Страница:
Он начинал думать, что она любит опасные ситуации — не ради самой опасности, а скорее ради сознания своей силы, которое давала ей победа над своими естественными страхами.
В Невернесе она всегда брала с собой маленький пальцевый пистолет, спикаксо, излюбленное оружие воинов-поэтов и прочих наемных убийц. В прошлом воины-поэты были близкими союзниками Общества Куртизанок — они-то и научили представительниц Тамариной профессии обращению с экканой, найтаре и прочими ядами.
Тамара, отправляясь по вызову, всегда, следуя примеру своих коллег, заряжала спикаксо несколькими отравленными дротиками. Любой мужчина, вообразивший сдуру, что сможет поиметь красивую куртизанку бесплатно, рисковал получить отравленный дротик. Тамара свои дротики всегда смачивала найтаре — опаснейшим ядом, который мигом проникал в мозг и вызывал в коре электрохимический шторм, приводящий к эпилептическому припадку. Но это было хуже всякой эпилепсии, ибо найтаре к тому же убивал, и человек погибал страшной смертью — бился в судорогах, выкатывая глаза и пуская пену изо рта. Говорили, что найтаре причиняет еще худшие муки, чем эккана, и что для жертвы эти мучения длятся целую вечность.
Готовность Тамары использовать найтаре против мужчин не удивляла Данло, потому что он хорошо знал отпугивающий эффект этого яда. За последнюю тысячу лет куртизанкам всего несколько раз приходилось пускать в ход заряженные найтаре дротики, и об этих случаях червячники рассказывали в кафе такое, что даже самые закоренелые преступники относились к куртизанкам очень уважительно. Но здесь, когда Тамара впервые собралась ночью на прогулку, Данло очень удивился, увидев, как она заряжает спикаксо своими смертоносными черными дротиками. Тамара же удивилась его удивлению и сослалась на тигров, рыщущих ночью по берегу. Кому, как не Данло, знать, насколько опасны тигры, нападающие на невинных ягнят?
Данло, конечно, знал, насколько они опасны, но не мог понять, почему Тамара не берет шешат или другой транквилизатор, который обездвиживает крупного хищника и лишает его сознания, но не убивает. Ведь если один тигр умрет в воплях и корчах, других это не отпугнет. Притом Тамара любила животных, особенно кошек, которых считала самыми красивыми и грациозными из всех зверей. Данло полагал, что Тамара пойдет на все, лишь бы сохранить животному его благословенную жизнь.
Она отнеслась к его растерянности весьма странно. Заряжая пистолет черными посланцами смерти, она целиком сосредоточилась на своей задаче и сохраняла полную невозмутимость. Закончив, она натянула черную перчатку с пистолетом на руку и почти торжествующе сказала Данло:
— Я всегда любила в тебе твою верность ахимсе, но разделить ее я не готова. Если тигр нападет на меня, нужно ли мне бояться убить его? Я всегда боялась, что испугаюсь в нужный момент. Всегда боялась убить кого бы то ни было, но ведь когда-нибудь да придется, правда? Ох, милый Данло, иногда мне кажется, что жизнь состоит из одних убийств и смерти.
Огонь ее карих глаз и сдерживаемая страсть в ее голосе навели Данло на мысль, что она сама ищет случая убить тигра, а заодно и поиграть со смертью. Это по-своему совпадало с ее целью и как женщины, и как куртизанки. Тамара, сколько себя помнила, всегда искала более глубокой, более подлинной жизни, всегда стремилась пробудиться для нового бытия.
К несчастью, именно ее природный темперамент и любовь к жизни часто мешали осуществлению этой цели. Тамара любила в жизни все, и ей всего было мало, будь то секс, еда, музыка, наркотики, вино, разговоры, танцы, нарушение запретов, собирание камней или интеллектуальное гурманство.
Она так любила вкусы, краски, звуки и прочие ощущения жизни, что в юности переходила от одного удовольствия к другому с неутомимостью пчелы, облетающей поросший цветами луг. От природы ей было свойственно бросать любое занятие при первых признаках усталости или скуки. Наставницы, учившие ее медитации, замечали этот ее почти телесный голод к острым ощущениям и предостерегающе говорили, что у нее “обезьяний ум”, легко перескакивающий с ветки на ветку, но не удерживающий ни одного впечатления накрепко или надолго. Они не хотели обидеть ее, а просто давали определение силе и слабости ее бьющей через край жизненной энергии.
Но Тамару эта критика просто убивала, и она еще в послушницах, будучи застенчивой и нервной двенадцатилетней девочкой, поклялась победить свое легкомыслие. В ней таилась громадная жажда любви и еще более полной жизни, но воля, которую Тамара поставила управлять этой жаждой, была не менее громадна. Все годы своего послушничества и даже став гетерой она с упорством, поражавшим старших сестер, развивала в себе другой, “дельфиний” ум, плавающий глубоко под волнами жизненного опыта и вбирающий в себя самую суть всех занятий и удовольствий. Любое дело — танец, мытье посуды или запоминание метилтриптаминовой формулы яда — учило ее умению концентрироваться и находить экстаз в деталях. Учило вниманию к вещам, а прежде всего — умению отдаваться любому новому опыту со всем своим природным пылом, дополненным необычайно острым мироощущением.
Поэтому Данло не стоило так уж удивляться, когда она натягивала на свою красивую руку перчатку и выходила на берег прогуляться при ясной луне. И все же он удивлялся. Логика Тамариной жизни требовала познать как можно глубже все, что только возможно, но люди непостоянны, и жизнь каждого человека — это лоскутный плащ, сшитый из пестрых нелепостей, капризов страстей. И еще из сострадания. Та благословенная Тамара, которую Данло помнил Так хорошо, дралась бы за свою жизнь, как фурия. Она сразилась бы и с тигром, и со всеми демонами ада, чтобы защитить тех, кого любила. Она могла даже убить — и убила бы в случае нужды, — но никогда не стала бы искать случая сразить или убить лишь для того, чтобы испытать, каково это. Настоящая Тамара в подобном случае забыла бы всякую логику и держалась бы за сострадание не менее крепко, чем за Данло в их первую ночь.
Данло, поразмыслив как следует над чрезвычайной легкостью, с которой Тамара вспоминала прошлое, решил, что с памятью у Нее всё-таки неладно. Не то чтобы ее память была плохой — по-своему она была даже слишком хорошей, чистой и прозрачной, как ледниковая вода. Именно эта чистота и тревожила Данло. Тамара в отличие от него не обладала феноменальной памятью — и даже самая феноменальная память, если она подлинная, должна иметь глубину, взбаламученную и замутненную скрытыми течениями. В воспоминаниях Тамары об их первой встрече или последней ночи любви ничего такого не наблюдалось. В ее живых темных глазах Данло видел громадное расстояние между тем, что она помнила, и теми чувствами, которые должны были затронуть в ней эти воспоминания. Она помнила все, что ей полагалось помнить, но эта память не связывала ее ни с глубинами собственного “я”, ни с наиболее важными и прекрасными моментами ее жизни.
Казалось, что она носит свою память слишком легко, как будто нарядное золотое платье, которое всегда можно скинуть и заменить тем, которое больше понравится. Подлинная память больше напоминает кожу, неотделимую от тела, — или, еще вернее, внутренние ткани, кости и нервы, связующие организм воедино. Данло решил, что Твердь вылечила Тамару плохо — по крайней мере не до конца. Возможно, это открытие было частью его испытания. Возможно, странная богиня испытывала глубину его восприятия и сострадания. Так или иначе, он должен был найти способ вернуть Тамаре ее подлинное “я”. Он думал об этом с того самого момента, как только узнал о пропаже ее памяти. Он должен был помочь ей исцелиться — и если это не входило в испытание, назначенное ему Твердью, он должен был сам назначить себе испытание: на веру, на изобретательность, на способность любить безоговорочно, вопреки всем душевным изъянам Тамары.
Как-то ночью, когда они сидели у костра на берегу, недалеко от корабля Данло, и Тамара, глядя в огонь, держала его за руку под теплым красным одеялом, в которое они кутались, Данло спросил:
— Хочешь, мы вместе поупражняемся в одном из состояний мнемоники?
Ее рука конвульсивно сжалась — если бы Тамара не сняла заранее свою перчатку с пистолетом, то сейчас спустила бы курок.
— Ты ведь давно уже этого не делал? — с недоумением спросила она. — Почему ты решил заняться мнемоникой сейчас?
Ее глаза при свете костра казались темными озерами, полными сомнения и обиды. Данло подумал, что ему следует быть осторожнее со словами. Надо напомнить Тамаре, что и она раньше интересовалась мнемоникой. Или упомянуть о мечте куртизанок пробудить клетки человеческого тела, пробудить весь организм так, чтобы из него родилось новое существо.
Таким образом ему, может быть, удастся ввести Тамару в состояние гештальта или образной памяти, а через них направить к собственно процессу вспоминания и к полному выздоровлению. Глядя в ее доверчивые глаза, он знал, что мог бы легко провернуть этот маленький обман, — но лгать ей он не мог. Чувствуя себя без вины виноватым, он наконец сказал:
— Потому что это путь к союзу, о котором мы всегда говорили.
— Одна душа. Одна душа в двух разных телах.
— Помнишь, как мы впервые дышали душа в душу?
Она с улыбкой кивнула. Однажды, в яркую снежно-звездную ночь, когда они дали друг другу обещание пожениться, он прижался ртом к ее носу и губам, и она вдыхала воздух, который выдыхал он, а потом они поменялись. Так алалойские пары передают друг другу свои души, и они сливаются в одну.
— Я помню, — сказала Тамара. — Но зачем нам возвращаться назад, чтобы осуществить этот союз?
— Потому что тогда мы были… очень близки.
Тамара снова сжала его руку.
— Я никогда еще не была так счастлива, как теперь.
— Мне кажется, ты согласилась бы остаться здесь навсегда, если бы можно было.
— В нашем доме, с тобой, навсегда… Да, с радостью.
— И не захотела бы вернуться в Невернес?
— Нет.
— Значит, ты забыла о своем призвании? Ты собиралась пробуждать людей, их клетки, их… души. Ты хотела пробудить всю вселенную.
Она мелодично рассмеялась в ответ, глядя на мерцающий при луне океан. Некоторое время она молчала, вдыхая соленый воздух и слушая прибой, а потом сказала:
— Это было до того, как я оказалась здесь. Есть в этой земле что-то такое… она уже пробудилась, тебе не кажется? Здесь, у леса, у воды, я и себя чувствую пробужденной, как никогда раньше — а может быть, и никогда после. До остальной вселенной мне дела нет — зачем она мне?
Данло взглянул на свой поблескивающий во мраке корабль.
После посадки ветер намел вокруг него новую дюну, которая с каждым днем становилась все выше. И каждый день Данло, просыпаясь на рассвете, обещал себе откопать корабль, чтобы подготовиться к моменту, когда Твердь разрешит ему продолжить путешествие. Но у него всегда находились какие-то другие занятия — то они с Тамарой стряпали изысканные блюда на кухне, то танцевали в медитационной, то предавались любви в каминной, пробуя одну за другой сотни поз сексуальной йоги. Порой собственная расхлябанность и ослабление чувства долга тревожили Данло. В сладостно-горькие ночи, когда Тамара кормила его кровоплодами, поила чаем и странно вскрикивала во время их любовных игр, он забывал и о своей миссии, и даже о гибнущих звездах Экстра — а ведь они были частью вселенной, пределы которой необозримы для человека.
— По утрам, когда я просыпаюсь на этой планете и слушаю океан, мне иногда кажется, что я все еще сплю, — сказал он. — Я смотрю, как ты мирно спишь рядом, и ты кажешься мне такой далекой. Такое странное чувство… такое одиночество. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь понять тебя по-настоящему.
— Я хочу только, чтобы ты был счастлив, разве это так трудно понять?
— Но я… почти счастлив.
— А иногда бываешь почти печален.
— Да.
— И поэтому хочешь, чтобы мы вместе занялись мнемоникой.
— Был один момент — момент, когда мы впервые увидели друг друга. Оттуда-то все и началось. Твои глаза, их свет, любовь — в тот момент все сияло, как солнце. Помнишь? Я хотел бы пережить его заново, если возможно.
Тамара посмотрела на него и сказала просто:
— Я всегда любила тебя. Всегда буду любить.
— Тамара, любовь — это…
— Любовь — как солнце, — быстро сказала она. — Огонь и сияние — на первых порах.
Данло помолчал, глядя в сине-черное небо, и спросил:
— А потом?
— Солнце, горящее слишком ярко, горит недолго. Оно взрывается. Или пожирает само себя и гибнет.
— Нет-нет, — тихо возразил Данло, — любовь никогда…
— Долгая любовь больше похожа на закат, — продолжала Тамара. — Сияние меркнет, но краски становятся глубже.
— Но должен быть способ сохранить сияние. Если заглянуть глубоко, в самую глубину, там всегда огонь, всегда свет.
— О, Данло, Данло, если бы это было правдой.
— Это правда. Хочешь покажу?
— Ты введешь меня в одно из мнемонических состояний?
Он кивнул, глядя ей в лицо, жаркое и прелестное при свете костра.
— Мы войдем в режим возвращения и заново переживем момент нашей первой встречи.
— Разве недостаточно того, что мы его помним?
— Но… увидеть друг друга, какими мы были. Снова стать собой, подлинными собой — в этом вся суть, правда? Если мы проживем свой первый совместный момент, мы сызнова начнем жить по-настоящему, жить и любить — во все моменты нашей жизни.
— Хорошо бы, только…
— Что?
— Я боюсь.
Да, подумал он, лаская ее пальцы, ей правда страшно. Он видел, как страх (или благоговение) перед чем-то ужасным играет, как огонь, на ее лице. Данло казалось, что он понимает природу ее страха. Когда-то из-за тщеславного желания сохранить свою память для потомков она потеряла и его, и все, что было для нее свято. Данло казалось, что он разгадал ее тайну.
Она, эта прекрасная женщина, которая сидит рядом с ним, наделена великим даром любви. Она до того неразделима с этой первозданной страстью, что всегда боится ее потерять. Вот в чем тайна ее души: она боится, что ее жизнь, несмотря на моменты экстаза и мелкие бытовые свершения, без любви утратит смысл.
— Тебе нечего бояться, — сказал Данло. — В мнемонике ничто не теряется.
— Почему же я тогда испытываю такой страх?
— Не знаю. — Данло посмотрел в огонь, и оттуда ему в голову прыгнула потрясшая его мысль: она боится, потому что еще не совсем обрела себя. Потому что внутри одного страха всегда гнездится другой, — Я боюсь, — повторила она. — И все-таки мне хочется вернуться туда, очень хочется. Как странно. Ведь я и так все помню про нас с тобой — что еще мне может открыться?
— В памяти всегда есть что-то еще. Внутри одних воспоминаний заложены другие.
Она задумалась, и Данло предположил: она боится, что память заведет ее не туда. Боится чего-то не совсем ясного ему, чего-то темного и тревожного в своем прошлом, что и для нее пока невидимо.
— Ведь я раньше любила мнемонические церемонии, правда? — спросила она.
— Правда.
— По-твоему, мы сможем провести такую церемонию вдвоем?
— Надеюсь на это.
— Но ведь у нас нет каллы.
— Калла — всего лишь наркотик, — улыбнулся ей Данло. — Ключ, отпирающий память. Есть другие ключи, другие способы.
— Способы, которым научил тебя Томас Ран? Тайные пути мнемоников, которые ты в свое время обещал мне показать?
— Я показал бы, да времени не хватило.
— Зато теперь оно все в нашем распоряжении.
— Да. Время — это один из ключей. Оно отворяет и растворяет. Я хотел бы вернуть нас в то время, когда наши глаза впервые встретились. В тот момент, когда я тебя полюбил.
Она высвободила руку из-под одеяла и потрогала его губы, его глаза, шрам у него на лбу. Пристально посмотрела на него и сказала:
— Если мы вспомним этот момент вместе и действительно проживем его заново, все может получиться не так, как ты надеешься. Я могу оказаться другой. Ты можешь увидеть меня, какой я была — или есть . — на самом деле.
— И какая же ты на самом деле?
— Откуда мне знать? Разве кто-нибудь это знает?
— Но ведь ты всегда будешь собой, разве нет? Ты — это ты и ничего больше.
— Возможно, но…
— И я всегда буду любить тебя. Как раньше всегда любил.
— О, Данло, Данло, надеюсь, что это правда.
На следующее утро они начали готовиться к своей маленькой мнемонической церемонии. Они, конечно, могли попытаться войти в требуемое состояние сразу же, без лишних формальностей, но сочли это неразумным. Тамаре не слишком хотелось переживать свое прошлое заново, и она знала, что мнемоника всегда опасна. Мнемоники за несколько тысячелетий разработали массу приемов и правил, чтобы обезопасить процесс погружения в глубины сознания, и Тамара, уважающая любые правила, предпочитала скрупулезно соблюдать инструкции. Данло же, несмотря на свой дикий нрав и готовность идти на любые крайности, как духовные, так и физические, согласился с ней в том, что любую работу нужно выполнять как можно тщательнее.
По правде сказать, ему даже нравилось готовиться к мнемонированию. Он любил обряды и церемонии всякого рода, особенно те духовные ритуалы, что за тысячи лет не утратили своей жизненности и могли успешно направить человека к мистическому сердцу вселенной. Поэтому он охотно помогал Тамаре в уборке дома. Влажной тряпкой он протирал от пыли камни на подоконнике чайной комнаты, черный лакированный чайный столик, а также прочие предметы и поверхности.
Вместе с Тамарой они отполировали паркет лимонным воском, доведя его до зеркального блеска. Потом Тамара пошла в лес нарвать цветов, чтобы поставить их в голубую вазу, а Данло приготовил свечи и зажег курения — пряные палочки, очищающие воздух от положительных ионов, пыли и вредных химических веществ.
Вычистив дом, они занялись очищением своего сознания. С помощью медитации они избавились от гнева, страха, ненависти и горя — всего, что могло отвлечь их от воспоминаний.
Целых трое суток они старались удержать в себе это глубокое, чистое медитативное сознание и почти все время проводили, глядя на горящую свечу, которую Тамара ставила на полу каминной. Они ограничивали себя в еде, питье и сне, а сексом совсем не занимались.
Томас Ран в снежные зимние ночи обучил Данло самой фундаментальной технике вхождения в различные мнемонические состояния. Всего их насчитывалось шестьдесят четыре, от образной памяти и эйдетики до синтаксиса. Мастера-мнемоники на протяжении пяти тысячелетий изобретали серии упражнений для подготовки к тому или иному состоянию, и эти древние формулы порой бывали кошмарно сложными.
Мнемоник составлял такую формулу, учитывая начальное состояние, возраст, пол, тип личности и сотни других переменных величин, и следовал этой формуле неукоснительно, меняя упражнения и вводя новые до десяти раз за один час. В этом, как утверждали формалисты, и заключалась самая суть мнемоники. Другая же мнемоническая школа, так называемые конструктивисты, всегда пыталась усовершенствовать традиционные формулы и сконструировать новые. Существовали, разумеется, также радикалы и революционеры, рвущиеся отправить на свалку всю эту громоздкую, изобилующую секретами систему.
Лишь нескольким мнемоникам-отщепенцам, в том числе и великому Томасу Рану, удалось освободиться от идеологии всех этих школ и фракций. Гений Рана, уважая формалистов и воздавая им должное, брал в то же время лучшие из открытий конструктивистов, проникая с их помощью в такие области, о которых радикалы могли только мечтать. Это он, Томас Ран, впервые дал определение таинственному шестьдесят четвертому состоянию как Единой Памяти, придающей цельность всем другим состояниям.
Ран пришел к выводу, что шестьдесят четвертое состояние тождественно вспоминанию Старшей Эдды, и посвятил свою жизнь разработке этой теории. Вхождение в это состояние было целью всех его усилий. Это он научил Данло пользоваться каллой и входить в наиболее трудные мнемонические состояния — такие как возвращение. Ран чтил старинные формулы, предугадавшие различные аспекты человеческой памяти задолго до их открытия, но считал при этом, что каждый мнемоник должен сам найти идеальную последовательность упражнений для входа в то или иное состояние. Вера в то, что каждый мнемоник способен на подобную прозорливость, была его страстью и его гордостью.
Поэтому Данло, готовя себя и Тамару к состоянию возвращения, изобрел собственный ряд упражнений. Почти целый день они вместе дышали, вместе танцевали, и он играл Тамаре протяжные мелодии на своей флейте. Он не следовал сухой формуле, он неотрывно следил за оттенками голоса Тамары, за светом ее бездонных глаз, за ритмами ее мозга и сердца. И за собой тоже. Так, постоянно двигаясь и взаимно вдыхая запах своих душ, они вошли в волшебное шестьдесят первое состояние, которое мнемоники именуют возвращением.
Вернее сказать, почти вошли. Когда время пришло, они уселись на отполированном полу медитационной комнаты, теплом и гладком, как шелк. Перед ними на круглом столике стояла голубая ваза с букетом розовых рододендронов и горели четырьмя концентрическими кругами, как бы паря над полом, тридцать три длинные белые свечи. Так полагалось по правилам мнемоников. Впереди — цветы и огонь, позади, и внизу, и внутри, и снаружи — только память. Этой ночью их задача состояла в том, чтобы вывести вперед память, находящуюся позади, и увидеть искомый момент, каким он был в реальности и каким будет всегда.
Пройдя через состояние секвенции и дереизма, они вошли в эйдетику, где фигуры и краски воспоминаний делаются четкими, как поднесенная к глазам пятиконечная звездочка цветка.
Эйдетика — это ключ, отпирающий дверь возвращения. Она открыла для Данло тот момент ложной зимы два года назад, когда он стоял в большой комнате, полной картин, сулки-динамиков, винных бокалов и тарелок с горячей едой. Он сам ел из тарелки с горкой золотых зернышек курмаша и разглядывал гостей в красивых нарядах. Он сидел на полу в медитационной комнате Тамары, зажмурив глаза, и одновременно стоял в том роскошном зале, оставшемся так далеко позади и в пространстве, и во времени.
Еще миг — и он перестал видеть себя, поглощающего пригоршни курмаша, со стороны. Пространство сдвинулось, время щелкнуло, сознание озарилось, как темная комната, где зажгли свет. Ощущение себя, сидящего рядом с Тамарой и слушающего ее медленное дыхание, растворилось полностью. Открыв глаза, он перестал видеть себя, потому что оказался внутри, чудесным образом воплотившись в знакомую оболочку тогдашнего себя.
Он больше не наблюдал, как тот Данло смотрит на старого толстого Зохру Бея и красавицу Нирвелли, — он смотрел на них сам через несколько футов разделяющего их пространства, и ощущал это так, как будто действительно видел их впервые. При этом он смотрел на все окружающее с гораздо большей ясностью и чувством реальности, чем два года назад. Это и есть чудо памяти: даже у тех, кто бредет по жизни наподобие лунатиков, все происходящее запоминается с необычайной глубиной и точностью.
Он снова слушал, как Зохра Бей рассказывает молодой женщине рядом ним о своем знаменитом путешествии на Скутарикс (Бей был первым и единственным человеческим послом, оставшимся в живых после миссии в этот не поддающийся пониманию мир), трогая волосатую бородавку на своей обвисшей старой щеке. Данло не думал, что обращал тогда внимание на эту весьма одностороннюю беседу, но, очевидно, все-таки обращал. Он замечал вокруг много других вещей, которые по-настоящему заметил только сейчас. Холодная и элегантная Нирвелли украдкой наблюдала за ним поверх своего бокала. В ушах у нее белели серьги из бесценных, безупречно круглых джиладских жемчужин, и их матовая белизна составляла разительный контраст с блестящей черной кожей красавицы.
Он слышал множество звуков: шипение мяса на противнях, стук палочек для еды, каскады смеха и голосов: Он заметил, что Зохра Бей, при всем своем безобразии, обладает чудесным голосом, даже несколько раздражающим своей сладостью, как мед, подмешанный в хорошее старое вино. А зерна курмаша, которыми хрупал он сам, чересчур обжигали, поскольку были приправлены жгучим летнемирским перцем. Данло чувствовал и другие оттенки вкуса, особенно келькеш: он тогда впервые попробовал эту редкую и дорогую инопланетную приправу.
Его глаза слезились, рот жгло как огнем, и Данло осознал, что способен чувствовать все, что находится в этой комнате, а может быть, и во вселенной. Чуть позади него стоял червячник с пустыми глазами, держа в руках одну из многих имевшихся в комнате сенсорных коробок. Данло вдруг ощутил горячие влажные губы на своем лице и холодок шелка на руках, хотя сам держал тарелку с курмашем и его губы касались только воздуха. В то время сенсорное загрязнение, просочившееся из черной коробочки, не коснулось сознания Данло, но теперь он ощутил его со всей остротой.
Потом его взгляд пересек комнату, минуя блестящих мужчин и женщин, минуя знаменитых пилотов вроде Радмиллы Диас и Зондерваля, — и Данло понял, что значит “быть в ясном сознании”. Миг назад ему казалось, что он слышит гром умирающих звезд за Фарфарой и Пердидо Люс, но теперь вся вселенная для него сошлась на единственной женщине, стоящей высоко и грациозно в море безликих людей. Данло, видевший Тамару Десятую Ашторет, десять тысяч раз — и на людях, и наедине, и в памяти, и в мечтах, — понял, что никогда раньше не видел ее по-настоящему. Как будто вспышка молнии высветила ее руки, ее глаза, ее прекрасное лицо — самую ее душу, быть может. Сияя своей земной красотой, она состояла только из огня и света, а внутри, где билось ее сердце, пылала анимаджи — дикая радость бытия, едва вмещаемая ею. Данло поражала ее сила, ее воля к жизни. Этот первобытный голод, испытываемый ею, он ощущал как огонь внутри себя. Он чувствовал, что Тамара впивается в жизнь зубами, как тигр в бьющегося ягненка, и при этом обитает в этой жизни нежно, глубоко и естественно, как лесной папоротник.
В Невернесе она всегда брала с собой маленький пальцевый пистолет, спикаксо, излюбленное оружие воинов-поэтов и прочих наемных убийц. В прошлом воины-поэты были близкими союзниками Общества Куртизанок — они-то и научили представительниц Тамариной профессии обращению с экканой, найтаре и прочими ядами.
Тамара, отправляясь по вызову, всегда, следуя примеру своих коллег, заряжала спикаксо несколькими отравленными дротиками. Любой мужчина, вообразивший сдуру, что сможет поиметь красивую куртизанку бесплатно, рисковал получить отравленный дротик. Тамара свои дротики всегда смачивала найтаре — опаснейшим ядом, который мигом проникал в мозг и вызывал в коре электрохимический шторм, приводящий к эпилептическому припадку. Но это было хуже всякой эпилепсии, ибо найтаре к тому же убивал, и человек погибал страшной смертью — бился в судорогах, выкатывая глаза и пуская пену изо рта. Говорили, что найтаре причиняет еще худшие муки, чем эккана, и что для жертвы эти мучения длятся целую вечность.
Готовность Тамары использовать найтаре против мужчин не удивляла Данло, потому что он хорошо знал отпугивающий эффект этого яда. За последнюю тысячу лет куртизанкам всего несколько раз приходилось пускать в ход заряженные найтаре дротики, и об этих случаях червячники рассказывали в кафе такое, что даже самые закоренелые преступники относились к куртизанкам очень уважительно. Но здесь, когда Тамара впервые собралась ночью на прогулку, Данло очень удивился, увидев, как она заряжает спикаксо своими смертоносными черными дротиками. Тамара же удивилась его удивлению и сослалась на тигров, рыщущих ночью по берегу. Кому, как не Данло, знать, насколько опасны тигры, нападающие на невинных ягнят?
Данло, конечно, знал, насколько они опасны, но не мог понять, почему Тамара не берет шешат или другой транквилизатор, который обездвиживает крупного хищника и лишает его сознания, но не убивает. Ведь если один тигр умрет в воплях и корчах, других это не отпугнет. Притом Тамара любила животных, особенно кошек, которых считала самыми красивыми и грациозными из всех зверей. Данло полагал, что Тамара пойдет на все, лишь бы сохранить животному его благословенную жизнь.
Она отнеслась к его растерянности весьма странно. Заряжая пистолет черными посланцами смерти, она целиком сосредоточилась на своей задаче и сохраняла полную невозмутимость. Закончив, она натянула черную перчатку с пистолетом на руку и почти торжествующе сказала Данло:
— Я всегда любила в тебе твою верность ахимсе, но разделить ее я не готова. Если тигр нападет на меня, нужно ли мне бояться убить его? Я всегда боялась, что испугаюсь в нужный момент. Всегда боялась убить кого бы то ни было, но ведь когда-нибудь да придется, правда? Ох, милый Данло, иногда мне кажется, что жизнь состоит из одних убийств и смерти.
Огонь ее карих глаз и сдерживаемая страсть в ее голосе навели Данло на мысль, что она сама ищет случая убить тигра, а заодно и поиграть со смертью. Это по-своему совпадало с ее целью и как женщины, и как куртизанки. Тамара, сколько себя помнила, всегда искала более глубокой, более подлинной жизни, всегда стремилась пробудиться для нового бытия.
К несчастью, именно ее природный темперамент и любовь к жизни часто мешали осуществлению этой цели. Тамара любила в жизни все, и ей всего было мало, будь то секс, еда, музыка, наркотики, вино, разговоры, танцы, нарушение запретов, собирание камней или интеллектуальное гурманство.
Она так любила вкусы, краски, звуки и прочие ощущения жизни, что в юности переходила от одного удовольствия к другому с неутомимостью пчелы, облетающей поросший цветами луг. От природы ей было свойственно бросать любое занятие при первых признаках усталости или скуки. Наставницы, учившие ее медитации, замечали этот ее почти телесный голод к острым ощущениям и предостерегающе говорили, что у нее “обезьяний ум”, легко перескакивающий с ветки на ветку, но не удерживающий ни одного впечатления накрепко или надолго. Они не хотели обидеть ее, а просто давали определение силе и слабости ее бьющей через край жизненной энергии.
Но Тамару эта критика просто убивала, и она еще в послушницах, будучи застенчивой и нервной двенадцатилетней девочкой, поклялась победить свое легкомыслие. В ней таилась громадная жажда любви и еще более полной жизни, но воля, которую Тамара поставила управлять этой жаждой, была не менее громадна. Все годы своего послушничества и даже став гетерой она с упорством, поражавшим старших сестер, развивала в себе другой, “дельфиний” ум, плавающий глубоко под волнами жизненного опыта и вбирающий в себя самую суть всех занятий и удовольствий. Любое дело — танец, мытье посуды или запоминание метилтриптаминовой формулы яда — учило ее умению концентрироваться и находить экстаз в деталях. Учило вниманию к вещам, а прежде всего — умению отдаваться любому новому опыту со всем своим природным пылом, дополненным необычайно острым мироощущением.
Поэтому Данло не стоило так уж удивляться, когда она натягивала на свою красивую руку перчатку и выходила на берег прогуляться при ясной луне. И все же он удивлялся. Логика Тамариной жизни требовала познать как можно глубже все, что только возможно, но люди непостоянны, и жизнь каждого человека — это лоскутный плащ, сшитый из пестрых нелепостей, капризов страстей. И еще из сострадания. Та благословенная Тамара, которую Данло помнил Так хорошо, дралась бы за свою жизнь, как фурия. Она сразилась бы и с тигром, и со всеми демонами ада, чтобы защитить тех, кого любила. Она могла даже убить — и убила бы в случае нужды, — но никогда не стала бы искать случая сразить или убить лишь для того, чтобы испытать, каково это. Настоящая Тамара в подобном случае забыла бы всякую логику и держалась бы за сострадание не менее крепко, чем за Данло в их первую ночь.
Данло, поразмыслив как следует над чрезвычайной легкостью, с которой Тамара вспоминала прошлое, решил, что с памятью у Нее всё-таки неладно. Не то чтобы ее память была плохой — по-своему она была даже слишком хорошей, чистой и прозрачной, как ледниковая вода. Именно эта чистота и тревожила Данло. Тамара в отличие от него не обладала феноменальной памятью — и даже самая феноменальная память, если она подлинная, должна иметь глубину, взбаламученную и замутненную скрытыми течениями. В воспоминаниях Тамары об их первой встрече или последней ночи любви ничего такого не наблюдалось. В ее живых темных глазах Данло видел громадное расстояние между тем, что она помнила, и теми чувствами, которые должны были затронуть в ней эти воспоминания. Она помнила все, что ей полагалось помнить, но эта память не связывала ее ни с глубинами собственного “я”, ни с наиболее важными и прекрасными моментами ее жизни.
Казалось, что она носит свою память слишком легко, как будто нарядное золотое платье, которое всегда можно скинуть и заменить тем, которое больше понравится. Подлинная память больше напоминает кожу, неотделимую от тела, — или, еще вернее, внутренние ткани, кости и нервы, связующие организм воедино. Данло решил, что Твердь вылечила Тамару плохо — по крайней мере не до конца. Возможно, это открытие было частью его испытания. Возможно, странная богиня испытывала глубину его восприятия и сострадания. Так или иначе, он должен был найти способ вернуть Тамаре ее подлинное “я”. Он думал об этом с того самого момента, как только узнал о пропаже ее памяти. Он должен был помочь ей исцелиться — и если это не входило в испытание, назначенное ему Твердью, он должен был сам назначить себе испытание: на веру, на изобретательность, на способность любить безоговорочно, вопреки всем душевным изъянам Тамары.
Как-то ночью, когда они сидели у костра на берегу, недалеко от корабля Данло, и Тамара, глядя в огонь, держала его за руку под теплым красным одеялом, в которое они кутались, Данло спросил:
— Хочешь, мы вместе поупражняемся в одном из состояний мнемоники?
Ее рука конвульсивно сжалась — если бы Тамара не сняла заранее свою перчатку с пистолетом, то сейчас спустила бы курок.
— Ты ведь давно уже этого не делал? — с недоумением спросила она. — Почему ты решил заняться мнемоникой сейчас?
Ее глаза при свете костра казались темными озерами, полными сомнения и обиды. Данло подумал, что ему следует быть осторожнее со словами. Надо напомнить Тамаре, что и она раньше интересовалась мнемоникой. Или упомянуть о мечте куртизанок пробудить клетки человеческого тела, пробудить весь организм так, чтобы из него родилось новое существо.
Таким образом ему, может быть, удастся ввести Тамару в состояние гештальта или образной памяти, а через них направить к собственно процессу вспоминания и к полному выздоровлению. Глядя в ее доверчивые глаза, он знал, что мог бы легко провернуть этот маленький обман, — но лгать ей он не мог. Чувствуя себя без вины виноватым, он наконец сказал:
— Потому что это путь к союзу, о котором мы всегда говорили.
— Одна душа. Одна душа в двух разных телах.
— Помнишь, как мы впервые дышали душа в душу?
Она с улыбкой кивнула. Однажды, в яркую снежно-звездную ночь, когда они дали друг другу обещание пожениться, он прижался ртом к ее носу и губам, и она вдыхала воздух, который выдыхал он, а потом они поменялись. Так алалойские пары передают друг другу свои души, и они сливаются в одну.
— Я помню, — сказала Тамара. — Но зачем нам возвращаться назад, чтобы осуществить этот союз?
— Потому что тогда мы были… очень близки.
Тамара снова сжала его руку.
— Я никогда еще не была так счастлива, как теперь.
— Мне кажется, ты согласилась бы остаться здесь навсегда, если бы можно было.
— В нашем доме, с тобой, навсегда… Да, с радостью.
— И не захотела бы вернуться в Невернес?
— Нет.
— Значит, ты забыла о своем призвании? Ты собиралась пробуждать людей, их клетки, их… души. Ты хотела пробудить всю вселенную.
Она мелодично рассмеялась в ответ, глядя на мерцающий при луне океан. Некоторое время она молчала, вдыхая соленый воздух и слушая прибой, а потом сказала:
— Это было до того, как я оказалась здесь. Есть в этой земле что-то такое… она уже пробудилась, тебе не кажется? Здесь, у леса, у воды, я и себя чувствую пробужденной, как никогда раньше — а может быть, и никогда после. До остальной вселенной мне дела нет — зачем она мне?
Данло взглянул на свой поблескивающий во мраке корабль.
После посадки ветер намел вокруг него новую дюну, которая с каждым днем становилась все выше. И каждый день Данло, просыпаясь на рассвете, обещал себе откопать корабль, чтобы подготовиться к моменту, когда Твердь разрешит ему продолжить путешествие. Но у него всегда находились какие-то другие занятия — то они с Тамарой стряпали изысканные блюда на кухне, то танцевали в медитационной, то предавались любви в каминной, пробуя одну за другой сотни поз сексуальной йоги. Порой собственная расхлябанность и ослабление чувства долга тревожили Данло. В сладостно-горькие ночи, когда Тамара кормила его кровоплодами, поила чаем и странно вскрикивала во время их любовных игр, он забывал и о своей миссии, и даже о гибнущих звездах Экстра — а ведь они были частью вселенной, пределы которой необозримы для человека.
— По утрам, когда я просыпаюсь на этой планете и слушаю океан, мне иногда кажется, что я все еще сплю, — сказал он. — Я смотрю, как ты мирно спишь рядом, и ты кажешься мне такой далекой. Такое странное чувство… такое одиночество. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь понять тебя по-настоящему.
— Я хочу только, чтобы ты был счастлив, разве это так трудно понять?
— Но я… почти счастлив.
— А иногда бываешь почти печален.
— Да.
— И поэтому хочешь, чтобы мы вместе занялись мнемоникой.
— Был один момент — момент, когда мы впервые увидели друг друга. Оттуда-то все и началось. Твои глаза, их свет, любовь — в тот момент все сияло, как солнце. Помнишь? Я хотел бы пережить его заново, если возможно.
Тамара посмотрела на него и сказала просто:
— Я всегда любила тебя. Всегда буду любить.
— Тамара, любовь — это…
— Любовь — как солнце, — быстро сказала она. — Огонь и сияние — на первых порах.
Данло помолчал, глядя в сине-черное небо, и спросил:
— А потом?
— Солнце, горящее слишком ярко, горит недолго. Оно взрывается. Или пожирает само себя и гибнет.
— Нет-нет, — тихо возразил Данло, — любовь никогда…
— Долгая любовь больше похожа на закат, — продолжала Тамара. — Сияние меркнет, но краски становятся глубже.
— Но должен быть способ сохранить сияние. Если заглянуть глубоко, в самую глубину, там всегда огонь, всегда свет.
— О, Данло, Данло, если бы это было правдой.
— Это правда. Хочешь покажу?
— Ты введешь меня в одно из мнемонических состояний?
Он кивнул, глядя ей в лицо, жаркое и прелестное при свете костра.
— Мы войдем в режим возвращения и заново переживем момент нашей первой встречи.
— Разве недостаточно того, что мы его помним?
— Но… увидеть друг друга, какими мы были. Снова стать собой, подлинными собой — в этом вся суть, правда? Если мы проживем свой первый совместный момент, мы сызнова начнем жить по-настоящему, жить и любить — во все моменты нашей жизни.
— Хорошо бы, только…
— Что?
— Я боюсь.
Да, подумал он, лаская ее пальцы, ей правда страшно. Он видел, как страх (или благоговение) перед чем-то ужасным играет, как огонь, на ее лице. Данло казалось, что он понимает природу ее страха. Когда-то из-за тщеславного желания сохранить свою память для потомков она потеряла и его, и все, что было для нее свято. Данло казалось, что он разгадал ее тайну.
Она, эта прекрасная женщина, которая сидит рядом с ним, наделена великим даром любви. Она до того неразделима с этой первозданной страстью, что всегда боится ее потерять. Вот в чем тайна ее души: она боится, что ее жизнь, несмотря на моменты экстаза и мелкие бытовые свершения, без любви утратит смысл.
— Тебе нечего бояться, — сказал Данло. — В мнемонике ничто не теряется.
— Почему же я тогда испытываю такой страх?
— Не знаю. — Данло посмотрел в огонь, и оттуда ему в голову прыгнула потрясшая его мысль: она боится, потому что еще не совсем обрела себя. Потому что внутри одного страха всегда гнездится другой, — Я боюсь, — повторила она. — И все-таки мне хочется вернуться туда, очень хочется. Как странно. Ведь я и так все помню про нас с тобой — что еще мне может открыться?
— В памяти всегда есть что-то еще. Внутри одних воспоминаний заложены другие.
Она задумалась, и Данло предположил: она боится, что память заведет ее не туда. Боится чего-то не совсем ясного ему, чего-то темного и тревожного в своем прошлом, что и для нее пока невидимо.
— Ведь я раньше любила мнемонические церемонии, правда? — спросила она.
— Правда.
— По-твоему, мы сможем провести такую церемонию вдвоем?
— Надеюсь на это.
— Но ведь у нас нет каллы.
— Калла — всего лишь наркотик, — улыбнулся ей Данло. — Ключ, отпирающий память. Есть другие ключи, другие способы.
— Способы, которым научил тебя Томас Ран? Тайные пути мнемоников, которые ты в свое время обещал мне показать?
— Я показал бы, да времени не хватило.
— Зато теперь оно все в нашем распоряжении.
— Да. Время — это один из ключей. Оно отворяет и растворяет. Я хотел бы вернуть нас в то время, когда наши глаза впервые встретились. В тот момент, когда я тебя полюбил.
Она высвободила руку из-под одеяла и потрогала его губы, его глаза, шрам у него на лбу. Пристально посмотрела на него и сказала:
— Если мы вспомним этот момент вместе и действительно проживем его заново, все может получиться не так, как ты надеешься. Я могу оказаться другой. Ты можешь увидеть меня, какой я была — или есть . — на самом деле.
— И какая же ты на самом деле?
— Откуда мне знать? Разве кто-нибудь это знает?
— Но ведь ты всегда будешь собой, разве нет? Ты — это ты и ничего больше.
— Возможно, но…
— И я всегда буду любить тебя. Как раньше всегда любил.
— О, Данло, Данло, надеюсь, что это правда.
На следующее утро они начали готовиться к своей маленькой мнемонической церемонии. Они, конечно, могли попытаться войти в требуемое состояние сразу же, без лишних формальностей, но сочли это неразумным. Тамаре не слишком хотелось переживать свое прошлое заново, и она знала, что мнемоника всегда опасна. Мнемоники за несколько тысячелетий разработали массу приемов и правил, чтобы обезопасить процесс погружения в глубины сознания, и Тамара, уважающая любые правила, предпочитала скрупулезно соблюдать инструкции. Данло же, несмотря на свой дикий нрав и готовность идти на любые крайности, как духовные, так и физические, согласился с ней в том, что любую работу нужно выполнять как можно тщательнее.
По правде сказать, ему даже нравилось готовиться к мнемонированию. Он любил обряды и церемонии всякого рода, особенно те духовные ритуалы, что за тысячи лет не утратили своей жизненности и могли успешно направить человека к мистическому сердцу вселенной. Поэтому он охотно помогал Тамаре в уборке дома. Влажной тряпкой он протирал от пыли камни на подоконнике чайной комнаты, черный лакированный чайный столик, а также прочие предметы и поверхности.
Вместе с Тамарой они отполировали паркет лимонным воском, доведя его до зеркального блеска. Потом Тамара пошла в лес нарвать цветов, чтобы поставить их в голубую вазу, а Данло приготовил свечи и зажег курения — пряные палочки, очищающие воздух от положительных ионов, пыли и вредных химических веществ.
Вычистив дом, они занялись очищением своего сознания. С помощью медитации они избавились от гнева, страха, ненависти и горя — всего, что могло отвлечь их от воспоминаний.
Целых трое суток они старались удержать в себе это глубокое, чистое медитативное сознание и почти все время проводили, глядя на горящую свечу, которую Тамара ставила на полу каминной. Они ограничивали себя в еде, питье и сне, а сексом совсем не занимались.
Томас Ран в снежные зимние ночи обучил Данло самой фундаментальной технике вхождения в различные мнемонические состояния. Всего их насчитывалось шестьдесят четыре, от образной памяти и эйдетики до синтаксиса. Мастера-мнемоники на протяжении пяти тысячелетий изобретали серии упражнений для подготовки к тому или иному состоянию, и эти древние формулы порой бывали кошмарно сложными.
Мнемоник составлял такую формулу, учитывая начальное состояние, возраст, пол, тип личности и сотни других переменных величин, и следовал этой формуле неукоснительно, меняя упражнения и вводя новые до десяти раз за один час. В этом, как утверждали формалисты, и заключалась самая суть мнемоники. Другая же мнемоническая школа, так называемые конструктивисты, всегда пыталась усовершенствовать традиционные формулы и сконструировать новые. Существовали, разумеется, также радикалы и революционеры, рвущиеся отправить на свалку всю эту громоздкую, изобилующую секретами систему.
Лишь нескольким мнемоникам-отщепенцам, в том числе и великому Томасу Рану, удалось освободиться от идеологии всех этих школ и фракций. Гений Рана, уважая формалистов и воздавая им должное, брал в то же время лучшие из открытий конструктивистов, проникая с их помощью в такие области, о которых радикалы могли только мечтать. Это он, Томас Ран, впервые дал определение таинственному шестьдесят четвертому состоянию как Единой Памяти, придающей цельность всем другим состояниям.
Ран пришел к выводу, что шестьдесят четвертое состояние тождественно вспоминанию Старшей Эдды, и посвятил свою жизнь разработке этой теории. Вхождение в это состояние было целью всех его усилий. Это он научил Данло пользоваться каллой и входить в наиболее трудные мнемонические состояния — такие как возвращение. Ран чтил старинные формулы, предугадавшие различные аспекты человеческой памяти задолго до их открытия, но считал при этом, что каждый мнемоник должен сам найти идеальную последовательность упражнений для входа в то или иное состояние. Вера в то, что каждый мнемоник способен на подобную прозорливость, была его страстью и его гордостью.
Поэтому Данло, готовя себя и Тамару к состоянию возвращения, изобрел собственный ряд упражнений. Почти целый день они вместе дышали, вместе танцевали, и он играл Тамаре протяжные мелодии на своей флейте. Он не следовал сухой формуле, он неотрывно следил за оттенками голоса Тамары, за светом ее бездонных глаз, за ритмами ее мозга и сердца. И за собой тоже. Так, постоянно двигаясь и взаимно вдыхая запах своих душ, они вошли в волшебное шестьдесят первое состояние, которое мнемоники именуют возвращением.
Вернее сказать, почти вошли. Когда время пришло, они уселись на отполированном полу медитационной комнаты, теплом и гладком, как шелк. Перед ними на круглом столике стояла голубая ваза с букетом розовых рододендронов и горели четырьмя концентрическими кругами, как бы паря над полом, тридцать три длинные белые свечи. Так полагалось по правилам мнемоников. Впереди — цветы и огонь, позади, и внизу, и внутри, и снаружи — только память. Этой ночью их задача состояла в том, чтобы вывести вперед память, находящуюся позади, и увидеть искомый момент, каким он был в реальности и каким будет всегда.
Пройдя через состояние секвенции и дереизма, они вошли в эйдетику, где фигуры и краски воспоминаний делаются четкими, как поднесенная к глазам пятиконечная звездочка цветка.
Эйдетика — это ключ, отпирающий дверь возвращения. Она открыла для Данло тот момент ложной зимы два года назад, когда он стоял в большой комнате, полной картин, сулки-динамиков, винных бокалов и тарелок с горячей едой. Он сам ел из тарелки с горкой золотых зернышек курмаша и разглядывал гостей в красивых нарядах. Он сидел на полу в медитационной комнате Тамары, зажмурив глаза, и одновременно стоял в том роскошном зале, оставшемся так далеко позади и в пространстве, и во времени.
Еще миг — и он перестал видеть себя, поглощающего пригоршни курмаша, со стороны. Пространство сдвинулось, время щелкнуло, сознание озарилось, как темная комната, где зажгли свет. Ощущение себя, сидящего рядом с Тамарой и слушающего ее медленное дыхание, растворилось полностью. Открыв глаза, он перестал видеть себя, потому что оказался внутри, чудесным образом воплотившись в знакомую оболочку тогдашнего себя.
Он больше не наблюдал, как тот Данло смотрит на старого толстого Зохру Бея и красавицу Нирвелли, — он смотрел на них сам через несколько футов разделяющего их пространства, и ощущал это так, как будто действительно видел их впервые. При этом он смотрел на все окружающее с гораздо большей ясностью и чувством реальности, чем два года назад. Это и есть чудо памяти: даже у тех, кто бредет по жизни наподобие лунатиков, все происходящее запоминается с необычайной глубиной и точностью.
Он снова слушал, как Зохра Бей рассказывает молодой женщине рядом ним о своем знаменитом путешествии на Скутарикс (Бей был первым и единственным человеческим послом, оставшимся в живых после миссии в этот не поддающийся пониманию мир), трогая волосатую бородавку на своей обвисшей старой щеке. Данло не думал, что обращал тогда внимание на эту весьма одностороннюю беседу, но, очевидно, все-таки обращал. Он замечал вокруг много других вещей, которые по-настоящему заметил только сейчас. Холодная и элегантная Нирвелли украдкой наблюдала за ним поверх своего бокала. В ушах у нее белели серьги из бесценных, безупречно круглых джиладских жемчужин, и их матовая белизна составляла разительный контраст с блестящей черной кожей красавицы.
Он слышал множество звуков: шипение мяса на противнях, стук палочек для еды, каскады смеха и голосов: Он заметил, что Зохра Бей, при всем своем безобразии, обладает чудесным голосом, даже несколько раздражающим своей сладостью, как мед, подмешанный в хорошее старое вино. А зерна курмаша, которыми хрупал он сам, чересчур обжигали, поскольку были приправлены жгучим летнемирским перцем. Данло чувствовал и другие оттенки вкуса, особенно келькеш: он тогда впервые попробовал эту редкую и дорогую инопланетную приправу.
Его глаза слезились, рот жгло как огнем, и Данло осознал, что способен чувствовать все, что находится в этой комнате, а может быть, и во вселенной. Чуть позади него стоял червячник с пустыми глазами, держа в руках одну из многих имевшихся в комнате сенсорных коробок. Данло вдруг ощутил горячие влажные губы на своем лице и холодок шелка на руках, хотя сам держал тарелку с курмашем и его губы касались только воздуха. В то время сенсорное загрязнение, просочившееся из черной коробочки, не коснулось сознания Данло, но теперь он ощутил его со всей остротой.
Потом его взгляд пересек комнату, минуя блестящих мужчин и женщин, минуя знаменитых пилотов вроде Радмиллы Диас и Зондерваля, — и Данло понял, что значит “быть в ясном сознании”. Миг назад ему казалось, что он слышит гром умирающих звезд за Фарфарой и Пердидо Люс, но теперь вся вселенная для него сошлась на единственной женщине, стоящей высоко и грациозно в море безликих людей. Данло, видевший Тамару Десятую Ашторет, десять тысяч раз — и на людях, и наедине, и в памяти, и в мечтах, — понял, что никогда раньше не видел ее по-настоящему. Как будто вспышка молнии высветила ее руки, ее глаза, ее прекрасное лицо — самую ее душу, быть может. Сияя своей земной красотой, она состояла только из огня и света, а внутри, где билось ее сердце, пылала анимаджи — дикая радость бытия, едва вмещаемая ею. Данло поражала ее сила, ее воля к жизни. Этот первобытный голод, испытываемый ею, он ощущал как огонь внутри себя. Он чувствовал, что Тамара впивается в жизнь зубами, как тигр в бьющегося ягненка, и при этом обитает в этой жизни нежно, глубоко и естественно, как лесной папоротник.