— Я — око, через которое смотрю на себя. Я — это Я, Я, Я…
   Данло знал, что может перестать смотреть в любое время, когда захочет. При этом он знал, что ни за что не сделает этого трусливого шага. Он мог и в то же время не мог — в этом и заключался ад его существования. Он словно балансировал на скалистом краю возможного, и самое слабое дуновение ветра могло вызвать его падение. Парадоксальная природа выбора как такового побуждала Данло отыскать источник свободы собственной воли (или железные цепи своего рабства). Это стремление загоняло его все глубже в себя, в самую таинственную и дикую часть вселенной, и ему открывалось многое. По мере того как он погружался в шторм сознания, бушующий в его мозгу, все его ощущения обострялись. Ему казалось, что на ушах у него отросли руки, которые он мог протянуть в зал и уловить даже самые тихие шепоты. Он слышал, как Бертрам Джаспари говорит Едереку Ивиогену, что проклятый наман наконец-то спятил. Данло ви Соли Рингесс перешел порог, из-за которого не возвращаются, и можно не опасаться, что он войдет в их святой Храм с улыбкой на губах и светом в простертой руке. Харра Иви эн ли Эде тоже думала о нем, и Данло почти слышал ее тихую молитву. Напряжение, вибрирующее между ею и Бертрамом, как полоса растянутой стали, соединяло их судьбы. Новым чувством, для которого у него пока не было имени, Данло ощущал, что эта сила притягивает и его. Воина-поэта он чувствовал так, словно находился в одной клетке с тигром. Малаклипс с двумя красными кольцами, поклоняющийся смерти и другим тайнам вселенной, смотрел на него с трепетом, почти с любовью. Неутолимая жажда бесконечного вызывала у него дрожь. Его темно-лиловые глаза подстрекали Данло уходить еще глубже в собственное сознание, навстречу смерти или высшему триумфу — а может быть, тому и другому. Малаклипсом, как и всеми его собратьями, руководила мечта постигнуть природу вечности. Он искал в Данло признаки божественности, и на его красивом лице читался старый вопрос: действительно ли Данло сын своего отца? Достанет ли у него гордости штурмовать божественные высоты, как это сделал Мэллори Рингесс?
   Он все еще готов убивать всех потенциальных богов, сознавал Данло. Он мог бы убить меня прямо здесь и сейчас — ножом или отравленным дротиком. Вот только способен ли человек стать богом по-настоящему? Он понял внезапно, что его отец совершил когда-то то же самое путешествие, которое сегодня совершает он. Во всяком существе, будь то человек, снежный червь или бог, горит собственный свет. Каждый мужчина и каждая женщина — это звезда, и Мэллори Рингесс в бытность свою человеком горел стремлением постигнуть правду собственной души. Данло, приказывая себе смотреть на светоприношение и продолжать свой путь в неизведанное, в некотором смысле был не один. Отец, как звезда, следил за ним изнутри и ждал его, все время направляя его вглубь, к огненному центру вселенной.
   Отец, отец.
   Настал момент, когда Данло перестал понимать, куда он смотрит: на светящийся куб или на свет своего разума. Он чувствовал, что падает — не как птица с поломанными крыльями, несущаяся навстречу твердому льду и определенному моменту времени, но бесконечно, все быстрее и быстрее, как легкий корабль, затягиваемый в черную дыру. Он ощущал это падение как тошноту и страшное ускорение мысли. Оно сопровождалось грандиозными искривлениями времени. Он видел, как ускоряется мерцание огней его мозга. С Архитектором, когда он преображается перед смертью, происходит то же самое — но Данло, почти что осязая программы своего мозга, чувствовал, что распадается на миллиарды световых волн, чья скорость возрастает бесконечно.
   Он дробился и смотрел теперь на свой разум, как сквозь алмазные линзы, увеличивающие уже не в десять, а в десять тысяч раз. Волны его сознания, поначалу казавшиеся плавными, как извивы змеи, заострились, как зубы тигра. Чем пристальнее он смотрел, тем больше эти волны дробились на более мелкие — до бесконечности. Как красивы были они, эти волны, хрупкие, словно льдинки под горячим ветром!
   Он мог удержать их только на мгновение — потом они ломались и исчезали в черной пустоте у него внутри. Он понял тогда, что он и есть эти световые волны, ничего более, — это он вибрирует, и сверкает, и уходит в слепящую черноту своей души.
   Отец, отец, мне страшно.
   Он помнил, как в свои десять лет заблудился на морском льду после охоты на тюленя. Когда стемнело, из мрака на него бросился белый медведь — зверь высился над сугробами, как гора. Он запросто мог бы убить Данло еще до того, как мальчик поднял копье, но он, как выяснилось, хотел только поиграть с ним. С медведем иногда такое случается. Он только напугал Данло и вовлек его в отчаянный танец выживания, а потом ушел. Данло до сих пор помнил свой испуг и удивление, помнил судорогу в животе и крик, который так и не успел сорваться с его губ. В тот момент он испытал самый сильный страх за свою жизнь, но ужас, который он испытывал сейчас, падая в себя самого, был бесконечно сильнее. Данло казалось, что на этот раз ему не уйти. Он чувствовал, что теряет контроль над своими мыслями; мыслительные всполохи проносились мимо него с останавливающей сердце скоростью. Как будто его привязали к ракетным саням и вынудили смотреть, как мелькают в гладком льду под ним отражения звезд.
   Отражения его ума ошеломляли своей внезапностью, как открытие огня человеком. Мелькали математические концепции, тревоги и чьи-то лица, мелькало его отношение к страху, мелькали идеи, контр-идеи и бесчисленные воспоминания. Многие мысли, как он заметил, являлись попарно. Не успевал он подумать, что жизнь его полна радости, как через бесконечно малый промежуток времени его пронзала молнией противоположная мысль. Утверждающие мысли вспыхивали попеременно с отрицающими; его потребность сказать “да” всему (даже этим странным противоречиям, сводящим его с ума) шла в паре с ужасом и огромным “нет” самому существованию. За одно мгновение у него могли сформироваться десять мыслей, которые вступали в противоречие, разбивались и перестраивались в новые. Одна мысль влекла за собой тысячу других, за каждой из которых следовала еще тысяча. Простейшая мысль, как ледяной кристаллик, попавший в переохлажденное облако, могла вызвать цепную реакцию: кристаллизовались миллиарды миллиардов других мыслей, и начиналась метель. Мыслям не было конца, и он не мог ни уследить за ними, ни удержать их, ни управлять ими, потому что они разлетались во все стороны, в бесконечность.
   Я знаю что знаю что да это да а нет это нет и что не бывает да без нет нет нет но что да следует за нет как день за ночью и тьма за светом свет это да а нет только ничто откуда выходит “я” свет совет завет я знаю что скажу нет но нет я не должен я знаю нет нет нет.
   Данло кружил в мыслешторме, бушующем в его мозгу, как талло в буране — только здесь вместо снеговых кристаллов мерцали и сливались волны сознания, все время перемещаясь, и танцуя, и создавая узоры, прекрасные и ужасные. Данло видел фиолетовые кольца и алые с золотом потоки, видел все цвета спектра и совершенно новые, еще невиданные. Совершенные, созерцая эти огни со своих мест, думали, должно быть, что Данло наконец-то постиг свои глубокие программы.
   Но это означало бы отстранение и свободу воли, чего Данло как раз и не чувствовал больше. В некотором смысле он понимал сейчас себя как простейшее существо, полностью зависимое от триптаминово-серотониновых штормов, воспламеняющих его нейроны. Он сам был этим пламенем, и горел, и не мог помешать этому горению.
   Он понял наконец страдание своего друга Ханумана ли Тоша, который тоже совершил путешествие в себя и вернулся, чтобы рассказать, какой ад ему открылся. Это была боль существования в чистом ее виде, боль материи, которая формируется, и рушится, и комбинируется, и разлагается, и дробится, и комбинируется снова без смысла и цели, до бесконечности, до конца времен. Это была боль богов, трагических существ, которые чувствуют себя отрезанными от этого потока атомов и фотонов, но тоже подвластны пламени, не поддающемуся до конца их контролю. Возможно, эта боль была даже болью Бога, глубокой и ужасной: ведь если Бог есть субстанция всего сущего, то его бесконечное тело непрерывно стареет и распадается — во всех мирах и в каждой космической пылинке, в бесконечности пространства и времени.
   Бог — это пожирающее Бога вечное пламя, думал Данло.
   Этому горению не будет конца. Данло знал это и ужасался вероятности того, что вечно будет гореть в собственном огне. Он ненавидел себя за этот страх и ненавидел свою же ненависть с такой силой, что покончил бы с собой, если бы мог приказать себе умереть. Но в этот момент он был только красным ревущим пламенем, у которого нет ни желаний, ни воли — есть только отчаяние. Его отчаяние было еще более абсолютным, чем у пилота, который вернулся со звезд и увидел, что его родной мир сожжен радиацией какой-то сверхновой. Оно превышало отчаяние бога, видящего, как целая галактика исчезает в черной дыре, созданной его врагом.
   Сам Данло сейчас исчезал в себе, проваливаясь в темную глубину и пылающее холодное небытие своей души. Он чувствовал себя камнем, летящим в бездонный пруд. Он падал и падал, и все его существо состояло из этого бесконечного падения и бесконечного времени, из бесконечности, ожидающей внизу, из огня внутри огня, боли внутри боли, из тьмы, переходящей в еще более полную и черную тьму. За один удар сердца, за одно мгновение он проживал десять тысяч лет.
   Чтобы жить, я умираю. Жить, жить — нет, нет, нет, нет.
   Настал момент, когда он подумал, что долго не проживет. Да он и не хотел больше жить, если жизнь сводилась к этому бесконечному падению. Его мозг соединен нервами с каждой частью его организма — значит он может рассылать приказы всем своим мышцам и органам. Если он очень постарается, то найдет способ остановить свое сердце. Он почти что различал этот способ в черных туннелях отчаяния, пронизывающих его мозг, он почти что его видел. Где-то внутри него, как бриллиант в черном бархатном футляре, сверкал секрет жизни и смерти. Данло смотрел все глубже, страшась открыть этот футляр. Ключ был почти что у него в руках — он покачивался, как золотая раковина, на гребне его сознания. Данло прожил десять миллиардов лет с этим ужаснейшим из желаний. Он мог приказать себе умереть. Он мог это сделать почти так же легко, как задержать дыхание.
   Он вспомнил Леандра с Темной Луны и восемь других пилотов, которые погибли, отыскивая путь в Твердь. Они, как и он, искали тайну вселенной, но нашли нечто другое. Они слишком боялись умереть и поэтому умерли — так сказала ему сама богиня. Выходит, если он встречает свою смерть без страха и с открытыми глазами, это значит, что он обречен жить? Или выбор, в конце концов, все-таки есть?
   В конечном счете мы сами выбираем свое будущее, вспомнил он.
   Это были слова его отца, его матери — а может быть, их пропел ветер или прокричала снежная сова в лунную ночь. Это шептал, плача и смеясь, он сам. Падая все глубже в темный ревущий океан самого себя, он слышал зов своего сознания. Своего сознания, своей воли — он чувствовал, что воля к жизни по-прежнему бурлит в нем, как в талло, летящей к солнцу. Он знал, что так и должно быть, и это знание изумляло его. Разве не считал он себя рабом химических веществ, бушующих в его мозгу? Да, он был этими веществами, входящими в тонкую оркестровку его тела и мозга, но какое это имело значение? Данло приказал себе увидеть себя таким, какой он есть на самом деле. Это было все равно что посмотреть в зеркало, отражающее миллион других зеркал с далеким-далеким бликом его лица. Глядя туда, внутрь, в колодезь тьмы, где брезжил далекий свет, Данло уловил темно-синий проблеск — цвета своих глаз, или бесконечности, или самого сознания.
   Глядя в черное сияющее небо, ты видишь только себя самого. Глядя в глаза Бога, ты видишь, что им нет числа.
   Данло, глядя на свой мозг собственными глазами, видел звездный свет. Сто миллиардов нейронов вспыхивали в быстром, глубоком ритме, который он только теперь начинал понимать. Внутренняя работа мозга состояла, конечно, не только из загорания всех этих отдельных клеток. Ни одна часть мозга не существовала отдельно от других. Многие нейроны переплетались синапсами с десятью тысячами других — а порой и с тремястами тысячами. Мозг как целостный орган создавал электромагнитное поле, притягивающее каждую клетку к себе, и каждая из этих клеток была совершенна, как бриллиант. В их прозрачных стенках обитали плотные пузырьки и нервные каналы, и митохондрии, разрывающие молекулы ради высвобождения жизненной энергии, и многое, многое другое. Мотилин, допамин, таурин и другие нейротрансмиттеры струились непрекращающимся потоком. Данло видел, как комбинируются липиды и аминокислоты, как сгорает глюкоза и как ионы насыщают влагу жизни невероятно сложным и прекрасным танцем. Что командует этими химикалиями сознания? Что создает материю и организует ее в столь тонкую и чудесную гармонию?
   Я то, что я есть. Я только углерод, кислород, водород, калий, железо и…
   Он — это только химические элементы, ни больше, ни меньше. Земные и звездные элементы. Каждая его частица, каждый атом углерода в его глазах, каждая крупинка железа в сердце, были когда-то спаяны в огне давно погибшей звезды.
   Да, атомы вселенной созданы звездами, но что заставляет эти атомы складываться, образуя сознание и жизнь? Что заставляет их двигаться? Ибо они движутся, быстрее, чем доступно его воображению, пульсируя, резонируя и вибрируя миллиарды раз в секунду; они находят другие атомы, чтобы кружиться с ними, и танцевать, и петь свои космические гимны. В безумный, чудесный момент за пределами времени Данло заглянул в середину углеродного атома где-то около мозгового ствола.
   Стремясь проникнуть в тайну материи, он увидел огненное облако электронов, и протоны тоже, и нейтроны. Они обменивались энергией, и обнимались в порыве запредельной любви, и склеивались в единое шаровидное ядро. А еще глубже он видел кварки, эти бесконечно малые сапфиры, изумруды, рубины, бесконечно странные и притягательные. А еще глубже таились волокна инфоны и ноумены, которые можно постичь разумом, но нельзя почувствовать — вернее, они чувствуются лишь как огонь безумия или та мистическая ясность, которую испытывает человек, открывающий в себе чувство бесконечности.
   Что же такое материя? Данло видел ее волшебное сияние.
   Вся материя вселенной — это сверхсветовой ковер, и свет каждого из ее драгоценных камешков отражает свет другого. Материя священна, материя жива, материя — это только сознание, застывшее во времени. Глядя в бесконечность вдоль длинной цепи бытия, Данло не видел никакой конечной формы или частицы — он видел только свет. Не солнечный свет и не звездный, а фотоны радиоактивных волн, излучаемых далекими галактиками или синевой его собственных глаз. Свет внутри света, чистый и первозданный, присущий всем вещам. В некотором отношении он напоминал скорее воду, чем свет, ибо лился и струился в сплошном потоке единой субстанции.
   Он сам двигал собой, он обладал волей, он сам был волей.
   Это глубокое сознание, именующее себя материей, умело принимать самые сложные формы. Оно развивалось и в своей высшей форме, в человеке, осознавало себя и кричало от изумления и дикой радости. Вот она, суть сознания, понял Данло: оно всегда создает собственное величие, как волна отражает свет целого океана.
   Я — этот благословенный свет.
   Осознав это, Данло внезапно понял, что может управлять собой. Он видел, что его “я” — это не только воспламенение его нейронов, и его сознание — нечто гораздо большее, чем программы его мозга. Он чувствовал, что все его клетки и атомы, его сердце, его руки и все остальное — это только чистый струящийся свет и ничего более. Наконец-то он понял, как Твердь и другие боги манипулируют материей посредством одного лишь сознания и как создают то страшное оружие, которым истребляют друг друга и прорывают зияющие дыры в ткани пространства-времени. Тайна сознания и материи в том, что и то, и другое в конечном счете состоит из той же субстанции, не имеющей причины и ничем не управляемой извне. Данло, не будучи богом, не имел прямой власти над Бертрамом Джаспари или любым другим Архитектором в зале, но собственным разумом управлять он мог. Его воля была так же свободна, как ветер, как его желание сказать “да” или “нет” снедающему его безумию. Он мог жить как слепец, вечно блуждающий в темных пещерах своего разума, и мог увидеть себя таким, как есть: сияющим существом, несущим свет чистого сознания самому себе и тысячам Архитекторов, показывая им, что и они способны сиять, как звезды.
   Да. Такова моя воля.
   Момент настал. Бертрам Джаспари из темного зала своим визгливым голосом потребовал прекратить светоприношение.
   Он призывал врачей унести Данло прочь, ибо Данло ви Соли Рингесс лишился разума, как любой знаток светоприношений может видеть по его голограмме. Данло и сам мог бы это видеть, если бы смотрел на себя как на кубическую конструкцию цветных огней и ничего помимо нее. Куб померк почти полностью, за исключением нескольких охряных и коричневатых скоплений, сигнализирующих об умственном расстройстве. Время от времени от коры к стволу пробегали сапфирово-смальтовые волны, но помимо этого случайного движения мозг Данло выглядел погруженным в собственный мрак.
   Вздох разочарования и страха сорвался с тысяч уст почти одновременно. Данло слышал, как тихонько молится Харра — за него, и за себя, и за своих внуков, а может быть, и за будущее самой Церкви. Даже образ Николоса Дару Эде над подлокотником подавал признаки волнения. Украдкой, так, чтобы никто не видел, Эде обращался к Данло на языке жестов, и отчаяние затемняло его обычно благостный лик.
   Из всех людей в зале, кроме самого Данло, один только Малаклипс Красное Кольцо, возможно, понимал, что светоприношение еще не окончено. Малаклипс вел себя тихо, как затаившийся в снегу тигр, но Данло слышал его медленное, мерное дыхание, странным образом синхронизированное с его собственным. И почти чувствовал, как глаза воина-поэта следят и ждут, отыскивая в его, Данло, темно-синих глазах какие-то признаки жизни — или той трагической прижизненной смерти, которую предрекал Данло Бертрам Джаспари.
   Данло охотно послал бы воину-поэту взгляд через темный зал, но он пока еще не мог шевельнуть головой. Он по-прежнему смотрел на световой куб; за все время своего неподвижного сидения Данло не позволял своим глазам отрываться от него. Еще момент — и огни, замерцав, изменили цвет. От зрительного центра до мозгового ствола вспыхнули темно-синие искры, чей свет распространился от одной грани куба до другой. Вскоре весь куб загорелся темно-синим огнем, быстро переходящим в кобальтовый. Данло смотрел в эту глубокую синеву, и она становилась все более яркой и дикой.
   Он услышал, как будто издалека, как ахнули в изумлении тридцать тысяч Архитекторов. Сквозь шепоты и вскрики он различал взволнованный голос Харры и недоверчивые, растерянные проклятия Бертрама. Малаклипс, казалось, вовсе перестал дышать; Данло чувствовал паралич, сковавший воина-поэта, как глубокую боль в собственном животе. И как глубокую радость — ведь теперь Данло управлял своим разумом с легкостью парящей в небе талло. Великое светоприношение, совершенное им в честь Бога Эде и всех Архитекторов Вселенской Кибернетической Церкви, засверкало огнями, равными по яркости свету ярчайших бело-голубых звезд. Все сто миллиардов нейронов в мозгу Данло зажглись великолепным пламенем, и соответствующие им огоньки на модели отразили это великолепие. Огни слепили глаза зрителям на скамьях и создавали беспрецедентное зрелище для тысяч Архитекторов, стоящих по ту сторону купола. Казалось, будто само солнце Таннахилла взорвалось, превратившись в россыпь огней. Люди закрывали глаза руками, не в силах смотреть на этот свет, прекрасный и ужасный. Это был ад, но и рай тоже. За все тысячи лет со времен учреждения Церковью этой церемонии, за все многотысячные светоприношения, совершенные самыми одаренными из Совершенных, никому еще не удавалось осветить весь свой мозг целиком. Никто даже не думал, что такое возможно. То, что человек сохранил разум, посмотрев на небесные огни внутри себя, было чудом само по себе — но неистовое и великолепное свечение сознания Данло доказывало, что он истинный светоносец, обещанный в пророчестве, а быть может, и нечто большее.
   Все мы несем свет, думал он под восторженные возгласы публики. Я только искра, зажигающая пламя. Он оторвал наконец глаза от светоприношения и взглянул на бамбуковую флейту, которую все это время держал в руке.
   При свете, льющемся сверху, она сверкала, как золотая. Данло улыбнулся пришедшей ему в голову мысли. Огни светоприношения тут же отразили эту мысль, но он больше не смотрел на них. Он поднялся с кресла, прервав контакт с полем компьютера, и светоприношение на самом деле закончилось. Световой куб угас, и весь зал погрузился во тьму, как ночной океан. У Данло вырвался тихий, почти грустный смешок. Он стоял один под темным куполом, а вокруг него кричали тысячи Архитекторов.
   — Светоносец! — кричали они, и хлопали в ладоши, и бежали к арене. — Данло из Невернеса — светоносец!
   Да, я искра, но что за пламя я зажег? О Агира, Агира, что я сделал?
   В зале снова загорелся свет (на этот раз обычный, плазменный), а Данло скраировал, пропуская видения будущего сквозь себя, как огненный ветер. Он видел свет ярче света любой звезды, и невиданно богатые краски, и страшную красоту. Из грез его вырвал шорох ножа, вынутого из ножен. Данло повернулся к одной из скамей первого ряда. Бертрам Джаспари, потрясая своим хилым кулачком, вопил, что Данло вовсе не светоносец, а грязный наманский цефик, посланный из Невернеса, чтобы одурачить их и погубить Святую Церковь. Рядом с ним спокойно стоял Малаклипс, держа свой длинный нож высоко, чтобы видели все. Стальной клинок, отражая светильники зала, посылал в глаза Данло жгучие лучи. Данло не мог догадаться, как воин-поэт умудрился пронести сюда нож.
   Для телохранителей Харры это тоже явилось полной неожиданностью — при виде оружия они разразились испуганными криками и поспешно загородили Святую Иви своими телами.
   Несколько охранников бросились к воину-поэту, но им загородили дорогу Едрек Ивионген, Ленсар Наркаваж и другие ивиомилы. Между Харрой и воином-поэтом образовалась живая стена — это, казалось бы, лишало его возможности причинить ей какой-то вред, тем более убить ее. Ничто, впрочем, и не указывало на подобные намерения с его стороны.
   Его лиловые глаза смотрели на Данло. Смерть была близка, как их взгляды, взаимно отражающие друг друга, близка, как стальной клинок, способный в любой момент пролететь по воздуху. Данло держал взгляд Малаклипса под крики и топот ног. Он понимал, что, если нож и найдет его горло, он умрет мучеником, признанным всеми светоносцем, и Харра Иви эн ли Эде примет свои новые программы, которые навеки изменят Церковь. Если воин-поэт убьет его, то сделает это по другой причине — за то, что Данло истинный сын своего отца, посмевший сиять ярче, чем подобает человеку.
   Понимая все это, Данло с улыбкой поднял флейту и заиграл. Он не переставал смотреть на Малаклипса, и его музыка, как золотая стрела, целила в сердце воина-поэта. На миг Малаклипс заколебался, совсем как тигр, раздумывающий, стоит ли нападать на вооруженного человека. Этого мгновения Архитекторам хватило, чтобы сомкнуться вокруг Данло. Они протягивали к нему руки, словно к огню или к солнцу, предмету своего поклонения. Малаклипс, видя, что в Данло ему уже не попасть, тоже улыбнулся и поцеловал рукоять своего ножа, приложив клинок ко лбу. Вслед за этим он отсалютовал ножом Данло и склонил голову в коротком поклоне.
   Красота страшна, подумал Данло. Ужас прекрасен.
   Бертрам, дернув Малаклипса за рукав, панически прокричал что-то, и Малаклипс стал пробиваться к выходу. Стычка между телохранителями Харры и ивиомилами перешла в настоящую битву. Яростные крики и звуки ударов наполнили зал. Люди с фанатическим огнем в глазах ругались, работали кулаками, пинались, а нож Малаклипса то и дело сверкал, отсекая пальцы и полосуя глотки злосчастным Архитекторам. Так завершилось великое светоприношение. Бертрам в общем хаосе, среди ярких фонтанов крови, вывел из зала несколько сотен ивиомилов.
   Началось, подумал Данло. Теперь этого уже не остановишь — с тем же успехом можно попытаться загнать свет обратно в звезду.
   Играть он больше не мог. Архитекторы, столпившись вокруг, хватали его за руки, за волосы, за лицо. Он почувствовал, что поднимается в воздух: Архитекторы, крича “Светоносец, светоносец! ”, вскинули его на плечи. Данло смотрел сквозь купол на звездное небо. Внутри у него стояла огромная, как Экстр, тишина, и он плакал невидимыми слезами, отражая прекрасную и ужасную суть света.