Хорошо еще, хватало мозгов, чтобы почти играючи нагонять и ликвидировать пробелы. Учился он легко. Благо в политехе еще хватало и тех, кто просто помнил профессора Раскатникова, и тех, кто слушал его лекции.
   Там, в политехе, он как-то незаметно сменил кожу подобно змее — на место вбитых бабушкой идеалов коммунизма пришли взгляды и убеждения с совершенно противоположными знаками. Он так и не стал классическим диссидентом из тех, что сделали сидение в психушках и организацию митингов по любому поводу профессией, — но открыл для себя целый пласт информации, о которой прежде и не слыхивал. Те, кого он с бабкиных слов привык ненавидеть со всем юношеским пылом, как врагов строительства социализма, оказались совсем иными, славный и победоносный польский поход деда обернулся неприкрытой агрессией, к тому же бездарнейше проведенной и потому кончившейся полным крахом. И так далее, и тому подобное.Он накинулся на скверные фотокопии и книжечки без обложки со всем пылом неофита, быстренько обучившись ненавидеть советскую империю и вездесущий КГБ (правда, так ни разу в жизни и не столкнувшись с этим якобы недреманным оком), — но фанатиком диссиды опять-таки не стал. Трудно быть фанатиком, располагая хатой в центре, «Жигулями» и не самой отвратной внешностью...
   Когда он был второкурсником, на первом курсе появилась Лика. Сверкнула молния с безоблачного неба, кто-то на небесах перекинул костяшки в нужном направлении — и признанный сердцеед влюбился настолько, что забросил и кружок диссидентов, и полупристойные оргии в квартире. А поскольку его чары далеко не на всех действовали, подобно удару грома, завоевывать Лику пришлось долго и мучительно, пройдя и через череду жестоких драк с конкурентами, и через знакомые каждому мужику по юности долгие приступы раздирающих душу надвое терзаний. Даже после того, как Родион, вне себя от счастья, сделал ее женщиной (в этой самой комнате, кстати), еще месяца три продолжалась полоса самой туманной неопределенности — со ссорами и примирениями, с «полными и окончательными» разрывами, перемежавшимися яростным слиянием молодых здоровых тел, с обличениями и нежными клятвами. Вся эта банальщина закончилась банальнейшим же образом — воздушное белое платье, черный костюм, каблуки дробят ветхий паркет под оглушительную музыку, обе мамаши, обнявшись, всплакнули, а оба папаши, надравшись в момент, тоже сидят в обнимочку, но слез не льют, горланят песни так, что качается тяжеленная люстра... Стандартно в общем. Шум до полуночи, гости уже плохо предаставляют, зачем они тут, собственно, собрались, по какому поводу (те из них, кто пока что сохраняет близкое к скальному положение), соседи мужественно терпят, причина, что ни говори, уважительная — а молодые согревшись в этой самой комнате, с пьяным остроумием разыгрывают сцену совращения, притворяясь, что они ложатся в одну постель впервые в жизни, веселятся так, что и не до секса, право слово...
   Ведь было, было! Куда ушло?
   ...Политехнический он закончил в восемьдесят пятом (Лика, бравшая по причине грядущей Зойки академический отпуск, получила диплом двумя годами позже) — аккурат в тот незабываемый момент, когда обаятельнейший генсек с историческим пятном на лбу, поплевав на пухлые ладони и браво присвистнув, крутанул государственный штурвал так, что тот описал парочку полных оборотов, и корабль, сбившись с хода, то ли впустую замолотил винтами в воздухе, то ли вообще лишился винтов...
   Родиона распределили на «Шантармаш» — опять-таки не без чуткого и деликатного вмешательства тех, кто помнил профессора, они приняли во внимание, что у молодого специалиста и все корни здесь, и семья... В работу он втянулся быстро — беда только, что полным ходом раскручивался маховик непонятных никому, даже самим творцам, реформ. Словно спичка на ветру, вспыхнула на миг и погасла госприемка. Было высочайше объявлено, что главное и единственное препятствие к достижению всеобщего благосостояния — седовласый монстр по фамилии Лигачев. И так далее, и тому подобное. Короче говоря, работать всерьез стало и некогда. Не было смысла работать, если с экранов и газетных страниц истерически обещали, что все вот-вот и так станут получать, «как там»... Стоит только повесить Лигачева. И отменить шестую статью Конституции.
   Лигачева, правда, не повесили, но статью в конце концов отменили. А заодно, чуть попозже, — Советский Союз, старые цены, старую мораль и, под горячую руку, должно быть, еще и здравый смысл...
   Родион во всем этом принимал самое деятельное участие — то есть давился в очередях за «Московскими новостями» и «Собеседником», подписывал воззвания, бегал по митингам и боролся с засевшими партократами в лице тишайшего инженера по технике безопасности Литвиненко, ни за что не соглашавшегося публично сжечь партийный билет и прямо-таки умолявшего дать дотянуть полтора года до пенсии, а там он и сам спокойно помрет... Родион был одним из тех, кто встречал с цветами героическую Новодворскую, в два часа ночи заляпал фиолетовыми чернилами памятник Ленину перед обкомом, а однажды он даже удостоился чести лицезреть свою физиономию в одной из демократических программ местного телевидения — правда, всего три секунды. Вступил даже в местное отделение «Демократического союза», возглавляемое старым знакомым, физиком Евгеньевым.
   Само собой, массу времени отнимало вдумчивое чтение демократической периодики (почтовый ящик перестал закрываться, почтальонша складывала газеты и журналы на подоконник), а потом — обсуждение таковой с собратьями по движению, как правило, затягивавшееся за полночь. Благо квартира позволяла, из-за толстых стен ни Лику, ни ребенка кухонные дискуссии не беспокоили.
   Особых репрессий он так и не удостоился — разве что, еще в девяностом, стоявший в оцеплении милиционер, которому Родион угодил углом плаката по новенькой фуражке, обозвал его мудаком.
   Еще до распада «империи зла» стали раздаваться первые звоночки, возвещавшие, что с Ликой происходит что-то непонятное и тревожащее. К кухонным дискуссиям, на которых решались судьбы страны, она не проявляла никакого интереса, отговариваясь то усталостью, то хлопотами вокруг ребенка. А вместо «Детей Арбата» и прочих возвращенных читателю романов, знание которых было обязательно для любого интеллигента, обложилась стопками книг по программированию и вычислительной технике. Однажды меж ними разразился нешуточный скандал — когда пришедший с очередной порцией самиздатовских бюллетеней Евгеньев с ходу поинтересовался у Лики, какого она мнения о последней статье Нуйкина, и получил в ответ произнесенное с искренним недоумением: «А кто такой Нуйкин?» Родион потом долго втолковывал жене, что она позорит его перед людьми. Лика обещала исправиться, но особых подвижек так и не произошло.
   А в апреле девяностого — шестнадцатого, дата врезалась Родиону в память, словно высеченная на камне, она вдруг объявила, что уходит с радиозавода. В частную фирму, куда зовет подруга. В то время Родион ветретил эту новость со всем энтузиазмом — речь шла о долгожданном рынке, оставалось только восхищаться, что жена опередила его на пути к светлому капиталистическому будущему...
   Года полтора ее новая работа никаких комплексов у Родиона не вызывала. Разрыв в заработке был, если вдуматься, ничтожным — Лика приносила рублей на двадцать больше, чем он, ставший уже старшим инженером. Единственным черным пятном этого периода стала гибель его родителей. АН-2, вывозивший отряд сейсморазведки, в тумане задел сопку и грохнулся в распадок, никто не уцелел... Родион похоронил два закрытых гроба, отгоревал, отплакал пьяными слезами — а через два месяца, в достопамятные августовские дни девяносто первого, почти безвылазно торчал трое суток на шумном митинге у парадного крыльца обкома, пил водку с мрачно-воодушевленными единомышленниками по «Демократическому союзу», сжигал чучело путчиста и тщетно ждал раздачи автоматов — все три дня ходили разговоры, что уже учреждена национальная гвардия, куда записаны все присутствующие, и автоматы вот-вот подвезут. Так и не подвезли, увы. Что до Лики, она, препоручив Зойку ее юной тетушке, своей младшей сестренке, улетела в Москву по каким-то невероятно важным делам, связанным не с организацией отпора путчистам, а с продажей партии электроники. Именно тогда Родион впервые и осознал, что они начинают говорить на разных языках: вернувшись, она ни словечком не затронула блистательную победу демократии, болтая лишь о компьютерах с незнакомыми названиями, биржевых котировках, завоевании рынка и дистрибьюторстве, за которое их фирма отчего-то ожесточенно сражалась с полудюжиной других...
   Первого января девяносто второго года для Родиона начался период сущего безумия, лишь усугублявшегося с каждым месяцем. Цены немилосердно рванули правящий отныне бал новый мир, съездил в Польшу с младшей сестренкой Лики в качестве охранника и носильщика при группе «челноков».
   И зарекся ездить. Виной всему были чертовы поляки, относившиеся к «челнокам», как к пустому месту — это в лучшем случае. В худшем... Не стоит и вспоминать. Умом он понимал, что иного отношения ждать и не следовало — разве респектабельный человек станет на равных разговаривать с торгующим соломенными шляпками или пакистанскими свитерами на знаменитом шантарском рынке «Поле чудес» киргизом или казахом? Плевать респектабельному, что торговец — интеллигент с вузовским дипломом, вполне возможно, демократ со стажем... Ныне они обитают в разных плоскостях, разговора на равных не стоит и ждать. Так и с ним обстояло в Польше, умом-то он понимал, что приезжающих туда бизнесменов, писателей или журналистов встречают совершенно иначе — но сердцем никак не мог смириться с ролью третьесортного гастарбайтера...
   В тщетных поисках ответов на фундаментальные вопросы бытия он пришел на творческий вечер своего кумира и совести нации — писателя Мустафьева, Героя Социалистического Труда и кавалера ордена Ленина, а ныне шантарского антикоммуниста номер один. И в конце встречи ухитрился, прорвавшись сквозь плотно обступавших классика сытеньких шестерок, сбивчиво выложить свои беды, попросить совета, как жить дальше. Герой Соцтруда и видный антикоммунист, уставясь на него белесыми рыбьими глазами, долго жевал губами, потом, явственно дыша застарелым перегаром, забормотал что-то насчет того, что уничтожение коммунизма было прекраснейшим событием в истории человечества, а Родиону следует, не откладывая в долгий ящик, немедленно открыть свое дело — скажем, банк или брокерскую контору. В крайнем случае, туристическое бюро — он, Мустафьев, слышал от кого-то, что это прекрасный бизнес. Будучи в полной растрепанности чувств, Родион хотел было вопросить, откуда же взять денег на открытие банка, но тут к классику прорвался поддавший мужичок с мозолистыми ладонями и стал с ходу орать что Мустафьев, выдающий себя за неслыханного знатока рыбной ловли, знает таковую понаслышке и допускает в своих опусах грубейшие ошибки... Поднялся хай вселенский, шестерки принялись оттеснять мужика кричавшего, что он сам старый браконьер и потому знает лучше, о Родионе забыли окончательно...
   Больше обращаться было не к кому. Не знал он в окружающей шизофренической реальности других авторитетов. Бывшие соратники по демократическим движениям раскололись на три группы: одни уехали, куда только можно было уехать, другие как-то ухитрились пристроиться в частном бизнесе и порой по старой памяти поддерживали прежние разговоры, но особо их не затягивали. Третьи, сущие выродки, переметнулись к коммунистам, принародно раскаявшись в былых безумствах (иногда Родиона так и подмывало последовать их примеру, да коммунисты, вот беда, места в рядах не предлагали).
   И он остался при Лике. В унизительной роли старорежимного принца-консорта, прекрасно помня (вот он, белый двухтомничек на полке), как выразился о таковых О. Генри: «Это псевдоним для неважной карты. Ты по достоинству где-то между козырным валетом и тройкой. На коронации наше месте где-то между первым конюхом малых королевских конюшен и девятым великим хранителем королевской опочивальни».
   Самое скверное и печальное — то, что Лика никогда ни словом его не попрекала. Смеялась иногда: «Глупости, одного-то мужика как-нибудь прокормлю». И Родион прекрасно знал, что в подобных репликах не таилось ни пренебрежения, ни насмешки...
   Плохо только, что положение ущербного нищего муженька удачливой жены-бизнесменши самим своим существованием создает массу унизительных ситуаций. Лика не ставила себя главой семьи — но являлась главой на деле. Решающий голос всегда принадлежал ей — не потому, что настаивала, а потому, что содержала дом. Приходилось то и дело наступать на глотку собственной песне — из страха однажды услышать брошенную в лицо суровую правду. Родион сам не заметил, как начал ее бояться — при том, что она ничуть не старалась, чтобы ее боялись. Сто раз ловил себя на том, что в его голосе явственно звучат льстивые нотки — как у нынешнего предупредительного официанта, бабочкой порхающего вокруг клиента с пухлым бумажником.
   В нем давно уже потаенной раковой опухолью набухали страх и стыд. Страх рассердить жену, страх, что однажды она уйдет к новому, страх повысить голос из-за ее вечных поздних возвращений, командировок, самых неожиданных отлучек. Он подозревал всерьез, что у Лики есть любовник, естественно, ее круга — как-никак был весьма опытным мужиком и порой надолго задумывался, когда в привычных любовных играх вдруг появлялось нечто новое и незнакомое, чему он ее не учил, чего они никогда прежде не делали. Прекрасно помнил из Максима Горького: «Ночь про бабу правду скажет, ночью всегда почуешь, была в чужих руках аль нет». Классик знал толк в бабах. Родион — тоже. Он мог бы поклясться, что Лика бывает с чужим — но тот же страх мешал ему хотя бы намекнуть, что догадывается.
   Страх, стыд... Стыдно было есть досыта, стыдно было принимать от нее тряпки. Уши долго горели, когда однажды она, перепившая и разнеженная долгой и приятной обоим постельной возней, вдруг хихикнула на ухо, по-хозяйски стискивая его мужское достоинство: «Содержаночка ты моя...» Вряд ли помнила утром, конечно, они тогда пили часов до четырех утра, пока не вырубились оба, но не зря говорено: что у трезвого на уме...
   А главное — Зойка росла, прекрасно осознавая реалии: есть добытчица-мама и рохля-папа... Родион ее потерял, никаких сомнений: любовь, возможно, и осталась, а вот уважения к родителю давно нет ни на грош, тут и гадать нечего.
   Первое время Лика добросовестно пыталась связать его с собой. Брала на вечеринки в концерн, новомодно именовавшиеся презентациями и фуршетами, приводила домой сослуживцев, или как они там нынче именуются.
   Ничего хорошего из этого не выходило. К Родиону относились предельнейше корректно, даже дружелюбно пожалуй, но он был — чужой. Кошка не умеет говорить по-собачьи. Порой он не понимал из их непринужденной болтовни и половины слов, да и речь шла сплошь и рядом о людях, которых он не знал, о ситуациях и событиях, о которых он и не слыхивал. А когда он порой пытался вспомнить о былых славных годах борьбы за свободу и демократию, о митингах и отпору ГКЧП, в глазах собеседников что-то неуловимо менялось, на него, он чуял, смотрели, как на блаженненького или младенчика. Они были совсем не такими, как Родион их когда-то представлял, — создавалось полное впечатление, что пережитое интеллигенцией прошло мимо них незамеченным, и громокипящие съезды с прямой трансляцией, и дуэли демократических публицистов с консерваторами, и модные романы, и модные имена. Один такой, с бриллиантовым перстнем и скользившим по Ликиным ножкам масленым взглядом, как оказалось, вообще узнал о появлении ГКЧП и бесславном крахе такового лишь двадцать пятого августа — был, понимаете ли, всецело поглощен деловыми переговорами на загородной даче... Лика вовремя заметила и увела Родиона в другой угол зала.
   Из общения с ее кругом ничего путного не получилось. А их знакомые из старых сами понемногу перестали появляться. И вовсе не потому, что Лика их отваживала, наоборот... Очень уж разные плоскости обитания. Лика искренне не понимала их забот, а они тихо сатанели, стоило ей завести разговор о своих...
   ...Он выплеснул в рот содержимое бокала — несчастный и жалкий принц-консорт, муж очаровательной женщины, которую любил до сих пор и люто ненавидел последние несколько лет. Комната чуть заметно колыхалась, словно громадная доска качелей.
   Был один-единственный шанс — Екатеринбург. Однокашник, ставший крутым бизнесменом и обещавший сделать из него человека — а он не бросался словами ни прежде, ни теперь. Но Лика переезжать категорически отказалась — даже не сердито, а предельно удивленно. Смотрела с детским изумлением: «Боже мой, Раскатников, как ты не понимаешь очевидных вещей?! Кем я там буду? Домохозяйкой? Ты уж извини, но это и не абсурд вовсе — законченная шизофрения. Тебе что, здесь плохо?» На том и кончилось.
   — Стерва... — прошипел он, пошатнувшись в кресле. Перед глазами почему-то стояло костистое, жесткое лицо сегодняшнего попутчика, ограбившего киоск так непринужденно, словно покупал коробок спичек.
   Пришедшая в голову идея была настолько идиотской, что сначала он пьяно расхохотался. Но, выпив полбокала и откусив наконец от вязкого батончика, тихо сказал, глядя во мрак:
   — А почему бы и нет? Почему бы и нет, господа мушкетеры?
   Не зажигая верхнего света, выдвинул ящик тумбочки, зашарил там, грохоча накопившимися безделушками. Пальцы наткнулись на гладкий металл, и Родион вытащил браунинг — тот самый, исторический, из которого бабушка добросовестно пыталась убить загадочного прадеда, о котором Родион ничегошеньки не знал, и кроме имени: если бабушка была Степановна, значит, прадед, соответственно, Степан. Впрочем, могла переменить и фамилию, и отчество, с нее сталось бы...
   Крохотный пистолетик напоминал пустой панцирь высохшего жука, и спусковой крючок, и затвор хлябали — сколько Родион себя помнил, браунинг таким и был, давно исчезли и боек, и прочие детали спускового механизма. По левой боковинке затвора тянулась полустершаяся надпись:FABRIQUE NATIONALE DARMES GUERRE PERSTAL BELGIOUE. И ниже: BROWNINGS PATENT-DEPOSE.
   Сжав его в руке так, чтобы не хлябал затвор, выпятив челюсть, Родион тихо произнес, уставясь в пустоту:
   — Деньги, с-сука! И живо!
   Дуло крохотной бельгийской игрушки едва виднелось из его кулака. Нет, неожиданно трезво подумал он, таким и не напугаешь ничуточки, в магазине видел китайские зажигалки-пистолетики, так они и то побольше...
   И потом, у только что освободившегося зэка не было никакого пистолета, Родион бы заметил. Значит, можно и без оружия? Надо полагать. Но для этого, творчески пораскинем мозгами, нужно обладать некими козырями — скажем, выражение лица, нечто непреклонное в ухмылке, отчего дичь моментально проникается убеждением, что рыпаться бесполезно, и, чтобы отпустили душу на покаяние, следует немедленно расстаться со всем, что от тебя требуют. Именно так, при всей нелюбви к детективам кое-что все же читал, по телевизору видел, да и наслушался всякого на заводе... Шукшинский Егор Прокудин, ага — когда он стоял, сунув руки в карман, где ничего не было, и от его улыбочки попятились деревенские обломы, так и не рискнули кинуться... Где можно купить пистолет? В Шантарске можно купить все, были бы денежки, вот только кинуть могут запросто, в милицию жаловаться не побежишь... Маришка? А это мысль, господа мушкетеры, это мысль...
   Прежде чем провалиться в хмельное забытье, так и оставшись в кресле с бельгийской безделушкой на коленях, он еще успел подумать: ведь не всегда же был слизнем, мужик, нужно бы и побарахтаться...


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Русофоб и славянофил


   — И все же про коммунистов забывать не надо, — сказал Родион, прибавляя скорости — пост ГАИ, мимо которого машины проползали, как сонные мухи по мокрому стеклу, остался позади. — Семьдесят лет страну насиловали...
   — Есть такая западная пословица: если не удается избежать насилия, расслабьтесь, мадам, и постарайтесь получить удовольствие...
   — Это в каком смысле?
   — Вы не исключаете, что многим нравилось получать удовольствие? Оправдываясь тем, что все равно-де к горлу приставили бритву, а потому и сопротивляться было бесполезно?
   Родион в который раз украдкой косился на пассажира. И никак не мог определить, с кем на сей раз свела судьба. В выговоре что-то определенно нерусское (речь, правда, выдает человека интеллигентного), но на прибалта не похож, а на кавказца тем более — нос ястребиный, классический горский шнорхель, однако волосы светлые в рыжину и глаза скорее серые.
   — А вы, я так понимаю, последние семьдесят лет провели в партизанском отряде? Поезда под откос пускали?
   — Увы, не могу похвастаться, — сказал пассажир. — Поезда в наших местах не водятся, — он жестко усмехнулся. — А вот бронетранспортер однажды поджигать приходилось... Справился.
   — Чей это?
   — Грузинский. Про Цхинвал слышали или уже забыли? Есть такая страна — Южная Осетия, которая к вам в Россию просится вот уже несколько лет, а вы почему-то не пускаете, словно пьяного в метро...
   — А на вид и не похожи...
   — На кого? А... Осетины, дорогой товарищ, когда-то как раз и были светловолосыми и голубоглазыми. Пока через наши места не стали прокатываться разные черномазые орды... — он беззлобно усмехнулся. — А вы вот не боитесь, что лет через двадцать станете черноволосыми и узкоглазыми?
   — Авось пронесет...
   — Авось да небось? Русская сладкая парочка?
   — Вы знаете, как-то до сих пор проносило... — сказал Родион серьезно.
   — Великолепный аргумент. И дальше, как положено, следует упомянуть про то, что Святая Русь автоматически преодолеет все невзгоды? Не боитесь, что при такой постановке вопроса как раз и окажетесь в дерьме уже по самую маковку? Нет в истории такого понятия — «автоматически». Хотя вы, русские, конечно, надеетесь, что для вас бог сделает исключение...
   — Что, не любите нас, а?
   — «Вы не любите пролетариата, профессор Преображенский!» Не люблю, уж не посетуйте... Проорать великую державу — это надо уметь.
   — Коммунисты...
   — Бросьте вы про коммунистов! — вырвалось у пассажира с таким ожесточением, что Родиона неприятно передернуло. — Нашли себе палочку-выручалочку... Хорошо, коммунисты. Хорошо, семьдесят лет угнетения — хотя я не назвал бы это время непрерывной цепью угнетения. Бывали просветы... — Он помолчал, вытянул сигарету из мятой пачки. — Понимаете, дело тут не в пресловутой русофобии, и если копнуть поглубже, окажется, пожалуй, что эту нелюбовь нужно как-то по-другому назвать... Давайте отрешимся от прошлого и зациклимся на настоящем. Посмотрите, — он показал на обочину, где чадил длинный ржавый мангал, и возле него лениво колдовали два пузатых субъекта в кожанках. — Почему там делает деньги черномазая морда, а не какой-нибудь ваш земляк? Что, есть государственный или мафиозный запрет? Неужели? Ох, сколько я уже наслушался стонов про заполонивших ваши города кавказцев, жидов и «урюков»... Вам что, запрещено заполонить какую-нибудь прилегающую территорию? Снова коммунисты мешают?
   — Отбили у нашего народа охоту работать, — уверенно сказал Родион. — Вот и отстаем...
   — Притормозите-ка, — вдруг распорядился пассажир, — Вот здесь.
   Родион аккуратно притер машину к обочине и огляделся, но не усмотрел ничего интересного. Они уже въехали в город, слева тянулся бесконечный бетонный забор троллейбусного парка, справа параллельно ему стояли пятиэтажные «хрущевки» из грязно-рыжего кирпича. Пейзаж как пейзаж, ни удивительного, ни особо примечательного.
   — Ну, и что? — спросил он недоуменно.
   — Вон туда посмотрите.
   — Ей-богу, ничего не усматриваю...
   — То-то и оно. Я имею в виду вон ту свалку.
   Родион присмотрелся. Собственно говоря, никакой свалки и не было — так, обширное пространство меж домами и проезжей частью, густо усыпанное зелеными осколками битых бутылок, яркими разноцветными пакетами из-под чипсов, мороженого, вообще непонятно чего и прочим знакомым мусором.
   — И дети копаются, — сказал пассажир с брезгливой усталостью. — И собаки лапы режут, а самое главное, всем наплевать... Это что, коммунисты вам велели срать под окнами? Или мафия? Самое страшное — вы ведь привыкли и не замечаете... Поедемте уж.
   Родион тронул машину, ощущая некую неловкость. Пожал плечами:
   — Понакидали тут... Базарчик поблизости, вот косоглазые и гадят.
   — Опять они, косоглазые... Они гадят, а вы смотрите. И коммунистов давно уже нет... Гадят на голову только тому, кто согласен, чтобы ему гадили. И тащат в рестораны ваших девочек, выбирая, как легко заключить, тех, кто согласен за ужин и колготки подставлять все имеющиеся дырки. Нет?
   — Интересно, какой рецепт предлагаете? — усмехнулся Родион. — Напялить черные рубашки и дубинками махать?
   — Ну к чему такая демагогия? Как выражались Ильф и Петров, нужно не бороться за чистоту, а подметать. Поставить себя так, чтобы никакому чужаку и в голову не пришло швырять вам мусор под окна. Ну и самим в первую голову избавиться от привычки вышвыривать консервные банки и презервативы за окно. Я ведь при той самой битой и руганой Советской власти изъездил весь Союз — и нигде, знаете ли, не видел такой непринужденности в обращении с мусором, кроме России... И ненавидят, и любят всегда за что-то, согласитесь? И как вы ни повторяйте с рассвета до заката старые песни про Сергия Радонежского и Суворова, прошлым не проживешь.