— На что ж он-то вам может быть нужен?
   — Да ведь уж не для того же, чтоб ему мою победу над тобой в самом деле показать, а для дела. Выпиши мне его сейчас.
   — Да, я думаю, он и не пойдет.
   — Ну вот, не пойдет! Сядь-ка, напиши ему. Понежничай с ним.
   — Я не умею нежничать.
   — Да полно врать — не умеешь! Сядь, сядь, напиши, что надобно для дела, чтобы он пришел, — что, мол, Термосёсов без него тронуться с места не может.
   Данка решительно отказалась это писать, утверждая, что это будет совершенно понапрасну и что Омнепотенский не пойдет.
   — Ну помани его к себе, когда так! — нетерпеливо крикнул Термосёсов.
   — Это еще что?
   Данка обиделась.
   — Как что? — воскликнул, сердясь, Термосёсов. — Надо же дело делать или нет? Надоел тебе твой Туберкелов или еще хочешь с ним век целый ворочаться? Я уеду отсюда скоро!
   Данка ожила от этого известия.
   — Надо скоро все делать, — продолжал Термосёсов. — Садись и пиши, что я тебе буду говорить, — скомандовал он, сажая Данку за ее письменный столик.
   Данка, приняв в расчет преданность ей Омнепотенского, согласилась ему написать все, лишь бы только это могло как-нибудь содействовать скорейшему отъезду Термосёсова.
   — «Несмотря на все, вчера происшедшее, — диктовал Термосёсов, — я все-таки хочу сохранить наши прежние с вами отношения. Ни мужа, ни Термосёсова нет дома: приходите ко мне сию минуту. Я одна и вся ваша».
   — Этого не нужно, — сказала о последней фразе Данка.
   — Ну, как знаешь, — как у вас принято было. Теперь подпишись.

XIII

   Письмо было подписано, запечатано и послано. И Омнепотенский пришел.
   Термосёсов встретил учителя на крыльце; обнял его, поцаловал и извинился перед ним во вчерашних своих поступках, сказавши, что он был пьян и ничего не помнит. Затем он ввел не опомнившегося Омнепотенского в комнаты Данки и, держа его обеими руками за плечи, сказал ему:
   — Тут дело вот в чем. Я получил с почты письмо, которым меня извещает приятель, что я нужен буду в другом месте. Поэтому время тянуть некогда. Свои теории вы всегда будете иметь с собою; меня же не всегда с собою иметь будете, а потому прямо к делу. Полюбя вас, я хочу, нимало не медля, проучить вашего Туберкулова. Что ты такое про него знаешь, Варнава?
   — Что? Я особенного ничего не знаю, — отвечал учитель.
   — Как ничего не знаешь, а ты чем-то вчера хвалился, когда мы шли туда, к Порохонцевым.
   — Ну, ведь я это и сказал, — отвечал Омнепотенский. — Я слышал только, как он, всходя на крыльцо церкви, сказал к чему-то: «Дурак». Я думал, что он это Ахилле.
   — Да, ну это, брат, немного. А я было думал дать тебе два поручения, чтоб открыть игру с оника. Ну да ничего: мы, как говорят, за благослови Господи, во-первых, сейчас подымем дело об оскорблении Ахиллою того мещанина, которого он на улице за уши драл. Как его фамилия?
   — Это комиссар Данилка, — сказал Омнепотенский.
   — Почему это он комиссар? Комиссар или Комиссаров?
   — Комиссар. — Да почему-у?
   — А кто его знает, почему. Так его все зовут: он по комиссии городничего у его тестя лошадь для смеху ходил красть, да его так крапивой высекли.
   — Да; вот видишь! Стало быть, есть причина, почему его зовут комиссаром. Теперь, как же его фамилия?
   — Да комиссар Данилка, да и все.
   — Да разве это фамилия, «комиссар Данилка»? Как его настоящая фамилия?
   — Я не знаю, как его фамилия. У него никакой фамилии нет.
   — Полно врать, разве бывает человек без фамилии?
   — Да, у него фамилии нет.
   — Эх, чурила! Ни до чего с тобой не договоришься. Ну да все равно. Вели ему, чтоб он вечером сюда пришел, а между тем сам все это как следует изложи на бумаге. Мы это отошлем.
   — Куда?
   Термосёсов посмотрел еще раз внимательно на Омнепотенского и сказал:
   — Да тебе не все ли равно, куда? Ведь тебе надобно только Туберкулова своротить.
   — Нет, не все равно, — отвечал Омнепотенский. — Я помню, что вы мне вчера говорили — куда писать про Туберозова. Я его ненавижу, но я доноса писать не стану.
   — Отчего же это ты не станешь?
   — Оттого, что это не мое дело, оттого, что это низко.
   — А с тобой не низко поступают?
   — Да пускай со мною поступают низко, но я все-таки доносчиком не буду. Они все подлецы, он про поляков доносил, но зачем же, чтобы и я был такой же, как он.
   — Да, а кто же тебе сказал, что это будет донос?
   — А что же это будет?
   — Служение своему делу.
   Омнепотенский подумал и отвечал, что он и на служение делу таким приемом не согласен.
   — Ну, так напиши это для газеты.
   — А, для газеты?
   — Да.
   — Да ведь что же: в какую вы газету пошлете?
   — В «Новое время».
   — Ну вот!..
   — Что такое?
   — Какое же у нее направление?
   — А тебе что за дело?
   — Да и у нас почтмейстерша все распечатывает.
   — Да что вы все со своей почтмейстершей. Прекрасная женщина, а вы все на нее: «Распечатывает, да распечатывает». Ну, хорошо, ну боишься почтмейстерши, ну мы другим манером отправим. Ты только напиши, а там уж не твое дело. Я знаю, как отправить.
   Варнава опять задумался и на этот раз согласился сегодня же к вечеру принести обстоятельно изложенное описание всех предосудительных поступков старогородского духовенства и доставить его Термосёсову вместе с живым комиссаром Данилкой. И все это в точности исполнил.
   Литературное произведение Омнепотенского, назначавшееся в «Новое время», Термосёсов взял к себе, а комиссара Данилку представил судье Борноволокову и, изложив перед ним обиду, нанесенную Данилке дьяконом Ахиллой, заключил, что Данилка просит судью разобрать его с его обидчиком. В этом изложении Термосёсова прикосновенным к этому делу как соучастник вышел и протопоп Туберозов, назвавший Данилку «глупцом».
   — Это и будет наше первое дело здесь, — сказал Термосёсов на ухо судье. — Прикажете завтра их вызвать?
   — Да, — отвечал судья. — Послезавтра.
   — Ну, послезавтра, — согласился Термосёсов и, оборотясь к Данилке, сказал:
   — Приходи послезавтра. Ты только того, смотри, — внушал ему Термосёсов, выпроводив его за двери, — ты лупи бесчестья рублей триста. Больше не спрашивай, а триста. Я тебе говорю, что уж мы тебе это вытребуем.
   Термосёсов сам продиктовал Омнепотенскому прошение от комиссара Данилки на имя судьи и заставил Данилку подписать эту просьбу и подать ее.
   При подписании просьбы оказалось, что у Данилки действительно была своя фамилия, что он называется мещанин Даниил Сухоплюев.
   Когда все это было как следует улажено и Даниил Сухоплюев выпровожен вон, Термосёсов вложил сочинение Омнепотенского в конверт, запечатал его и, не надписывая никакого адреса, отослал с Ермошкой на почту. Мальчишке было строго наказано, чтобы он, отнюдь не отдавая этого письма никому в руки, — просто бросил бы его в почтовый ящик.

XIV

   В восемь часов следующего утра Термосёсов был пробужден от сна Ермошкой, который подал ему небольшой billet-doux [29]от Тимановой. Почтмейстерша извещала Термосёсова, что есть обстоятельства, которые требуют немедленного его прибытия. Термосёсов не заставил долго ждать себя. Он встал, оделся и отправился по требованию.
   Термосёсов отлично знал, в чем заключались эти экстренные обстоятельства. Тревогу подняло брошенное в ящик без адреса письмо Омнепотенского. Оно было утром рано вынуто и, будучи распечатанным и прочитанным, привело почтмейстершу в недоумение — как ей поступить с ним? Она решила, что ей необходимо знать: как будет смотреть на это дело Андрей Иванович Термосёсов?
   Андрей Иванович прочел известное ему сочинение Омнепотенского с удивлением и на вопрос почтмейстерши: «Как быть с этой бумагой: давать или не давать ей дальнейшее движение?» — сказал:
   — Да какое же вы ей дадите движение, когда она никуда не надписана?
   — То-то я и говорю: это, верно, на тот свет, — сказала почтмейстерша.
   — Нет; это совсем другое значит. В провинциях у многих есть поверье, что если кто хочет что сообщить по тайной полиции, то опускает письмо без адреса. «Тайна», знаете, — ну тайно и идет.
   — Что за глупость такая!
   — Ну вот видите; а есть дураки, которые этому верят и думают, что все письма, которые не надписаны, — туда идут.
   — Надо надписать? — спросила почтмейстерша.
   — Нет. Да мы еще посмотрим, хорошо ли это, что они там будут, оттуда мешаться, с высоты своего величия. Там Туганов теперь в Петербурге будет, — пойдут вступничества, да заступничества… Нет; это звон велик. Дайте лучше это письмо мне. — И Термосёсов взял письмо себе, но по дороге домой обронил его перед училищем.
   Через час весь город знал, что учитель Варнавка написал какое-то сочинение о Туберозове.
   Слух этот, конечно, не преминул скоро дойти и до отца Савелия. Протопоп не сказал никому ни слова. Вечером в тот же день его посетил Термосёсов, приглашая его завтра освятить воду во вновь открываемой камере мирового суда. Туберозов святил воду, а на следующий день после этого водоосвящения получил повестку, на которой было написано: «Протопопу Туберкулову», потом слово Туберкулов было перечеркнуто и воспроизведено «Туберозову». В повестке этой, с явным умыслом оскорбить старика, между печатным текстом о каре за неявку, было прописано, что «протоиерей Туберозов должен явиться для дачи свидетельских показаний и по личной прикосновенности к делу об оскорблении им и дьяконом Десницыным господина мещанина Даниила Лукича Сухоплюева».
   Протопоп сначала не верил своим глазам и потом расходился:
   — Я просто Туберозов, да еще и Туберкулов на подкладке, а Данилка «господин мещанин». Скажите, пожалуйста, что это за новые шутки?
   И прежде чем Савелий нашелся, как объяснить себе эту шутку, — ему предстал совершенно перепуганный Ахилла. У дьякона в руках дрожала точно такая же повестка, которою он тоже приглашался к суду за оскорбление «господина мещанина Даниила Лукича Сухоплюева».
   Дьякон был не только встревожен, не так как Туберозов, — он просто трепетал. В глазах Ахиллы мировой судья — это было что-то титаническое, всемогущее, всепопаляющее и всеистребляющее. Получив повестку, что этот титан первого кличет его, Ахилла так растерялся, что на него вдруг всею неодолимою тяжестию пала боязнь смерти, и он со всех ног бросился скорее бежать к Туберозову.
   Протопоп выслушал испуганный лепет дьякона как мог хладнокровнее и, взяв шляпу, кликнул за собою Ахиллу. Оба они с повестками в руках, молча и торопливо шли к начальнику уезда Дарьянову.

XV

   Протопоп желал сообщить поскорее обо всем этом Дарьянову, для того чтобы Дарьянов как юрист дал ему совет, как отнестись к этому вызову по делу, в котором старик Туберозов не видел ровно никакого дела. Дарьянов был тех же мнений, как и отец Савелий, и тотчас же отправился к Борноволокову, который перед этим делал ему свой визит.
   Дарьянов был совершенно уверен, что Борноволоков принял жалобу Данилки к разбирательству по неопытности, не разобрав, в чем заключается суть ничтожного происшествия, бывшего поводом к этой жалобе.
   — Скажите, пожалуйста, — начал он, присев у судьи на его новой квартире, — вы вызываете к разбирательству нашего протопопа и дьякона!
   — Да; — отвечал ему Борноволоков. — А вы что же хотите, чтобы я делал?
   — Помилуйте, да в чем же тут дело-то? из-за чего поднимать суд и расправу? Ведь вы здесь новый человек… Извините меня, я вам не советы навязывать хочу, а предупреждаю вас как нового своего согражданина и товарища…
   — Ничего-с, — отвечал Борноволоков.
   — Провинция ведь довольно мудрена или по крайней мере гораздо мудренее, чем о ней думают. В наших мелких городишках осторожно нужно жить.
   — Да?
   — Еще бы! Здесь ведь умы вздором заняты, и от скуки люди ссорятся.
   — Да?
   — Конечно, тут друг друга не щадят от безделья. Лгут да клевещут один на другого, и в ложке воды каждый другого хотят утопить.
   — Да?
   Дарьянов остановился, поглядел в глаза судьи и подумал:
   «Эко чертово дакало! Словно только он и умеет, что одно „да“», — но заставил себя говорить и сказал:
   — Да. Вы увидите: здесь мирить гораздо труднее, чем в Петербурге. Там все это уж подернуто некоторой цивилизацией, а здесь еще простота, но простота, которая, если не уметь с ней обращаться, злее воровства.
   — Да?
   Дарьянов опять остановился и проговорил, рассмеявшись:
   — Да, да, да. Я вам говорю, что у нас все это безамбициозно и просто: мещанин Данилка, дрянной шелыганишка, которого ленивый только не колотит и совершенно по заслугам; он говорил что-то кощунственное; дьякон услыхал это да выдрал ему уши; а протопоп и это все покончил: сказал Данилке, что он глупец, и выгнал его вон… В чем же тут дело?
   — Прошение подано.
   — Да что прошение. Ведь этаких прошений не оберетесь, если захотите брать их… Гм! Известнейший мерзавец, дрянь, воришка… и извольте радоваться: «честь его оскорблена»! Да его… спину мильён раз оскорбляли, да он и то не жаловался, потому что поделом.
   — Да? — с невозмутимостью отвечал судья.
   — Да что да? Я вам говорю, что Данилка — это, что называется, прохвост, а Туберозов образец честности, правды и благородства! — Дарьянов начал горячиться.
   — Да? — снова ответил в вопросительном тоне судья.
   — Ну да! Так вы вот теперь и подумайте, как это хорошо отразится в народе, что новый, моленный и прошенный суд у Бога только что надошел, как и пошел честных людей трепать да дергать в угоду всякому заведомому пакостнику.
   — Что ж: на суд идти не стыдно никому…
   — Но позвольте-с! Есть люди, с которыми и на суд идти стыдно, и Данилка, разумеется, не выше этого сорта, но ведь кроме суда есть осуждение: к чему вы можете осудить протопопа?
   — Я не знаю-с: это зависеть будет от обстоятельств.
   — То есть от доказанного того, что Ахилла драл Данилку за уши, а Савелий дураком его кликнул?
   — Да.
   — Да, в этом и сомнения нет, что это будет доказано: протопоп не отопрется, а Ахиллу видели все, как он учил Данилку и вел его к протопопу; но ведь вы поймите, что у нас это называется поучить, не драться, и не обижать, а поучить!
   — Да?
   — Да, да что все да, да, да. Я вас прошу сказать мне, что же, если все это будет доказано, то к чему вы присудите протопопа? «Испросить у обиженного прощения», может быть?
   — Да.
   — Протопопу-то Туберозову просить публично прощения у мерзавца Данилки! У мерзавца Данилки, которого никто за человека не считает, которого крапивой порют и за грош нанимают свиньей хрюкать?
   — Да, у него.
   Дарьянов быстро схватил свою фуражку, сжал ее в руке и, задыхаясь, проговорил:
   — Этого не будет! Протопоп не пойдет на ваш суд.
   — Да?
   — Да, да, черт возьми, да.
   — Заплатит штраф.
   — Заплатит.
   — А я постановлю решение заочно.
   — Не смеете.
   — Как?
   — Так, не смеете. Старик Туберозов не уклоняется от суда, а у него есть законная причина, почему он не пойдет на ваш зов завтра. Он благочинный: он имеет дело, по которому он непременно должен выехать в свой округ. Он сегодня вечером уезжает.
   Дарьянов лгал Борноволокову. Туберозов ему вовсе этого не говорил, но Борноволоков принял это очень спокойно и сказал:
   — Что ж, если он имеет законные причины, — может не прийти. А законны ли эти причины, это будет обсуждено.
   — Это ваше последнее слово? — спросил Дарьянов.
   — Да, — ответил судья и замолчал, не считая себя нимало обязанным сколько-нибудь занимать своего гостя.
   Дарьянов встал и простился.
   Возвратясь домой, где его ожидали Ахилла и Туберозов, он передал им весь свой разговор с мировым судьею и добавил:
   — Я вам так, отец Савелий, советую. Уезжайте, проездитесь, а между тем… Постойте еще; черт не так страшен, как его пишут… Обратимся к вашему начальству и к прокурорской власти: смеет ли Борноволоков привлекать вас к такой ответственности. Обжалуем это.
   — Да разве можно? — спросил шепотом упавший духом Ахилла.
   — А отчего же?
   — Можно?
   — Да конечно. Самая большая преграда это… почта.
   — Да; на почте непременно подлепют, — решил дьякон.
   — И задержат-с.
   — Это нипочем!
   — Так вот: как послать?
   — А вот как: я съезжу, — сказал дьякон.
   — Да; в самом деле: он съездит, — поддержал Савелий.
   Дьякон качнул в знак согласия головой и утвердил все это словом: «верхом».
   Через полчаса все эти три человека всякий у себя дома были заняты хлопотами по одному и тому же делу: Дарьянов писал прокурору; Туберозов архиерею, а Ахилла чистил у себя на корде коня и декламировал:
   Скребницей чистил он коня,
   А сам ворчал, сердясь не в меру…
   При этом Ахилла, разумеется, нимало не сердился, а был в самом счастливейшем состоянии. Как в Нероне жил артист, так и в Ахилле жила душа какого-нибудь казака или веселого рыцаря. Страсть Ахиллы к лошадям и к совершению каких-нибудь всадничьих служений была безмерна. Не читая вообще никаких книг, он заучивал наизусть стихи, в которых хоть одно слово какое-нибудь говорилось про лошадь, и твердил эти стихи как ребенок, воображая себя тем, о ком там говорится. Теперь
   Скребницей чистил он коня,
   А сам ворчал, сердясь не в меру, —
   и воображал себя гусаром. О судье он уже забыл и думать и помнил только об одном блаженстве, что он в эту же ночь выедет посланцем не «внарочку», как он часто воображал себя, носясь верхом на конях своих, а «взаправду» посланцем… У него дух даже захватывало: он оседлал своего коня и побежал торопить бумаги. Получив конверт от Дарьянова, он явился к протопопу и, как тут приходилось ему с минуту обождать, то он этим временем утешал насчет судьи Наталью Николаевну.
   — Вздор, — говорил он, — совершенный вздор и ничего не значит. Я думал, что это знаете… вот как арап в комедии: хоп, и слопает, и засудит, а на него еще пожаловаться можно… Ни-и-чего! Вот пусть-ка завтра ждет меня, а я
 
Казак на север держит путь,
Казак не хочет отдохнуть
Ни в чистом поле, ни в дубраве,
Ни при опасной переправе. —
 
   Ахилла получил конверт и благословение и от протопопа, поцаловал руку Натальи Николаевны и сбежал торжествующий с их двора, и не прошло получасу, как он пронесся уже верхом мимо их окон. Он был в старом подряснике, полы которого необыкновенно искусно обвернул вокруг ног, и в широкополой полусвященнической, полугарибальдийской мягкой шляпе. Остановив на минуту своего коня перед окнами дома Дарьянова, Ахилла быстро с сверкающими от восторга глазами вскинул вверх свою шляпу, распахнул подрясник и, указывая на видневшуюся из-за пояса рукоять ножа, прочел:
 
Булат — потеха молодца,
Ретивый конь… —
 
   Ахилла погладил по гриве свою лошадь и продолжал:
 
Ретивый конь — потеха тоже…
Но…
 
   Закончил он, тряхнув в воздухе шляпой:
 
Но шапка для него дороже…
За шапку все он рад отдать:
Коня, червонцы и булат.
Зачем он шапкой дорожит?
Затем, что в ней донос зашит,
Донос на гетмана злодея,
Царю Петру от Кочубея! —
 
   Ахилла крепко насадил шляпу обеими руками себе на голову, сжал коленями лошадь, взвился и оставил вместо себя только одно густое облако серой пыли.
   Выехал Ахилла вовремя, лошадь у него крепкая и быстрая, сам он наездник лихой и неутомимый, — он, конечно, не станет отдыхать
 
Ни в чистом поле, ни в дубраве,
Ни при опасной переправе,
 
   чтобы не разрушать свою иллюзию, что он казак с доносом к царю Петру, и к утру всеконечно будет в губернском городе и доставит кому следует порученные ему бумаги.
   Выпроводив Ахиллу, Туберозов немедленно же собрался в путь и сам. Длинный, сухой дьячок Павлюкан, который обыкновенно исправлял у него кучерские обязанности во всех его поездках по благочинию, заложил в небольшую тележку Туберозова с кожаной будочкой пару его лошадок, и они уехали, а судье Борноволокову было послано об этом оставленное протопопом уведомление.

XVI

   В то время, когда в Старом Городе удивлялись возникновению странного дела между Ахиллой, Туберозовым и завалящим комиссаром Данилкой, спорили и рассуждали, возможно ли такое дело, и предрешали, чем оно должно кончиться, дьякон жил в губернском городе, стараясь добиться ответов на привезенные им бумаги, а Туберозов тихо и неспешно обтекал села и деревушки своего благочиния.
   Поездка на него действовала чрезвычайно благотворно: раздражительность его проходила, он успокоивался и даже умилялся. Прошло две недели со дня его выезда. Он побывал в это время везде, со всеми ласково поговорил и всем, кого посетил он в эту поездку, показался еще более, чем когда-либо, участливым, нежным и внимательным. Бедствия, нужды, крайнее невежество и глубокое нравственное падение духовенства, всегда трогавшее душу отца Савелия, — на этот раз действовали на него еще сильнее. Во всех разговорах со своею во Христе братиею, со всеми, кого надо было приподнять, ободрить на борьбу; кого надо было пощунять и похаять, отец Туберозов был столь мягок, столь целебен и тепел, что один сельский дьячок Василий Хохлов, некогда оригинально наказанный протопопом за то, что, владея кистью, изобразил, по своей фантазии, Бога Отца почившим от всех дел своих на кровати, выпроваживая отца Туберозова из своего селения за околицу, обратился к причту и сказал:
   — Ей-Богу, отцы, наш благочинный просто яко пластырь целительный к нашим ранам прикладывается.
   И сравнение, сделанное дьячком Хохловым, действительно было очень удачное. В Туберозове надо всем теперь преобладала особливая, нежная старческая доброта, по которой есть обычай предсказывать, что человек, дошедший до такой нежности, уже близок к смерти. Он обтекал свое благочиние как миротворец, и все путешествие его было как бы прощальная тихая вечеря любви и единения. Но наконец все, что должен был посетить Туберозов, он уже посетил и держал обратный путь к дому. Это было в очень жаркий день среди знойного лета.
   От последнего села до города оставалось ехать около сорока верст. Туберозов выехал не совсем рано и едва успел сделать половину пути до наступления нестерпимого пеклого жара. Дальнейший путь становился до крайности затруднительным: лошади мылились и потели; усталость их была очевидна и возбуждала участие. Туберозов решился остановиться на покорм и отдых. Он не хотел заезжать никуда на постоялый двор, да по глухому проселочному тракту, которым шел путь, кстати, и не было ни одного порядочного двора, которому не следовало бы предпочесть небесную кровлю. Протопоп вспомнил очень хорошее место у опушки леса, в так называемом Корольковом верху, откуда получал свое начало гремучий ручей и которое теперь находилось всего в двух или трех верстах. Он положил доехать до этого места и там и остановиться под небесным сводом. Вот и это место: это очень хорошее место. Отсюда открывается вся плоская покатость, ведущая к городу, и в конце этой покатости, невероятно далеко, почти за двадцать с лишком верст мелькают золотые главы церквей самого города. Это неизмеримая панорама — это живой укор тому, кто славил Русь, видя в ней «небо, ельник, да песок». Отсюда вперед широко русская степь пораздвинулась, а сзади за плечами стоит, словно старый лохматый кошель старины, безначальный, дубравный и крепкий дремучий лес. Ему нет измерений; он тянется на необъятное пространство до соединения со сплошным полесьем Десны. Слева видна темная котловина, по которой течет река Турица, а справа зеленый овражек, из которого бурливым ключом бьет гремяк. Здесь тихо, свежо и прохладно. Утомленный зноем Туберозов, как только стал здесь, так почувствовал себя прекрасно. В густом, темно-синем молодом дубовом подседе стоит живительная свежесть. На упругих, словно в зеленый воск обмокнутых листьях ни соринки. Повсюду живой, мягкий успокоивающий мат. Из-под листвы инде глазеет на свет яркоцветная волчья ягода; выше вся озолоченная светом стоит сухая орешина, а возле на теплой коричневой почве раскинуты листья папороти, и под ней, как красный коралл, костяника ютится под белым и крепким боровиковым грибом.
   В тех петых лесах Германии, которые вокруг обнесены частоколом, в тех сухих перелесках, где каждая пташка тащит на шейке докучливый паспорт, нет ничего в этом роде.
   Здесь томно горлицы воркуют и тяжко крячет ворон над разодранной добычей: здесь русский дух, здесь Русью веет. Отсюда русских снов и саг ручьи живые льются. Здесь сын земли вдыхает в грудь свою земли своей непобедимую, спокойную отвагу.
   Здесь Русь, в которой несть ни лести, ни киченья. Она, избранница небес, здесь Богу одному послушна, ждет, покуда час призванию ее великому ударит.
   Здесь Русь.

XVII

   Пока Павлюкан в одном белье и жилете отпрягал и устанавливал у растянутого хребтюга потных коней, протопоп прошел несколько шагов по лесу, подышал его свежестью, потом взял из повозки коверчик и, спустившись с ним в глубокий зеленый овраг, из которого бурливым ключом бил гремучий ручей, умылся и лег здесь на ковре.