Наилучший духовный журнал нашего времени недавно сказал: «слово само собою уже становится бессильно: нужны подвиги»; современный поэт восклицает:
   «Век жертв очистительных просит!»
   Савелий, взращенный в суровой логике мышленья, постигает всю правду первого замечания и, как человек, полный восторгов вдохновенья, слышит и просьбу, которую шлет его век устами поэта, и ему становится все веселее, все радостней. Он даже счастливо улыбается, подходя к дому, и как будто думает: «О, век мой, алчба твоя будет сыта: тебе будет дан человек, чтобы ты не смеялся безлюдью».

V

   Возвратясь домой в таких мыслях, протоиерей Туберозов удивил и обрадовал жену спокойствием, какого она давно не видала на лице его. Это спокойствие было просто интервал между нервическою возбужденностию, которая очень долгое время обдержала Савелия. Опять самый незначительный повод, и спокойствие это разлетится в клочья, как легкое облако от ветра; но пока оно есть, оно обманчиво. Однако ему ненадолго пришлось и обманывать протопопицу.
   Туберозов, возвратясь домой, пил чай, сидя один на том же самом диване, на котором спал ночью, и за тем же самым столом, за которым писал свои «нотатки». — Мать протопопица только прислуживала мужу: она подала ему стакан чаю и небольшую серебряную тарелочку, на которую отец Савелий осторожно поставил принесенную им в кармане просвирку, и уселся.
   Сердобольная Наталья Николаевна, сберегая покой мужа, ухаживала за ним, боясь каким бы то ни было вопросом нарушить его строгие думы. Она шепотом велела девочке Афонаске набить табаком и поставить в угол на подносик обе трубки мужа и, подпершись ручкою под подбородок, ждала, когда протоиерей выкушает свой стакан и попросит второй.
   Но прежде чем она дождалась этой просьбы, внимание ее было отвлечено шумом, который она услыхала невдалеке от своего дома. Слышны были торопливые шаги и беспорядочный говор, переходящий минутами в азартный крик. Выглянув из окна своей спальни, протопопица увидала, что шум этот и крик производила кучка людей, человек в десять, которые шли очень быстрыми шагами как бы прямо к их дому и на ходу толкались, размахивали руками, спорили и то упирались, то вдруг снова почти бегом подвигались вперед.
   «Что бы это такое?» — подумала протопопица и, выйдя в залу к мужу, сказала:
   — Посмотри, отец Савелий, что-то как много народу идет.
   — Народу как людей, мой друг, — отвечал спокойно Савелий.
   — Нет, в самом деле очень уж много.
   — Господь с ними, пусть их расхаживают; а ты дай-ка мне еще стаканчик чаю.
   Протопопица взяла стакан, налила его новым чаем и, подав мужу, снова возвратилась к окну, но шумливой кучки людей уже не было. Вместо всего сборища только три, не то четыре человека стояли кое-где вразнобивку и глядели на дом Туберозова с видимым замешательством и смущением.
   — Господи, да не горим ли мы, отец Савелий! — воскликнула, в перепуге бросаясь в комнату мужа, протопопица, но тотчас же на пороге остановилась и поняла, в чем заключалась история.
   Протопопица увидала в окна, что выходили на двор, дьякона Ахиллу, который летел, размахивая рукавами своей широкой рясы, и тащил за ухо мужа туберозовской служанки Домницели мещанина комиссара Данилку.
   Протопопица показала на это мужу, но прежде чем протопоп успел встать с своего места, дверь их передней с шумом распахнулась, и в залу протоиерейского дома предстал Ахилла, непосредственно ведя за собою за ухо раскрасневшегося и переконфуженного комиссара Данилку.
   — Отец протопоп! — начал Ахилла, бросив Данилку и подставляя пригоршни Туберозову.
   Савелий благословил его.
   За Ахиллою подошел и точно так же принял благословение Туберозова Данилка. Затем дьякон отдернул мещанина на два шага назад и, снова взяв его крепко за ухо, заговорил:
   — Прохожу, слышу говор. Мещане говорят о дожде, что дождь послан после молебствия, а сей (Ахилла уставил указательный палец левой руки в самый нос моргающего Данилки), а сей опровергал это.
   Отец Туберозов поднял голову.
   — Он говорил, — опять начал дьякон, потянув Данилку за ухо, — что дождь, сею ночью шедший, после вчерашнего мирского молебствия, не по молебствию воспоследовал.
   — Откуда ты это знаешь? — спросил Туберозов стоящего перед ним растрепанного Данилку.
   Сконфуженный Данилка молчал.
   — Говорил, отец протопоп, — продолжал дьякон, — что это силою природы последовало.
   — Силою природы? — процедил, собирая придыханием с ладони крошечки просфоры, отец Туберозов. — Силою природы тоже вот такие пустомели и неучи, как ты, рождаются, но и то силою той же природы на них посылается учительная лоза, вводящая их в послушание и в разум. Где ты это научился таким рассуждениям? А! Говори, я тебе приказываю.
   — По сомнению, отец протопоп, — скромно отвечал Данилка.
   — Сомнения, как и самомнения, тебе, невежде круглому, вовсе не принадлежат, и посему ты вполне достойное по заслугам своим и принял, — решил отец протопоп, а встав с своего места, сам своею рукою завернул Данилку лицом к порогу и сказал: — ступай вон, празднословец, из дома моего к себе подобным.
   Выпроводив за свой порог еретичествующего Данилку, отец протоиерей опять чинно присел, молча докушал свой чай и только тогда, когда все это было обстоятельно покончено, сказал дьякону Ахилле:
   — А ты, казак этакий, долго еще будешь свирепствовать? Не я ли тебе внушал оставить твое заступничество и не давать руками воли?
   — Нельзя, отец протопоп; утерпеть было невозможно; потому что я уж это давно хотел доложить вам, как он все против божества и против бытописания; но прежде я все это ему по его глупости снисходил доселе.
   — Да; снисходил доселе.
   — Ей-Богу снисходил; но уж когда он, слышу, начал против обрядности…
   — Да.
   Протопоп улыбнулся.
   — Ну, уж этого я не вытерпел.
   — Да, так надо было всенародно подраться!
   — Отчего же, отец протопоп? Святой Николай Ария всенародно же…
   Отцу протопопу слово это напомнило давний, но приснопамятный разговор его с губернатором, и он сверкнул на дьякона гневным взором, вскочил и произнес: — Что? Да ты немец что ли, что ты с Николаем угодником-то стал себя сравнивать!
   — Отец протопоп, вы позвольте; я же совсем не сравниваю.
   — То святой Николай, а то ты! — перебил его отец Туберозов. — Понимаешь, ты! — продолжал он, внушительно погрозив дьякону пальцем. — Понимаешь ты, что ты курица слепая; что ты ворона, и что довлеет тебе, яко вороне, знать свое кра, а не в эти дела вмешиваться.
   — Да я, отец протопоп…
   — Что, «отец протопоп»? Я двадцать лет отец протопоп и знаю, что «подъявый меч, мечом и погибнет». Что ты костылем-то размахался? Забыл ты, что в костыле два конца? А! Забыл? забыл, что один по нем шел, а другой мог по тебе пойти? На силищу свою, дромадер, надеялся! Не сила твоя тебя спасла, а вот что, вот что спасло тебя! — произнес протопоп, дергая дьякона за рукав его рясы.
   — Так понимай же и береги, чем ты отличен и во что поставлен.
   — Что ж, я ведь, отец протопоп, свой сан никогда…
   — Что!
   — Я свой сан никогда унизить не согласен.
   — Да, я знаю, ты даже его возвысить стремишься: богомольцев незнакомых иерейским благословением благословляешь… — с этим словом протопоп сделал к дьякону шаг и, ударив себя по колену, прошептал, — а кто это, не знаете ли вы, отец дьякон, кто это у бакалейной лавки, сидючи с приказными, папиросы курит?
   Дьякон сконфузился и забубнил:
   — Что ж, я точно, отец протопоп… Этим я виноват, отец протопоп… но это больше ничего, отец протопоп, как по неосторожности, ей-право, отец протопоп, по неосторожности.
   — Смотрите, мол, какой дьякон франт, как он хорошо папиросы муслит.
   — Нет; ей-право, ей, великое слово ей-ей, отец протопоп. Что ж мне этим хвалиться? Но ведь этой невоздержностью не я один из духовных грешен.
   Туберозов оглянул дьякона с головы до ног самым многозначащим взглядом и, подняв голову, спросил:
   — Что же ты, хитроумец, мне этим сказать хочешь? То ли, что, мол, и ты сам, отец протопоп, куришь?
   Дьякон смутился и ничего не ответил.
   Туберозов указал рукою на угол комнаты, где стояли три черешневые чубука, и проговорил:
   — Что такое я, отец дьякон, курю?
   Ему опять отвечало одно молчание.
   — Говори же, что я курю? Я трубку курю?
   — Трубку курите, — ответил дьякон.
   — Трубку, отлично. Где я ее курю? Я ее дома курю?
   — Дома курите.
   — В гостях, у хороших друзей курю?
   — В гостях курите.
   — А не с приказчиками у лавок курю! — вскрикнул вдруг, откидываясь всем телом назад, Туберозов и с этим словом, постучав внушительно пальцем по своей ладони, добавил, — ступай к своему месту, да смотри за собою. — С этим отец протопоп стал своею большущею ногою на соломенный стул и начал бережно снимать рукою желтенькую канареечную клетку.
   В это время отпущенный с назиданием дьякон было тронулся молча к двери, но у самого порога вздумал поправиться от поражения и, возвращаясь шаг назад в комнату, проговорил:
   — Извините меня, отец протопоп, я теперь точно вижу, что он свинья и что на него не стоило обращать внимания.
   — А я тебе подтверждаю, что ты ничего не видишь, — отвечал, тихо спускаясь с клеткой в руках со стула, отец Туберозов. — Я тебе подтверждаю, — добавил он, подмигнув дьякону устами и бровью, — что ты слепая ворона и тебе довлеет твое кра. Помни лучше, что где одна свинья дыру роет, там другим след кладет.
   — Тьфу! Господи милосердный, и опять не в такту! — проговорил в себе Ахилла-дьякон, выскочив разрумяненный из дома протопопа, и побежал к небольшому желтенькому домику, из открытых окон которого выглядывала целая куча белокуреньких детских головок.
   Дьякон торопливо взошел на крылечко этого домика, потом с крыльца вступил в сени и, треснувшись о перекладину лбом, отворил дверь в низенькую залу. По зале, заложив назад маленькие ручки, расхаживал сухой, миниатюрный Захария в подряснике и с длинной серебряной цепочкой на запавшей груди.
   Ахилла-дьякон входил в дом к отцу Захарию совсем не с тою физиономиею и не той поступью, с какими он вступал к отцу протопопу. Напротив, даже самое смущение его, с которым он вышел от Туберозова, по мере его приближения к дому отца Захарии все исчезало и, наконец, на самом пороге заменилось уже крайним благодушием. Дьякон спешил вбежать в комнату как можно скорее и от нетерпения еще у порога начинал:
   — Ну, отец Захария! ну… брат ты мой… ну!..
   — Что такое? — спросил с кроткою улыбкою отец Захария и, остановясь на одну минутку перед дьяконом, сказал, — чего егозишься, а? чего это? чего? — и с этим словом священник, не дождавшись ответа, тотчас же заходил снова.
   Дьякон прежде всего весело расхохотался и потом воскликнул:
   — Ну, да и был же мне пудромантель! Ох, отче, от мыла голова болит.
   — Кто же? а? Кто, мол, тебя пробирал-то?
   — Сам, брат, министр юстиции.
   — Какой, какой министр юстиции?
   — Да ведь один у нас министр юстиции.
   — А, отец Савелий.
   — Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему, и по окончанию необыкновенное. Смял все, стигостил; повернул Бог знает куда лицом и вывел что такое, чего рассказать не умею.
   Дьякон сел и с мельчайшими подробностями передал отцу Захарию все свою историю с Данилой и с отцом Туберозовым. Захария, во все время этого рассказа, все ходил тою же подпрыгивающей походкой. Только лишь он на секунду приостанавливался, по временам устранял с своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то, при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: — да-с, да, да, да — однако, ничего.
   — Я больше никак не рассуждаю, что они в гневе и еще…
   — Да; и еще чт? такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое еще? — любопытствовал Захария, распихивая в то же время с дороги детей.
   — И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, — объяснил дьякон.
   — Да; ну, конечно… разумеется… отчасти оно могло тоже… да; но, впрочем, все это… Подите вы прочь, пострелята! впрочем… Да подите вы… кыш! кыш! Впрочем, полагать можно, что они не на тебя совсем недовольны. Да, не на тебя, не на тебя.
   — Да и я говорю себе то же: за что ему на меня быть недовольным?
   — Да, это не на тебя: это он… Да подите вы с дороги прочь, пострелята!.. Это он душою… понимаешь?
   — Скорбен, — сказал дьякон.
   Отец Захария помахал ручкою против своей груди и, сделав кислую гримаску на лице, проговорил:
   — Возмущен.
   — Уязвлен, — решил дьякон Ахилла и простился с Захарией и ушел.
   И дьякон совершенно этим успокоился и даже, встретясь по дороге домой с Данилою, остановил его и сказал:
   — А ты, брат Данилка, на меня не сердись; я если тебя и наказал, то по христианской обязанности моей наказал.
   — Всенародно оскорбили, отец дьякон! — отвечал Данилка тоном обиженным, но звучащим склонностью к примирению.
   — Ну и что ж ты теперь со мною будешь делать, что обидел? Я знаю, что я обидел, но когда я строг?.. Я же ведь это не нагло; я тебя ведь еще в прошлом году, когда застал тебя, что ты в сенях у городничего отца Савельеву ризу надел, я говорил: «Рассуждай, Данила, по бытописанию как хочешь, я этого по науке не смыслю, но обряда не касайся». Говорил я ведь тебе этак или нет? Я говорил: «Не касайся, Данила, обряда»?
   Данилка нехотя кивнул головою и пробурчал:
   — Может быть, что и говорили.
   — Нет, ты не ври! я наверно говорил, — продолжал дьякон. — Я говорил: «не касайся обряда», — вот всё! А почему я так говорил? Потому что это наша жизненность, наше существо, и ты его не касайся. Понял ты это теперь?
   Данило только отвернулся в сторону и улыбался: ему самому было смерть смешно, как дьякон вел его по улице за ухо, но другие находившиеся при этом разговоре мещане, шутя и тоже сдерживая смех, упрекали дьякона в излишней строгости.
   — Нет; строги вы, сударь, уж очень не в меру строги, — говорили они ему.
   Ахилла-дьякон, выслушав это замечание, добродетельно вздохнул и, положив свои руки на плечи обоих мещан, сказал:
   — Строг!.. — и, подумав минутку, добавил: — Это правда: я строг; но зато я и справедлив.
   — Что же справедливы? Не Бог знает как вы, отец дьякон, и справедливы; потому что он, Данило, много ли в том виноват, что повторил, что ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если судить, так вы Варнаву Васильича остепенять должны были, потому что он это нам сказывал, а Данило, разумеется, сомневался только, что, говорит, сомнение теперь, что не то это, как учитель говорил, от естества вещей, не то от молебна? Вот если бы вы учителя опять, как нагдась, оттрясли, — точно это было б закон.
   — Учителя?.. — Дьякон развел широко руки, вытянул к носу хоботком обе свои губы и, постояв так секунду пред мещанами, прошептал:
   — Закон?.. Закон-то это, я знаю, велит… да вот отец Савелий не велит… и невозможно!

VI

   Кроме всех известных уже нам старогородских обывателей, здесь не последнее место занимала жена здешнего городничего Ольга Арсентьевна, с которою нам еще не довелось встретиться, но с которою теперь необходимо познакомиться. Городничему Порохонцеву в настоящую пору лет за шестьдесят — жене его едва минуло тридцать; городничий хил, худ и как бы подорван, — жена его в полном разгаре сил и здоровья. Пара эта, совершенно неровная по летам, ведет жизнь согласную и мирную. Отношения белой, вальяжной и свежей Ольги Арсентьевны к высокому, сухому, немощному плотью, но бравому молодою душою ротмистру Порохонцеву самые добрые; отношения его к ней еще нежнее. Люди эти платят друг другу некие святые долги и по исправном платеже этих долгов вовсе не худо устроили жизнь свою. Ротмистр был рыцарем своей дамы и сделал ей более, чем поднял бы перчатку с арены, по которой носится выпущенная пантера; жена его делала теперь более, чем могла сделать дама, сопутствовавшая своему рыцарю в платье его оруженосца. Порохонцев сохранил ее стыд, все значение которого будет понятно лишь той, кто был близок такому стыду и видел его приближенье не в столице, где лишь всем до себя, а там, на тихих пажитях России, где щадят друг друга редко и всякому дело до совести своего ближнего; она оценила это рыцарство и счастливит его одинокую старость тем счастьем, которое может понять тоже только тот, кому уже начинает кивать издали одинокая старость.
   Поводом к устройству союза их была маленькая история, начатая весьма обыкновенно, но конченная, как мы уже сказали, рыцарски. Это была следующая историйка.
   У Ольги Арсентьевны есть до сих пор в живых и отец, и мать, и сестра. Отец ее англичанин Артур Пайкрофт родился в России от отца англичанина и матери англичанки, выписанных из Йоркшира старым князем Праволамским для устройства его обширных имений, введения в них рационального хозяйства и увеличения доходов. Старик Пайкрофт долго возился, реформируя княжеские имения, и в них же и умер прежде, чем достиг увеличения доходов. Ему в должности главного управителя наследовал Артур Пайкрофт, отец Ольги Арсентьевны, рожденный и выросший в России и даже переделанный из Артура в Арсенья, а из Пайкрофта в Покрова, и был он для всех, кроме соседей-дворян, умевших выговаривать иностранное имя, Арсентий Иваныч Покров. Этот Пайкрофт и жену себе взял уже из русского дома и вел русскую жизнь, да и в душе уж совсем обрусел и из всего английского уберег у себя нечто не наше в характере: он не скоро дружил, и зато не раздруживался. Он для порядка служил и в полку и был в отставке корнет. В полку он сдружился с Порохонцевым, и дружба их с той поры все крепнет до сего дня. Выйдя в отставку и занявшись хозяйством, Пайкрофт по-прежнему жил у старого князя, а потом, по смерти того, стал служить молодому. Прошло так двадцать лет, и тогда в семействе Артура Пайкрофта, состоявшем из жены и двух расцветших дочерей, стряслась мещанская катастрофа. Артур Пайкрофт вручил князю без всякой расписки большую сумму денег, собранных с его имений. Князь проиграл ее и потребовал снова. Произошел спор. Пайкрофт не имел средств ни заплатить вторично требуемую сумму, ни доказать, что она однажды была уже уплачена. Он отдал ее, веря княжескому слову, и это слово обмануло его. Честному человеку угрожало имя вора. Пайкрофт, не сказав ни слова ни дочери, ни жене, отправился к Порохонцеву и открыл ему свое горе. Старики обнялись и друг у друга на плечах разрыдались.
   — Дуэль! Едем: я убью его за тебя на дуэли! — решил Порохонцев.
   — На дуэли!.. Нет; тогда все скорей поверят, что я вор, — отвечал англичанин.
   — А, понимаю! — Ротмистр достал из шкатулки крепости на свой дом и свое имение; дал на них запись первому богатому купцу, у которого нашел кредит, и, разорив себя, отослал Праволамскому деньги.
   Семейство Пайкрофт переехало из княжего имения в город к Порохонцеву, и здесь старик Порохонцев вдруг неожиданно сделался женихом Оленьки Пайкрофт. Говорили, что она сама предложила ему быть его женою, и это почти так и было. Ольга Пайкрофт заплатила отцовский долг Порохонцеву собою и заплатила так, что Порохонцев с свободной совестью мог принять эту расплату. Это было назад тому четырнадцать лет: тогда Порохонцеву было пятьдесят лет, — Ольге шестнадцать. С тех пор многое уже улеглось и устоялось. Старик Пайкрофт нашел себе другое место; князь промотался и ездит по городам с странствующим цирком; Ольга Арсентьевна состарилась на целые четырнадцать лет и слывет у всех мужчин за женщину очень умную, у женщин за непостижимую, подчас надменную, подчас сухую и всегда довольно резкую. В существе, в самом деле все это в ней понемножку и было. Сделавшись без всяких сборов, недуманно и негаданно женой старого друга своего отца, она скоро оценила все простое величье души Порохонцева и все значение его редкого поступка.
   Четырнадцать лет они прожили в счастьи. Ольга была счастлива, потому что умела бдеть над собой и не дозволять себе домогаться иного счастья. Порохонцев блаженствовал потому, что видел счастливой жену. Ольга Арсентьевна прежде всего зарекомендовала себя мужу уважением к хорошим и терпимостью к худым сторонам его нрава и обычая. Он, женатый, жил, как жил до женитьбы; возился с конями, до которых был страстный охотник; играл в картишки, если были партнеры; надувал, как умел, лошадьми всякого, кто выдавал себя знатоком при покупке, и давал лошадь за полцены, кто покупал без выбора на его слово; держал праздную дворню; водился с барышниками и цыганами; держал у себя казачками своих же побочных детей и заставлял себя мыть и купать прежнюю свою фаворитку Аффимью. Ольга Арсентьевна привыкла все это вменять ни во что, а рядом с тем ни во что же вменять и все доходившие до нее толки и перетолки о ней самой. Ей было все равно, как о ней говорят, что о ней думают и как ее трактуют? Как чистый человек, знающий себе цену, она презирала всякие толки. Она жила сама в себе, не требуя ни от кого сочувствий и раздела мыслей. Так она провела целые десять лет жизни за фортепьяно и чтеньем. Вращаясь почти все это время в исключительно мужском кругу, она незаметно усвоила своему смелому и твердому характеру некоторую мужскую резкость, а уму ясность и развитие, при которых ей были смешны и сентиментальная чувствительность нервных особ ее пола, и их меланхолические страдания. Она была добра, но правосудна и не сентиментальна, что у провинциальных людей слывет за бесчувстенность и резкость. Она знала всех женщин своего города и знала, как которая злословила ее с десяток лет тому назад и не дружила ни с одной из них. На ее взгляд, Серболова была не в меру чопорна, Дарьянова не в меру вздорна и капризна, — все они мало интересны, и интереснее всех для нее была одна почтмейстерша, сорокапятилетняя сплетница, сочинявшая про всех и про все самые невероятные вещи. Ольга Арсентьевна слушала охотнее всех одну ее и говорила, что эта женщина приносит ей бесконечную пользу, служа беспрестанным напоминанием, что никогда не следует верить тому, что человек говорит дурного о другом человеке.
   Ольга Порохонцева имеет много английской породы в крови: она высока, стройна, с бледным лицом и большими серыми глазами, глядящими на все с некоторою безобидной холодностью из-под очень черных бровей, которые она, по уверению почтмейстерши, красит, что, конечно, такая же правда, как и все, что можно услышать от почтмейстерши.
   Ее общество любят мужчины, и она и сама без всякой женировки предпочитает мужское общество женскому. Она никогда не дала никому заметить, что она скучает, что ей хотелось бы другого места, других людей. Напротив, она вечно в своей тарелке, и с людьми, и без людей. Она любит поколоть в разговоре Дарьянова; любит смеяться с Ахиллой; слушает тихо попа Захарию; целые часы готова провесть в беседе с Туберозовым и без нетерпенья молчит, когда ее посетит Варнава Омнепотенский. Старик Порохонцев гордится, что его жену зовут умницей и что ее знакомство высоко ценится. В числе особых почитателей ее считаются Туберозов и предводитель Туганов. Туганов прежде всего знал историю ее отца и спрятал назад свою руку, когда ее однажды хотел взять и пожать князь Праволамский. Порохонцева знала это и в душе была очень благодарна Туганову. Потом Туганов увидел ее на уездном рауте. Здесь одна бедная гувернантка-француженка потеряла подвязные волосы, что возбудило над несчастной девушкой всеобщий хохот. Тихая и почти не принимавшая никакого участия в бале Ольга Арсентьевна не улыбнулась, а вспыхнула, подошла к гувернантке, сняла с своей головы подвязной шиньон и, показав его перед всеми француженке, сказала: «Не конфузьтесь, мое дитя. — Здесь у всех точно так же, как и у вас, надеты фальшивые волосы». — Старый волтерьянец зааплодировал и после сказал: