Мерный рокот ручья, который быстро бежит по покатому дну, покрытому красным железистым осадком; и прохлада повеяла на спаленную зноем голову Туберозова, и сладкий покой и мечта низошли в его душу. Это были давно позабывшие старика гости.
   Туберозов нарочно уехал, чтоб полнее обдумать и решиться на небезопасное для него дело, на которое намекал Дарьянову еще в первых главах этой повести. Но совершение этого дела представляло опасности не для одного отца Савелия — о чем бы он и не думал, — оно угрожало большими неприятностями и для жены его. Всякий, кто когда-нибудь любил женщину не едиными устами, а сердцем и считал свои скорби и несчастия ничтожеством перед ее скорбями и несчастиями — поймет, что этого рода опасения могли иметь весьма значительное влияние на меру решимости отца Савелия. А к тому же у него есть и другие задержки: его разбил и расстроил последний разговор с Тугановым. Он размышляет: «А что если и в самом деле не след человеку, любящему Русь, рисковать своим благосостоянием? А что если и в самом деле ревность к России больше вредна, чем ей полезна? А что если и в самом деле для нее не то именно и нужно, чтобы сыны ее за нее погибали? Что если она и в самом деле будет бессильна, оставаясь национальной? Мы, дети севера, как русская природа, — цветем недолго, — быстро увядаем. Картины наши однообразием томят, скучна природа наша и нет фантазии и вере вызреть негде!.. О, Боже мой, как тяжек этот приговор и как несправедлив! Земля кипит и медом, и млеком, и хлебом; леса и нивы, и луга так тучны и прекрасны… Так мало нужно, чтобы здесь был всякий сыт… и вот фантазия к чему отсель естественно стремится: да будет хлеб насущный всем и да бежит отсюдова лукавство. Фантазия! Кто правит ею? Она всегда чиста, нетленна и богата.
 
С предвечного начала
На лилиях и розах,
Узор ее волшебный
Стоит начертанный в раю. —
 
   Кто виноват, что здесь, на этой же земле взращенный поэт на ней заметил: „Небо, ельник, да песок“, тогда как другой видел, как
 
Государь Пантелей
Ходит по полю
И цветов и травы
Ему по пояс? —
 
   Обязан ли я видеть одно сено в лугах, когда мне дано разуметь трав лепетанье? Нет, не сено одно волу-молотильцу я вокруг себя вижу, — я вижу вон он в лесу, девясил благовонный, утоляющий боли надсаженной груди; вон огненный жабник, врачующий черную немочь; верхоцветный исоп от удушья; ароматная марь против нерв, вон рвотный копытень; сон-трава от прострела; кустистый дрок; крепящая расслабленных омела; и болдырьян от детского родимца; и корень мандрагор, что благотворный сон дает лишенному покоя несчастливцу. А там вон на полях и по дороге трава гулявица от судорог; вон божье древо и львиноуст от трепетания сердца; вон дягиль; лютик целительный и смрадный омег; вон курослеп от укушения бешеных животных… а там (протоиерей обернулся к котловине, по которой текла Турица), а там по потной почве луга растет ручейный гравилат от кровотока, авран и многолетний крин, восстановляющий бессилье; кувшинчик, утоляющий неодолимое влечение страсти; и лен кукушкин, что растит упавший волос. Какая дивная аптека! Какой священный сад живоначальных сил в потребу человеку! И это скудная природа, говорят!.. И это скудная природа, среди которой должна иссохнуть фантазия и вера? Что за нелепость! Неужто эта каждая былинка не говорит о том, какие радости она может создать, если ее сорвать и подать вовремя тому, кто в ней нуждается, и сколько горя от того, что ее не знают и считают ее ничтожным сеном, потребным лишь волу молотящему? Вон эта мандрагора, — это ее листы, и венчик и ее многосемянные ягодки… Ее зовут у нас паслён… Она дает отрадный сон страдальцу, она ж и убивает. Одно это былье с его орешками взывает к жизни целый мир событий. Эти ягоды были орудием обвинения орлеанской девы в злом чародействе; за них библейская Лия отторговала себе у сестры от зари до зари общего мужа… Природа мстит вам, которые не научились читать ее живые книги!.. Нет фантазии!..»
   Протоиерей улыбнулся, сорвал паслённую ягодку и, тихо катая ее по ладони, улыбался, как улыбаются дети чарующей сказке. Глаза его смежала приятная прохлада и задвигала от него действительность чудной картиной. Из своего прохладного приюта старик наш видит палящий зной палящей Палестины. Немые пальмы дремлют, и карнизы обелисков шевелятся в мреющем сверканье жара. Стоят шатры; окаменелые верблюды спят, и две жены сидят под тенью на высоких седлах: одна прекрасная, как радость, красавица с упругими и смуглыми плечами — это любимица Израиля Рахиль — другая Лия. Ее красноватые глаза говорят о несчастье забытой жены. Это библейские сестры-соперницы.
   Отяжелевшие в прохладе веки отца Туберозова замыкаются крепче, и библейская картина выступает перед ним еще ярче. Фигуры начинают двигаться; бежит с поля мальчик и падает в колени своей чародейной матери Лии. Уста фигур шевелятся, и их речи понятны, как знакомая подпись. Это читается так: «Се сын Лии Рувим иде в поле и обрете яблоко мандрагорова и принесе я Лии матери своей. Рече же Рахиль Лии, сестре своей: „Даждь мне от мандрагор сына твоего!“ Рече же ей Лия: „Не довольно ли тебе, яко взяла еси мужа моего, еще и мандрагоры сына моего возмеши?“ Рече же Рахиль: „да будет муж сея нощи с тобою за мандрагоры сына твоего“. И прииде Иаков с поля в вечер и изыде Лия во сретение ему и рече: „ко мне внидеши нощь сию, наяла бо тя днесь за мандрагоры сына моего“ — и бысть с нею и послуша Бог Лию и, зачнеша, родила Израилю сына пятаго»…
   О ты, священнейшая простота! Что в лучших снах Италии есть этого бесхитростного сна невиннее и краше? И отчего же, отчего, когда слово заходит о фантазии, о почве, на которой зреет вера, все так смело указывают на романский Запад, где все освещено огнем католических костров, и никто не смеет вспомнить про библейский Восток?.. Какое ужасное невежество и какая страшная несправедливость!

XVIII

   Мечтания протоиерея были прерваны Павлюканом, который давно стоял над Туберозовым, тряс его за плеча, приглашая его встать и разделить трапезу, которую тот приготовил, подвесив на ветке дорожный котелок и сварив в нем кашицу с набранными в лесу грибами.
   Отец Туберозов так крепко спал, что едва проснулся, выпустил из руки ягодку паслёна и, насилу уразумев, на что приглашал его Павлюкан, ласково сказал: «Кушай, мой друг, кушай один, — мне сладостно спится, и я есть не хочу».
   Сладкий сон снова сейчас же смежил старые вежды Туберозова.
   Павлюкан отобедал один. — Он собрал ложки и хлеб в плетеный из лыка дорожный кошель, опрокинул на свежую траву котел и, заливши водою костерчик, забрался под телегу и немедленно же и сам последовал примеру протопопа. Лошади отца Савелия тоже не долго стучали своими челюстями; и они одна за другою скоро утихли, уронили головы и задремали.
   Кругом стало сонное царство. Солнце плыло, плыло, свалило с полдён и быстро покатило книзу, — и Савелий, и Павлюкан и их кони всё еще спали. Тени лесной опушки с уклонением солнца вытягивались дальше и больше, и больше захватывали поле. Вот и признаки жизни: начинается пробуждение. Из гущины на чащобу выскочил подлинялый заяц. Он сделал прыжок, сел на задние лапки, пошевелил усиками и, увидав спящих, тихо присвистнул и молоньей юркнул назад и исчез в прохладную чащу. Через минуту зверек появился опять, но теперь не один, а вдвоем. Парой, в три ровных прыжка быстро вынеслись они из лесу; оба рядышком сели на задние лапки, оба обтерли передними лапками мордочки и, словно сказавши друг другу: «А ну-ка взглянем, что это такие за люди?», — оба здесь сели и смотрят. Минута, другая и десять, — ни с чьей стороны ни движенья, ни звука… Вот пырхнула лошадь и оскалила желтые зубы, и, вытянув шею, стала чесаться виском о тележную грядку. Зайцы разом вздрогнули, кинули за спины длинные уши и снова исчезли, огласив лес робким, отчаянным заячьим криком.
   Туберозов отрывался от сна на том, что уста его с непомерным трудом выговаривали кому-то в ответ слово: здравствуй!
   — С кем я это здравствуюсь? Кто был здесь со мною? — старается он понять, просыпаясь. Это кто-то чудный, прохладный и тихий стоял у его плеча и сказал ему: «Здравствуй, Савелий!» Он в длинной одежде цвета зреющей сливы… Да кто ж он? Кто это? — Савелий быстро поднялся на локоть и увидел: две белые стопы, которые сверкнули и скрылись в чащу.
   Что это? Две стопы, словно два белые зайца, или два белые зайца, словно две легкие стопы? А дремота опять набегает, дремота сильная, неодолимая дремота, которую не нарушает ни солнце, достающее теперь лучами до его головы, ни пристяжная лошадь, которая, наскучив покоем, все решительней и решительней скапывала с себя узду и наконец скапнула ее, сбросила и, отряхнувшись, отошла и стала валяться. Все это будто так должно: лошадь идет дальше и дальше; вот она щипнула густой муравы на опушке; вот скусила верхушку дубочка, вот наконец ступила на засеянный клевером рубеж и пошла по нем дальше и дальше: Савелий все смотрит. Это не сон и не бденье. Он видит и слышит. Вон высоко над его головою в безоблачном небе плавает ворон. Ворон ли то или коршун? Нет, ворон: он держится стойче, и круги его шире… А вот долетает, как горстка гороха, ку-у-рлю. Это воронье ку-у-рлю, — это ворон. Что он назирает оттуда? Что ему нужно? Он устал парить в поднебесье и, может быть, хочет этой чудесной воды. Этой воды… Кто вам внушил, что здесь нет своей живой фантазии, своих чарующих преданий, не закопченных куревом костров? Туберозову приходит на память легенда, прямо касающаяся этой воды, этого ключа, дающего начало Гремучему ручью. Люди верят, что в воде Гремяка сокрыты великие силы. Чистый, прозрачный водоем этого ключа похож на врытую в землю хрустальную чашу. Образование его приписывают громовой стреле. Она пала с небес и проникла здесь в недра земли. Преданию известно, как это было. Тут некогда стал изнемогший в бою русский витязь, и его одного отовсюду облегала несметная сила татар. Погибель была неизбежна; — но витязь взмолился Христу, чтобы избавил его от позора, и в то же мгновенье из-под чистого неба вниз стрекнула стрела и взвилась опять кверху, и грянул удар, — и кони татарские пали, и пали с них всадники их, а когда они встали, то витязя не было больше, и на месте, где он дотуда стоял, гремя бил могучей струею студеный родник, сердито рвал ребра оврага и серебристым ручьем разбегался вдали по зеленому лугу.
   Неведомо, что здесь: могила ль витязя, или место взятия его в иную область, которых много у Отца. Легенда не говорит об этом ничего, но она утверждает, что тут вечное таинственное присутствие Ратая веры. Здесь вера творит чудеса. Отсюда этим ключом бьет великая сила. Сюда к этим водам ради сил обновленья бредет согбенный летами старец; в эту хрустальную чашу студеной воды с молитвой и верой мать погружает младенца, и звери, и птица ту силу великую знают. Лохматая мать медведица и лесная орлиха и ворон приносят сюда своих юных детей, и их дети становятся сильны и крепки, как их омоет вода с богатырской могилы. И все здесь могуче, все сильно, все крепко, от вершины столетнего дуба до гриба, что ютится при корне, и до покоя уснувшего здесь человека.
   Здесь все дело веры, и вот здесь и сила; а там… этот разлом, эта немощь сомнений… «Береги себя, — говорил мне Туганов; — выжидай, соображай, — самоотречением и самопожертвованием даже можно вредить священному делу, если станешь жертвовать собой не вовремя». — Лукавая речь: не Христос ли ждал время? Нет; он его торопил; он вам ставил на вид, что дни малы, и вы не весте — ни дня, ни часа! Нет, мало веры в вас! Нет пламенной любви, в вас нет решительности, нет твердых упований… А я… Нет: мне позорно слушать вас; нет, мне просто преступно с вами соглашаться: еще какого время надо, чтоб истину поднять против интриг и ковов, что черная измена ставит русскому народу? Еще ли мало соблазненных ложью? Еще ль позор безумств, свершенных нами, не обратился в притчу во языцех? Еще ль не слышите… там мнят уже распятым дух России и жребий мечут о его хитоне… Но это ложь: над ним пророки совершатся: воскреснет он и облечется силою и славой… Безмолвствуй, ложь! Я слышу звон и шелест под землею… То Минин Сухорук проснулся и встает в могиле… то звон меча, который вновь берет и им препоясуется Пожарский… Вставай, вставай, наш русский князь, и рассеки своим мечом врагов родной земли хитросплетенный узел! Восстань, нижегородец Минин, и доблестью своею научи внучат твоих вменять себя в ничто перед величьем Руси! Светильники земли родной! восстаньте вы от Запада и Севера, и моря, из стран цветущих Гурии, из киевских пещер и соловецких льдов и осветите путь встающей духом Руси!
   Пускай она не тешит больше убожеством своих заблудшихся сынов кичливый, гордый Запад!
   — Да, да, — заговорил он, задыхаясь и начав сильно метаться впросонье, — я чувствую сюда… нисшел… великий… страшный… непобедимый дух… О Боже! Мне не снесть… его наитье нестерпимо душе расслабленной и в суете погрязшей… Да; это он… идет… идет… (слово от слова тише и тише заговорил Туберозов). — То он, то дух, благоволящий Руси… а встречь ему… я зрю… во всеоружьи правды грядет от века нам предсказанный царевич русский.
   — О, я теперь хочу, я жажду в жизни раз царем творенья стать! О, я хочу коснуться вечной правды и подвигом бесстрашия отметить на земле мое течение… Но она!.. Моя голубка, горлица моя, левкойная моя подруга! Она… она, как понесет со мной обиду?.. Мне жаль ее!.. Но это ничего, а если… А если прав Туганов, и тот подвиг, о коем я столь долго размышляю, не в благо будет, а лишь в строптивость мне вменится?.. О разреши! о разреши мне ныне, Бог, мои сомненья! Народ в священной сердца простоте так твердо верит, что отселе ты слышишь всякую молитву. Зову тебя отсель! О поспеши ко мне, о поспеши, коль можешь поспешить, дающий силу детям ворона, медведя и орлицы!
   — Здравствуй, Савелий! — прожурчало опять над ухом Туберозова. Это было так внятно, что старик быстро вскочил и, глянув в ту сторону, откуда слышалось слово, успокоился, видя, что тут никого нет; но в ту же минуту тот самый голос с другой стороны еще яснее сказал ему: «Здравствуй, поп велий!»
   Туберозов затрепетал, вскочил быстро на ноги и, почувствовав, что у него на голове шевелятся его седые волосы, хотел провести по ним рукою; но только коснулся ею головы, как быстро уронил ее книзу: его волосы жгли его руку как крапива.
   Протопоп осенил себя крестом и, глянув спокойней вперед, увидал перед собою шагах в трех небольшое бланжевое облачко, которое, меняя очертания, тихо удалялось и полетело над рубежом, по которому бродила свободная лошадь.

XIX

   Удивившее Туберозова облако шло прямо на бродившего по рубежу коня и, настигнув его, вдруг засновало, вскурилось, а потом легло и потянулось вперед как дым из пушечного жерла. Ту же минуту лошадь дико всхрапнула и, широко раскрыв рот и глаза, в ужасе с ржаньем понеслася, не чуя под собою земли.
   Это была уже не мечта, а быль, и очень неприятная быль: лошадь может искалечиться или и вовсе пропасть: а между тем, по-настоящему, пора бы и ехать.
   Туберозов разбудил поскорей Павлюкана, помог ему вскарабкаться на другого коня и послал его в погоню за беглецом, которого между тем уже не было и следа.
   Савелий вынул свои серебряные часы и посмотрел на них: была четверть четвертого.
   — Эх, как проспали! — подумал он. — А теперь еще вот эта история, и, Бог знает уже, когда удастся добраться домой.
   Впрочем, и то, что он запоздал, и история с лошадью, по-видимому, нимало старику не досаждали: он даже как будто рад был задержке, зевнул и сел в тени с непокрытой муравою.
   — Сагою веет от этих мест, — повторил он себе, вторично зевая… — И странно… что я все вздрагиваю и как будто наэлектризован? Читал недавно я в газетах, что есть места, где вследствие неизученных еще условий электричество проявляется с необыкновенной силою. Сосюр и Лумис показали на такие места в Граубиндене и на горах Невады, что волосы людей колыхались и, стремяся подняться, производили сильный и неприятный шум, в спину получались уколы и обжоги, палки и трости жужжали и пели, словно рой оводов, а с концов пальцев и ушей отделялися сильные токи.
   Протопоп опять повел рукой по голове и опять вместо волос что-то неприятное, как оса, прошло между его пальцев.
   — Ну да; это так: я совсем наэлектризован.
   Чу!.. что это? Как ветер клонит ниву, — точно кто в ней ходит…
   Это может быть «Государь Пантелей собирает цветы и травы на свой целебный елей». — О!
 
Государь Пантелей!
Ты и нас пожалей!
Свой чудесный елей
В наши раны излей,
В наши многие раны сердечные.
Есть меж нами душою увечные,
Есть и разумом тяжко болящие,
Есть глухие, немые, незрящие,
Опоенные злыми отравами,
Помоги им своими ты травами.
А еще, Государь,
(Чего не было встарь)
И такие меж нас попадаются,
Что лечением всяким гнушаются,
Они звона не терпят гуслярного,
Подавай им товара базарного,
Всё, чего им ни взвесити, ни смерити,
Всё, кричат они, надо похерити;
Только то, говорят, и действительно,
Что для нашего тела чувствительно.
И на этих людей,
Государь Пантелей,
Палки ты не жалей,
Суковатыя! —
 
   Растление какое умов и нравов! Эти стихи вменены поэту в величайшее преступление!.. Как взаправду не преступно; там слагаются союзы, как отнять у нас не только скарб и жизнь, но даже духовное наше состояние и водворить нас в скотство, а тут… миндальничайте; не смейте звать никакой кары, даже лозой учительной им погрозить преступно! О, бездна тупости какая! Как будто это всё своею волей пишется? События и время выводят письмена. Красноречивый Дамаскин, покинувший всю славу мира для того, чтоб петь песни хвалы Богу, и тот не молчал и поднимал голос.
 
Противу ереси безумной,
Что на искусство поднялась
Грозой неистовой и шумной. —
 
   Кто б не хотел благословлять! Кто б не хотел одним чистым восторгам открывать свою душу? Тот же, кто звал Целителя с его елеем одним и с его палкой для других, тот в иные дни сподоблялся высшего виденья, — он видел Христа. Он говорил:
 
Я зрю Его передо мною
С толпою бедных рыбаков,
Он тихо мирною стезею
Идет меж зреющих хлебов,
Благих речей своих отраду
В сердца простые Он лиет,
Он правды алчущее стадо
К ее источнику ведет.
 
   — Зачем? Зачем? — воскликнул Туберозов, крепко схватывая перед лицом обе руки и делая быстрый шаг к ниве:
 
Зачем не в то рожден я время,
Когда меж нами во плоти,
Неся мучительное бремя,
Ты шел на жизненном пути!
Зачем я не могу нести,
О мой Господь, Твои оковы,
Твоим страданием страдать
И крест на плечи твой приять
И на главу венец терновый! —
 
   В груди старика закипали слезы и затопляли собой плавную мерность его голоса; он тихо опускался с вытянутыми вперед руками на колена и, глядя в небо, читал:
 
О если б мог я лобызать
Лишь край святой Твоей одежды,
Лишь пыльный след Твоих шагов…
О мой Господь! моя надежда,
Моя и сила и покров!
Тебе хочу все помышленья,
Тебе всех песней благодать
И думы дня, и ночи бденья,
И сердца каждое биенье,
И душу всю мою отдать! —
 
   Протоиерей повергся ниц и, громко рыдая, долго ронял свои старческие слезы у розовых корней ржи на алчущую влаги родную землю.
   Слезам, пролитым Туберозовым на русскую землю, русское небо ответило тихим раскатом далекого грома. С востока шла буря, застигая Савелия одним-одинешенька среди леса и полей, приготовлявшихся встретить ее нестерпимое дыханье.

XX

   Туберозов заметил приближение бури, только заслышав далекий раскат грома. Это такой звук, как будто где-нибудь по мосту прокатила телега. Еще минута и новый удар. Нива заколебалась, и по ней полоснуло свежим холодом.
   Туберозов увидел, что восток, к которому он держался спиною во время молитвы, был задвинут непроглядною черною тучей. К этой темной массе снизу взмывали седыми клубами меньшие тучки. Всю эту все увеличивающуюся и сгущающуюся массу нет-нет и прорежет огнем. Точно маг собирается дать страшное представленье и с фонарем в руке осматривает за завесою сцену. Еще новый раскат, и вслед за ним до слуха достигает отдаленный шум: черная туча ползет и по мере своего приближения становится еще непроглядней.
   Вот по ее верхнему краю тихо сверкнула ленивая, совсем как бы сонная огнистая нить, и молнии замигали и зареяли разом по всей темной массе.
   — О Боже мой! Однако буря не на шутку хочет, а где же мой бедный Павлюкан? Куда так мог его далеко завести этот невзнузданный конь? — подумал Савелий и, обернувшись на запад, к которому начинало спадать за минуту столь жаркое солнце, увидал это солнце маленьким и искристым. Лучи его то тянутся, точно длинные шпаги, то вдруг сверкнут и сократятся в одну алмазную точку. Вот и его захватила крылом черная туча. По ниве засвистал и защелкал вихорь. Среди буреющего колоса ржи обозначаются широкие, белые пятна. Обозначится в одном месте одно пятно, в другом другое, и идут друг на друга как тени. У межи при дороге ветер треплет колос так, как будто это и не ветер, а кто-то живой притаился у корня и пугает. По лесу идет шум, как будто бы скачет несметный табун диких коней. Вот и над лесом зигзаг: и еще черкнуло по верхушкам деревьев, и вдруг ни огня и ни ветру: все стихло. Ветру совсем будто и не бывало. Из темной чащи кустов, которые при молниевой вспышке кажутся черными, в страхе выскочило несколько перепуганных зайцев, — они кинулись в межи и легли в них вровень с землею. По траве, которая при теперешнем освещении тоже кажется черной, прожег серебристый клубок и юркнул под землю. Это еж.
   Недавно реявший в вышине ворон плотно сжал у плеч крылья, ринулся вниз и тяжело закопошился в вершине высокого дуба.
   Эта тишина страшнее всяких порывов: она предвещает разгром. Ураган собирается с силой. Очутиться одному в таком положении, в каком был теперь Туберозов, весьма неприятно и небезопасно. Туберозов не был трусом, но он был человек нервный, а такими людьми в пору больших электрических разряжений овладевает невольное и неодолимое беспокойство. Такое беспокойство чувствовал теперь Туберозов, и чувствовал его в высшей степени, а между тем надо было обдумать, где, на каком месте ему безопаснее встретить и переждать готовую грянуть грозу.

XXI

   Первым движением Туберозова было броситься к своей телеге, под которой он хотел сесть и укрыться. Но чуть только он уместился здесь, лес заскрипел и кибитку затрясло, как лубочную люльку. Очевидно было, что это приют не только не надежный, но даже и очень опасный. Кибитка могла очень легко опрокинуться и придавить протопопа.
   Туберозов выскочил из-под своего экипажа и бросился бегом в ржаное поле. На этом побеге его объял новый ужас. Дувший встречь ему ветер останавливал его, рвал его назад за полы платья и свистал, и трубил, и визжал, и гайкал ему в уши. Чувства в беспорядке мешались, и старику показалось, что он видит в окутавшей поле мгле целое стадо белых слонов.
   — Боже! Что это за непостижимое место! — подумал в изумлении протопоп, а слоны вдруг исчезли, но зато ветер с удвоенной силой визжит и гайкает, выпевая: «Эй! Эй! Погоди!.. Не ходи».
   Схватывая руками полы подрясника, которые вырывал ветер, Туберозов ненароком обернулся к лесу и остолбенел… чудная вещь… По лесу взаправду кто-то несется и скачет и визжит и кричит и гагайчет и свищет. Мгновенье, и вот он: над вершиной деревьев стоит голова с красноватым лицом, отставшими ушами и непреклонными серыми глазками. Всей фигуры не видно, но над лесом видна голова, и у корня дерев две стопы в старых котах.
   — Что? — говорит Савелью стоящая над лесом голова. — Не узнал? Я, брат, поп Аввакум… Непригляден? — трещит он, словно только что сильно посукнутое веретено. — Я, брат, длинно не думал: я бит и увечен и за старую Русь как гусь сжарен.
   Виденье исчезло, но Савелий чувствует, что его схватывают за локти незримые руки и трясут и рвут и бросают, а в уши ему нестерпимо громко и вовсе не складно Аввакум орет: «Ах ты, поп, поп, поп, тараканный лоб, поп, поп, поп, поп, тараканный лоб, поп, поп». Туберозов хотел сбежать отсюда в ложбину, где бил гремучий родник; но в хрустальном резервуаре ключа вода бурлила и кипела, и из расходящихся по ней кругов словно кто-то выбивался из недр земли наружу. Секунда, и вдруг в этой темносвинцовой воде внезапно разлилось кровавое пламя. Это удар молоньи, но что за странный удар: он стрелой, в два зигзага упал сверху вниз и в то же самое мгновенье такими же точно двумя зигзагами взвился обратно под небо. Вода отразила его так, что небо с землею словно переслались огнями. И только что это свершилось, грянул трескучий удар, как от массы брошенных железных полос, и из родника вверх взлетело целое облако брызг.
   Протопоп Туберозов пал в рожь и простерся на землю.
   А на полях и в лесу во весь жар шла одна из тех грозовых перепалок, которые всего красноречивее напоминают человеку его беззащитное ничтожество перед силою природы. Реяли молоньи; с грохотом несся удар за ударом, и вдруг по всему, как метлою, ударило крупным и частым дождем.
   Среди этого дождевого шума Савелий опять слышит, что над ним стал Аввакум: он теперь кроток и тих, и голос его мягок, как шум ручейка, и на нем чудная ряса цвета созревающей сливы. Савелий, повергнутый ниц, не знает, какими глазами он видит Аввакума и какими ушами слышит его, но он видит, что Аввакум осеняет его и шепчет: «Иже любит отца или мать паче Его, — несть Его достоен. Дние лукави суть и уне единому умрети за люди. Не пецыся об утреннем, — утренняя бо сама собою печется, а в нощь сию могут истязать душу твою. Имей веру с зерно горчичное и… Встань и смотри! Встань и смотри», — слышит настойчивее Туберозов.