков в телеге. Он хотел их объехать, поскользнулся и кувыркнулся в кювет. Те к нему на помощь. Глядят – батюшки, голова-то у него за спину повернута. Сграбастали, посадили, один держит, а другой голову поворачивает лицом к пуговицам. Тот орет, не надо, мол, а они свое: молчи, говорят, терпи, ничего ты не понимаешь от сотрясения мозгов. Мы твою голову' живо на место поставим. Так и отвернули.
   – Анекдот, поди, байка.
   – Федька-черт в пятницу песню про это пел. «Хотят ли русские вина? – спросите вы у Фомина. И вам ответит Черт-Фомин, что нам нельзя без крепких вин. Что в зимы холодно у нас, что утомлен рабочий класс, что жизнь скучна родных крестьян, вот потому народ и пьян…» Вишь как складно.
   – Складно-то складно, а как бы за эту песню не того… Да и наврал много. Какое утомленье, когда работаем вполсилы, а зарплату отдай не греши. Врет.
   – Товарищи, так же нельзя, мы опять отклонились от темы. У вас все, гражданин Баранов?
   – Не все. За Титкова, хоть и не прихожанин, хотел слово замолвить. Люди мстят ему за прошлую ревностную службу по сбору налогов, а он выполнял служебный долг, выполнял, не отступая, как герой, как великий человек.
   – Точно! – усмехнулся кто-то. – Собирать в то время налоги и герой не всякий смог бы.
   Отец. Василий покивал головой:
   – Но вы неверующие, и я вам скажу слова мирского ученого Карлейля Томаса, философа. Он жил в Англии в прошлом веке и хорошо говорил о героях и героическом в истории. Великие души, говорил он, всегда лояльно покорны, почтительны к стоящим выше их; только ничтожные, низкие души поступают иначе… Искренний человек по природе своей – покорный человек; только в мире героев существует законное повиновение героическому.
   – Так нам что, награждать Титкова теперь?
   – Нужна мне ваша награда! Да моя бы власть…
   – Не награждать, а разобраться как следует. Вы же затеяли лицедейское судилище и не боитесь греха. Тот же философ Карлейль говорил прямо: «Существует бог в мире, и божественная санкция должна таиться в недрах всякого управления и повиновения, лежать в основе всех социальных дел людских. Нет дела, более связанного с нравственностью, чем дело управления и повиновения. Горе тому, кто требует повиновения, когда не следует; горе тому, кто не повинуется, когда следует! Таков божественный закон, говорю я, каковы бы ни были законы, писанные на пергаменте; в основе всякого требования, обращенного человеком к человеку, лежит божественное право или же адское бесправие». Так говорил ученый Карлейль Томас из далекой страны Англии прошлого века. А я скажу так: помните о божественном праве каждой твари на жизнь и берегитесь адского бесправия, адского желания распоряжаться жизнью ближнего своего.
   – Аминь! – добавил балбес Витяй.
   – Я все сказал. – Отец Василий осенил себя крестом, поклонился в сторону Титкова и его кота: – Помоги вам бог пройти судное узилище. – И пошел, приволакивая ноги в стоптанных туфлях, сквозь говорливую толпу.
   – А здорово он про Карлея-то завернул!
   – Начитанный…
   Митя Соловей посмотрел в сутулую спину уходящего священника и подумал, что время ушло, публика слишком развеселилась и допрашивать Ветрову и Маёшкину вряд ли нужно. Он сказал об этом на ухо Чернову, потом Юрьевне, и те согласились: не надо, лучше в будний день, когда народу придет меньше. Вот только согласятся ли сами потерпевшие.
   – Они не дуры, – сказала Юрьевна.
   И действительно, Анька с Клавкой обрадовались отсрочке и живо убрались, провожаемые недовольными замечаниями зевак: те обиделись, что представление закончено.
   Митя Соловей постучал карандашом по графину и выговорил присутствующим свое неудовольствие за такое развеселое поведение.
   – Мы больше не будем, – сказал Витяй, обнимая за плечи смело декольтированную Светку Пуговкину.
   – Зачем же тогда открытый суд, если молчать?
   – Да, но вы не имеете права допускать выкрики и дезорганизовывать работу. Будем налагать штраф и удалять. Впереди у нас много работы, и я прошу относиться к суду со всей серьезностью. Следующее заседание состоится в среду в 17.00 здесь же, а если погода будет неблагоприятной – в помещении уличного комитета. Спасибо за внимание. До свидания.

IX

   Чернов уходил домой расстроенный? Из обоих нонешних заседаний получился один глупый смех. И ведь говорил спервоначалу, и Юрьевна говорила, что зря затеваем такое дело – не послушали. Положим, не послушали они не без понятия: Митя Соловей с Башмаковым резолюцию судьи выполняли, а судья у нас строгая, не дай бог ослушаться. Опять же и Мытарин обсказал все по закону. В старые времена такие суды случались не только у нас, врать он не станет. Федя-Вася тоже протоколы принес настоящие, всё честь честью, разбирайтесь, судьи. И разбирались мы хорошо, как надо. По мне, так дело не в цыплятах и утятах, а почему такое дело.
   В прежние годы цыплят больше было, в каждом дворе выводок, и коты их не трогали, мышами занимались. А нонче мыши остались только в продуктовых магазинах, а в домах редко водятся: хлебных запасов не держим, амбаров своих нет, скотину извели, а где нет скотины, там и корму не предвидится. Откуда быть мышам. И в магазинах-то, поди, для списания своих грехов держат, а то бы давно потравили.
   Чернов шаркал праздничными туфлями по доскам тротуара и горевал о потерянном воскресенье. В другое время пробивать бы загодя косы, ладить грабли да готовиться недели на две в луга, а нонче про сенокос мысли только гоняешь попусту.
   А все старушка Прошкина со своим веником. Выставилась, а ни ей прибыли, ни Титкову – убытку, одна неуместность. Всю жизнь, видать, уж истратила и малым дитем стала. Правда, она и прежде без плану жила, всегда скупилась, тряслась над каждой малостью, ходила с ранней весны до самой зимы босиком.«
   Сбоку раздался треск мотоцикла, и из проулка, наперерез Чернову, вылетел запыленный Мытарин в красном шлеме, застекленном спереди до подбородка. Он сразу заметил своего бывшего бригадира, развернул мотоцикл и, остановившись, откинул вверх прозрачный щиток шлема.
   – Кириллыч, можно на минутку?
   Чернов подошел.
   – Добрый вечер. – Мытарин, не слезая с мотоцикла, протянул ему угребистую руку, пожал несильно, бережно. – Как у вас с судом-то? Я тут замотался совсем. То совещание, то заседание, а сегодня вот летние животноводческие лагеря объехал. – Он потер широкий, как бульдозерная лопата, подбородок, устало помигал выпуклыми серьезными глазами. – Торопился к вам, а опять, видно, не успел. Закончили?
   – С нашим народом скоро не кончишь. Нонче вот ржали, храпоидолы, на всю Хмелевку… – И Чернов обстоятельно рассказал, как проходило заседание.
   Мытарин заметно оживился, усталость пропала, слушал радостно, а под конец с сожалением почмокал губами:
   – Жаль, меня не было, жаль. Ну ничего, и то хорошо, что не кончили. В среду я постараюсь быть. А насчет полезности не сомневайся, Кириллыч. Полезность будет, а вредность учтем, и без всяких трагедий.
   – Я про это догадываюсь, Степан Яковлич. Как говорится, если бы не голо, тогда бы и не плешь. Много у нас чего делается, а ты хозяин, тебе все знать надо.
   – Хозяин здесь не только я, но все равно спасибо, Кириллыч, за подмогу. Кланяйся от меня тетке Марфе. – Опустил прозрачный наглазник, мотоцикл захрапел, как жеребец, потом взвизгнул и улетел с тучей пыли, будто и не был.
   Вот как теперь! И голубое, без пятнышка небо самолет развалил надвое белой бороздой. А ночью поглядишь – звезды летают, а в тех звездах – люди, космонавты. Хочешь увидеть, включи телевизор в нужное время и увидишь. Поднять сейчас из могилы дедушку или отца – с ума сойдут от страха, от недоуменья. А если оклемаются, и тогда обсыпь их золотом, не поверят в такую жизнь и в таких людей. А она, жизнь-то, и теперь всякая, люди разные. Даже если это одни и те же люди. Мы вот с Митей Соловьем да с Юрьевной кота судим, а когда-то с буржуями воевали, с фашистами. Анька Ветрова с Клавкой Маёшкиной тоже в свое время комсомолками были, а теперь, поди, свое тайное совещание устроили и ухитряются, как нас облапошить, а самим чистенькими остаться. Витяю Шатунову была бы машина да девки, а его отцу Парфеньке ничего не надо, дай только речку да удочки. Сеня Хромкин всю жизнь изобретает разные механизмы или мечтает про мировую жизнь с философской точки…
   Марфа встретила выговором:
   – Нарядился как молодой и опять шатался незнамо где.
   – Как незнамо, когда кота судим. Сказывал же!
   – Ох, горюшко-горе! За мухой – с обухом, за комаром – с топором. Разоблачайся да ужинать.
   Чернов у порога стащил тесноватые желтые туфли, смахнул с них тряпочкой пыль и поставил под лавку. Потом прошел в горницу и там бережно снял черные, тонкого сукна костюмные брюки и сатиновую кремовую рубашку-косоворотку, в которых венчался с Марфой. У доброго хозяина любая вещь долго живет, а если праздничная – до самой его смерти.
   – Ты скоро там? – позвала Марфа.
   – Ай соскучилась?
   – Тьфу тебе, старый! Простынет все, холодное будешь есть.
   Чернов высунулся с брюками в раскрытое окошко, несколько раз встряхнул их над кустом сирени, дивясь, что набрал столько пыли, повесил под пиджак на плечиках в платяном шкафу и занялся рубахой. Крепкая рубаха, хорошая, надо наказать, чтобы после смерти в нее обрядили.
   Повесив на место рубаху, Чернов переоделся в трикотажный тренировочный костюм меньшака Бориса Иваныча и вышел в прихожую.
   Марфа сидела у стола на табуретке, ожидая хозяина. В обливном блюде исходила паром и мясным радостным духом тушеная картошка, стояла банка со свежей сметаной и тарелка с хлебом.
   – Где такое добро спроворила, нешто на базаре?
   – Укупишь нонче на базаре. – Сухонькая, сгорбленная Марфа»распрямилась от похвалы. – В магазине это я. Вчера вечером стою с бабами, жалюсь, мужика кормить нечем. Анька, продавщица, мне и подморгни. Я не дура, дождалась, как все уйдут, Анька мне кило мякоти да полтора с косточкой и взвесила. Утром щи мясные сварю. Ты, говорит, бабка Марфа, послезавтра зайди, колбаски оставлю. До чего обходительная эта Анька, слов нет.
   – А сметану, стало быть, Клавка принесла?
   – Она, Клавка. Нонче утром. Нарядная была. Ты как узнал?
   Чернов покачал головой, нехотя сел за стол и стал есть картошку, не трогая мяса. Марфа забеспокоилась:
   – Не за так ведь брала – за деньги. Я и Клавке рупь давала, она сама не взяла: я, говорит, из уважения к вам, к Кириллычу. Тоже уважительная, будто подменили.
   – А ты не подумала, с чего они такие?
   – Как не подумать, подумала, да ведь мало ли что с людьми деется, а нам вреда нет, одна польза.
   – Эх, Марфа, Марфа, дура ты у меня окончательная.
   – Пошто так-то: дура, да еще окончательная? – Тонкие губы Марфы поджались в ниточку.
   – А старая потому что, некогда уж умнеть-то. Анька с Клавкой весь день передо мной на скамейке сидели, на кота свое воровство хотят свалить. И тоже обходительные, смирные, руки на коленках. В другое время от них грому на всю Хмелевку, а тут вежливость показывают.
   Марфа не отступала, взяла своих благодетельниц под защиту:
   – Не строжись, Кириллыч, не строжись, кто из нас без греха. Себе бы они только брали, а то и другим дают… Туфли-то у тебя неразношенные, как жених ходишь, а тоже продавщице зелененькую сунула, она и достала. Последние, говорит, завалялись, забыла про них.
   Чернов перестал есть.
   – А ты ешь, ешь, не гневайся, я правду говорю. Кофточки восейка продавали шерстяные так же. Выкинули пяток для блезиру, а на другой день пошла я на базар, а там исполкомовские дамочки лук покупают, огурцы. И все в новых этих кофточках, а в очереди я их не видала. И из райфо барышень там не было, а ходют в кофточках. Я, грешница, пошла к продавщице, пятерку ей сунула – Нинка, говорю, нагишкой ходит, дочка моя, уважь, Христа ради. И она, милушка, живой рукой спроворила. Ситец вот тоже модный стал, за свою цену не укупишь, носки бумажные солдатам дают только, а в магазины – отменили. Витяй Шатунов в область ездил, там у прапора, говорит, полдюжины купил за бутылку.
   – Хватит, все сплетни высказала.
   – Да какие сплетни – истинный бог, не вру! Хоть кого спроси, то же скажут. Спле-етни…
   В воротах стукнула калитка, Чернов насторожился:
   – Идет кто-то, убери посуду от греха.
   Марфа живо сгребла блюдо с нетронутым мясом и сметану и, ворча, что с таким судьей скоро и есть придется украдкой, скрылась в чулане, а Чернов встал встретить нежданного гостя.
   Осторожничали не напрасно: явился озабоченный Федя-Вася.
   – Я зачем к тебе, гражданин Чернов? По секретному делу. Как ты член суда и живешь близко.
   – Садись, Федор Василич, к столу. Марфушк, чаю бы нам спроворила.
   – Счас, счас, самовар горячий.
   Федя-Вася оглянулся на колыхающуюся занавеску, подумал и, сняв форменную фуражку с невыцветшим местом герба, присел на табуретку:
   – Я что хотел? А то, что на суде я нынче не был из-за веников. Матрена послала навязать для бани.
   – Молодец ты, Федор Василич, заботливый. Березовые?
   – Да, березовых хотел. Но я про что? Про самогонный пункт. Как я его обнаружил. Думаешь, случайно? Нет, законно. Это я за вениками поехал случайно. – Матрена прогнала. Почему? А пенсионер потому что. При должности она меня не посылала. И вот я поехал на бударке через залив.
   – К дамбе?
   – Нет, к Коммунской горе. Почему? Там лес лучше потому что, береза плакучая есть. А у плакучей березы ветки какие? Длинные, гибкие.
   – Оно конешно… – Чернов в душе не одобрял такие веники: прутьев много, а листа мало, от хлестанья на теле полосы. – Ребятишек ими пороть способно.
   – Телесные наказания у нас отменены, гражданин Чернов. И говорю я не про то. Я про самогонный пункт.
   Марфа поставила на стол медный самовар, чайные чашки и блюдца, выставила банку домашнего варенья и тарелку белых магазинных сухарей.
   От угощенья Федя-Вася не отказался, поскольку Чернов не был на подозрении, и, прихлебывая из чашки чай вприкуску с сухарями, рассказал о том, что много лет омрачало его жизнь и задерживало продвижение по службе. Раскрой он это дело раньше, на пенсию он вышел бы не старшиной, а младшим лейтенантом или полным лейтенантом. Офицером то есть. А он раскрыл только сейчас. Что? Да тот самогонный пункт общественного назначения, который, извини за выражение, использует коллективно вся Хмелевка. Сегодня один гражданин, завтра другой. Да, в том самом Коммунском лесу, который до революции Барским звали. Бударку-то свою он спрятал в ивняке, а сам с серпом пошел резать березовые веники. И вот когда нарезал вторую вязанку, услышал стук лодочного мотора. Тут же скрытно спустился к берегу и увидел кого? Гражданина Фомина, по кличке Федька Черт, и его рыбацкого напарника гражданина Рыжих без клички, поскольку рыжистее не бывает. С чем? С молочной флягой приплыли и с бидоном…
   Задавая себе вопросы и отвечая на них, Федя-Вася рассказал, как он крался за рыбаками по лесу, как чуть не выхлестнул ветками глаза и как зашел в глухую чащобу, где пряталась землянка. В ней и скрылись означенные рыбаки с двухпудовой флягой и пустым бидоном. Вскоре из трубы завился синий дымок, а потом Федя-Вася почувствовал и запах самогонки. Значит, во фляге они несли бражку, а бидон взяли для самогонки.
   Федя-Вася хотел накрыть их с поличным, но вовремя вспомнил, что теперь не при должности и без оружия, а Федька Черт и Иван Рыжих мужики отчаянные, долго разговаривать не станут. Пришлось лежать в кустах и ждать, когда они уйдут. А они ушли только к вечеру. Фляга теперь была пустой, а бидон Федька Черт нес бережно, дорогой отхлебывая, чтобы не расплескать.