— И ведь это в самом деле смешно! — сказал Туганов, обратясь к присутствующим. — А вот немножко дальше, в этой же самой почте… господа, не надоело вам?
   — Нет, — отвечали разом несколько голосов.
   Туганов развернул другую газету и, указав дьякону, сказал:
   — Пробежи еще это.
   Ахилла опять кашлянул и прочел следующее:
   «Факт возмутительного своеволия крестьян. В одном губернском по крестьянским делам присутствии в великорусской губернии разрешен был спор между крестьянами и помещиком, на земле которого они живут. Спор был решен не в пользу крестьян. Крестьяне, не обращая внимания на состоявшееся законное постановление, позволили себе запахать землю, признанную за исключительную собственность помещика. Тогда помещик посылает за единственным представителем власти в нашей деревенской жизни — за сельским старостою. Начинается спор в присутствии нескольких крестьян. Староста во время спора ударил возражавшего ему помещика. Тогда помещик (отставной военный) бросился к себе в дом, желая взять пистолет. Толпа крестьян устремляется вслед за ним и подвергает его истязаниям, потом связывает веревками, кладет на телегу и везет в губернский город, отстоящий от деревни на 27 верст. Крестьяне говорили, что они везут помещика к губернатору, — вопрос интересный для судебного следователя. Между тем, кто-то из домашних предупредил об этом возмутительном происшествии живущего вблизи губернского предводителя. Влиянию последнего при содействии других крестьян удалось освободить несчастную жертву из рук бешеной толпы. В настоящее время производится следствие. Говорят, будто бы губернатор устранил от производства следствия троих следователей… Но разве губернатор имеет право устранять по своему усмотрению следственных чиновников, зависящих от министерства юстиции? Из провинции, где это случилось, пишут, что все общество губернского города находится в величайшем волнении. Оно и естественно: когда известие об этом пришло в Петербург, который ничему не удивляется, и разговор о том шел в большом обществе людей с различными убеждениями, то даже и тут были поражены переданным фактом».
   — Что же, масса мстит за свое порабощение, — отозвался Омнепотенский. — Это так быть должно.
   — Так вот изволите видеть, с одной стороны — жестокие нравы, с другой — жестокие обычаи, а теперь еще ко всему этому и принципы жестокие, что «это так быть должно»!
   — Вы это не революцией ли называете? — заметил язвительно Омнепотенский.
   — Не знаю-с, как это называть, но знаю, что дымом пахнет и что все это «дымом пахнет» — это годится только знать вовремя, а то и знатье не поможет. Есть такой анекдот, что какой-то офицер, квартируя в гостинице, приволокнулся за соседкой по номеру, да не знал, как бы к ней проникнуть? По армейской привычке спрашивает он в этом совета у денщика, а тот на эту пору, поводив носом, да слышачи где-то самоварный запах, говорит: «дымом пахнет, ваше благородие». Барина осенило наитие: побежал спасать соседку, чтобы не сгорела, — и все покончил с нею. А пришлось ему через год другую барыньку увидать, да уж не рядом, не под рукой, а через улицу. Он опять денщика «как бы, говорит, и эту барыньку достать». — «Дымом пахнет, ваше благородие», — отвечает некогда хваленый за свою находчивость денщик. — А дым-то выходит, врешь, любезный, тут — дым не помогает. Как бы вот тоже не увидать и нам свою красотку через улицу? А денщики-то наши тоже не смысленнее нас — скажут «дымом пахнет», да и все тут.
   Русь не раз ополчалась и клала живот свой, когда ей говорили: «дымом пахнет». Писали ей на знамени «за веру, Царя и отечество», и она шла, а нуте-ка, как вам удастся мало-помалу внушить ей, что ничего не стоит вера, не нужен Царь и — вздор отечество; а к вам придут со всех сторон да станут терзать у вас окраины, потом полезут и в средину. Тогда, позвольте спросить: в чье имя собрать ее? Или вам не жаль ее вовсе?.. А денщиков я отлично знаю: они нынче мирволят вам, а придет шильце к бильцу, они одно и сумеют говорить, что «дымом пахнет».
   — Так из-за этих вздоров удерживать всякую рутину!
   — Да-с; из-за этих вздоров Россия терпела Иоанна Грозного, обливалась кровью да выносила, чтоб только окрепнуть. Это было потяжелей того, чем вы нынче тяготитесь, и потому, извините меня, Русь права во всех своих негодованиях к вашим усилиям.
   Туганов вдруг стал и сам как будто сердиться.
   — А мы тяготимся одним тем, что не рационально, — ответил Омнепотенский.
   — Позвольте-с, позвольте! — возвысив голос, перебил его предводитель. — Это еще не позволено верить вам на слово, что то, что вы считаете рациональным, то действительно и рационально: вы веру, царя и отечество считаете нерациональностями, а я вам имею честь утверждать, что они для нас рациональны. Вы безделушками занимаетесь, а в Европе есть Англия, Франция, Австрия, Наполеоны, Бейсты, борьба за первенство. Мы крепки пока, и нам завидуют; у нас повсюду куча врагов, и мы должны не сводить глаз с этих врагов: мы бережем свою независимость политическую, ибо без нее не вправе никогда надеяться на свободу гражданскую. Вы недоумеваете, кажется, — я это расскажу вам: для свободы нужна политическая независимость, — для политической независимости нужен Царь, без которого народ наш не мыслит государства. Для влиятельного авторитета царской власти, как равно и для необходимейшего смягчения народных нравов, нужна вера и, как изволите видеть: вначале всего для этого народа нужна вера.
   Туганову захлопали.
   — И это не утопически, милостивый государь, а рационально, — продолжал Туганов. — Вера не губит, а вера спасает нас. А как распоряжаются с этой верой, мы вот с вами сейчас опять будем иметь честь увидеть. Вы ее подрываете, вы над нею глумитесь, вы ее представляете тормозом народного счастья и прогресса, а вам помогают. Дьякон, — обратился он к Ахилле, — возьми, пожалуйста, еще вот этот листик, пробеги. Прошу вас, господа, прислушать. Это, — опять обратился он к Варнаве, — не Катков и Аксаков, которые повинны в любви к России, а это опять те же «Биржевые ведомости». Читайте, дьякон! Ахилла начал:
   «Не видя ниоткуда ни сочувствия, ни защиты, причты потеряли веру в правду и милость своего начальства и влачат свои дни среди нищеты и нравственного унижения, запивая горе вином. Материальная обстановка их бедна и грязна, нравственная унизительна. Взяточничество до того проникло в административных деятелей духовенства, что благочинный не иначе может представить официальные отчеты в своем благочинии, как приложив к ним 10 руб. на имя секретаря, да столько же на имя канцелярии, которые, в свою очередь, он постарается стащить со старосты и причтов. Вот что встречает священник в своем ближайшем начальстве! Заключим статью словами смоленского преосвященного, который рисует жизнь духовенства так: „Посмотрите, говорит он, на священнослужителя, получившего достаточное научное образование, когда, в самых молодых летах, едва сошедши со школьной скамьи, он поставлен судьбою в деревенской глуши в среде нисколько не развитых поселян, с которыми и обязательные для него духовные сношения он может поддерживать с трудом и с огорчениями для себя, сношения житейские — с тягостию в сердце и самоуничижением; а о сношениях образованной мысли и развитого чувства — и говорить нечего. При такой обстановке жизни, он скоро впадает в тоску и уныние и готов для рассеяния их искать средств непозволительных? Ему нет способов к умственному возвышению духа над грустною обстановкою жизни, путем отвлеченного мышления и научного саморазвития; недостает сил для постоянного поддержания мысли и чувства на духовной высоте сана близ Бога“».
   — Да ну довольно, — перебил Туганов, принимая из рук дьякона газету. — Прошу вас заметить теперь, — сказал он, обратясь к Варнаве, — что это все взято не на выбор, а как рукой из мешка почти в одну почту достанешь. Веру режут, да уж почти и зарезали. Ведь вот уж тут я, земский человек, всего этого не желая, конечно, могу только сказать «дымом пахнет».
   — Тургенев говорит: «всё дым». В России все дым — кнута и того сами не выдумали, — говорил, оглядываясь по сторонам, Омнепотснский.
   — Да, — отвечал отдуваясь Туганов, — кнут-то, точно, позаимствовали, но зато отпуск крестьян на волю с землей сами изобрели.
   Туберозов подумал: «А давно ли ты говорил, что ничего и решительно ничего мы в сокровищницу цивилизации не положили?»
   — Но это не Россия сделала, — сказал Омнепотенский.
   — А кто же-с?
   — Государь.
   — Государь? — Туганов понюхал табаку и тихо проговорил: — Государю принадлежит почин.
   — Велел, и благородное дворянство не смело ослушаться.
   — Да оно и не желало ослушаться.
   — Все-таки это царская власть отняла крестьян.
   — Однако Александр Благословенный целую жизнь мечтал освободить крестьян, да дело не шло. А покойный Николай Павлович еще круче хотел на это поналечь, да тоже не удавалось; а этот государь богоподобным Фебом согрел наши сердца и сделал дело, которое сколь Герцен ни порочь, а в истории цивилизации ему подобного не найдете.
   — А вы Англию хвалите!
   — Да-с, хвалю.
   — Что же в ней лучше?
   — Многое-с.
   — Извольте сказать?
   — Извольте, — отвечал, улыбнувшись, Туганов. — Суд их умнее и лучше.
   — Даже и нового!
   — Именно нового: у нас в суде водворяют «правду и милость», а суду достоит одна правда. У них вреднейшего чиновничества, этого высасывающего мозг земли класса, не существует в наших ужасающих размерах. Они серьезные люди и из сокращения штатов не позволят у себя под носом вываривать сок ращения, как у нас обделали это чиновники. У них свободная печать; у них свободная совесть… да, одним словом, перечислять преимущества жизни аглицкой можно не на пороге стоя.
   — Ну да, вы демократию осуждаете: она вам ненавистна, а мне Англия за это ненавистна.
   — Еще раз нахожу неудобным рассуждать обо всем этом на пороге, но скажу вам, что вы не знаете, где растет и крепнет прочная демократия в Европе? Она в ненавистной вам Англии.
   — В Англии! Демократия в Англии! — воскликнул Омнепотенский.
   — Да вы знаете ли Англию?
   — Знаю-с.
   — Да полно, знаете ли?
   — Знаю-с, и знаю, что все, что есть в ней хорошего, это ее отношения к женскому вопросу, — это то, что у них не короли, а королевы.
   — Что тако-о-е? — переспросил, недоумевая, Туганов.
   — В Англии хорошо, что у них не короли, а королевы. — Женский вопрос у них пойдет потому, что хоть уж существует это зло у них — монархия, так по крайней мере женщины — королевы, а не короли.
   Туганов посмотрел на Омнепотенского молча и только теперь догадался, что учитель видел в нынешнем царствовании Виктории царство женщин в Альбионе. Через минуту это поняли Туберозов и Дарьянов, и последний из них не выдержал и громко рассмеялся. Все остальные были покойны. Никто не находил ничего нелепого в словах Варнавы, и лишь Ахилла и Захария были смущены и шептались. Ахилла добивался у Захарии: что это? Чему смеется Дарьянов, а Захария отвечал: «А я почем знаю?» Ахилла отнесся с вопросом к Термосёсову, но Термосёсов был так же несведущ, как Захария, и схитрил, что он будто не слыхал, что сказал Омнепотенский.
   Туберозов вслух разрешил политическое заблуждение Варнавы.
   Раздался всеобщий хохот, которым всякий над собой смеялся, думая, что он смеется над одним Варнавой. Бедный Варнава только свиристел:
   — Да этак ничего… Этак ничего нельзя говорить… Я говорю, а вы все хохочете.
   Туганов решился прекратить жалостное положение учителя и еще на минуту продолжил с ним свою беседу.
   — Впрочем, я завидую демократам и жалею, что сам не могу им быть, — проговорил он. — На мой нос эта… извините… mesdames, — потная онуча очень скверно воняет, и мне неприятно обедать, когда я вижу за столом человека, у которого грязь за ногтями.
   Термосёсов оглянулся на Данку и, увидев, что она смотрит на него, тихо подмигнул ей и погрозил ей пальцем.
   — Мы с мужиком нынче соседи по имению. Мой союз с ним — союз естественный, нас соединяет Божие казначейство, — земля — наша единственная кормилица, за которую мы оба постоим и кроме которой не ищем подачек ни у каких милостивцев, а вы всё нас, соседей, хотите перессорить, — это, господа, скверно и… даже знаете… не честно.
   При этом Туганов протянул Омнепотенскому руку и сказал:
   — Честь имею вам откланяться.
   Омнепотенский подал свою руку предводителю, но, надеясь в последнюю минуту все-таки кое-как хоть немножко оправиться, торопливо проговорил:
   — Мы сходились с народом, чтоб обратиться к естественной жизни.
   — Но самая естественная форма жизни — это жизнь животных; это… — Туганов показал рукою на стоящий у подъезда экипаж и добавил, — это жизнь вон этих лошадей, а их, видите, запрягают возить дворянина. Что этого возмутительнее!
   — И еще дорогою будут кнутом наяривать, чтоб шибче, — заметил дьякон.
   — И скотов всегда бьют, — поддержал Термосёсов.
   — Ну опять все на одного! — воскликнул Варнава. — Я всегда буду за народ, всегда за народ и против дворян.
   — Скажите, какая миссия! — не утерпев, воскликнул Туберозов.
   — Ты, значит, смутьян, — сказал Ахилла.
   — Бездну на бездну призываешь, — отозвался Захария.
   — А вы еще знаете ли, что такое значит, бездна призывает бездну? — зло огрызнулся Варнава. — Бездна бездну призывает это, значит, — поп попа к себе в гости зовет.
   Это все поняли гораздо легче, чем аглицкую королеву, и дружный хохот залил залу. Туберозов гневно сверкнул глазами и вышел в гостиную. Туганов посмотрел ему вслед и тихо сказал Дарьянову:
   — Он у вас совсем маньяк сделался.
   — И не говорите!
   — Он дрожит ото всего.
   — Получит свои «Московские ведомости» и носится, и стонет, и вздыхает.
   — Я говорю: он уж не может рассуждать ни о чем хладнокровно.
   — Ни о чем, — чистый маньяк.
   — Они слышат, — тихо прошептал Ахилла.
   Савелий действительно все это слышал и рассуждал:
   — Маньяк! Вот оно: горячее чувство всякое — это маньячество! Боже мой! Боже мой! Почему же не Варнавка назван маньяком, а я непременно!
   Туганов начал решительно прощаться. Протопоп взошел в залу.
   — А ты, брат, Воин Васильевич, я вижу, не ревнив, — пошутил Туганов, расставаясь с Порохонцевым, — позволяешь ухаживать за женой.
   — У меня на этот счет своя политика, — отвечал Порохонцев. — За моей женой столько ухаживателей, что они все; друг за другом смотрят.
   Туганов обернулся к Туберозову и сказал ему:
   — Хотел было на тебя, отец, донести, как вы цаловались-то нынче, да вижу не стоит. При его мудрой политике он безопасен.
   И Туганов уже совсем стал выходить на лестницу. Его провожали гости и хозяева. Варнаве казалось, что фонды его стали очень высоко после «бездны», и он гнался за предводителем, имея план еще выше поднять свое реноме умного человека.
   Он подскочил к коляске, в которую усаживался Туганов, и, бесцеремонно схватив за рукав Туберозова, проговорил:
   — Позвольте вас спросить: я третьего дня был в церкви и слышал, как один протопоп произнес слово «дурак». Что клир должен петь в то время, когда протопоп возглашает «дурак»?
   — Клир трижды воспевает «учитель Омнепотенский», — быстро ответил Туберозов.
   При этом неожиданном ответе присутствующие с секунду были в остолбенении и вдруг разразились всеобщим бешеным смехом.
   Туганов махнул рукой и уехал.

VI

   Около Омнепотенского, как говорится, было кругом нехорошо. Даже снисходительные дамы того сорта, которым дорог только процесс разговора и для которых что мужчины ни говори, лишь бы это был говор, и те им возгнушались. Зато Термосёсов забирал силу богатырем. Варнава не успел оглянуться, как Термосёсов уж беседовал со всеми дамами, а за почтмейстершей просто ухаживал, и ухаживал, по мнению Омнепотенского, до последней степени подло; ухаживал за нею не как за женщиной, но как за властью предержащей. Варнава не раз даже пытался обратить на это внимание Данки; но Данка более чем кто-нибудь была полна презрения к Омнепотенскому и не хотела его слушать и даже нагло сказала ему прямо в глаза:
   — Идите вы прочь, петый дурак!
   Она сердилась на Варнаву еще более потому, что чувствовала в его словах некоторую правду. Когда она старалась оправдать себе поведение Термосёсова и убеждалась, что это невозможно, то она чувствовала приступ сдавливающей боли в горле и истерическую потребность всхлипнуть и разрыдаться.
   За ужином Термосёсов, оставив дам, подступил поближе к мужчинам и выпил со всеми. И выпил как должно, изрядно, но не охмелел, и тут-то внезапно сблизился и с Ахиллой, и с Дарьяновым, и с отцом Захарией. Он заговаривал не раз с Туберозовым, но старик не очень поддавался к сближению. Зато Ахилла после часовой или получасовой беседы, ко всеобщему для присутствующих удивлению, неожиданно перешел с Термосёсовым на «ты», жал ему руки, целовал его в его толстую губу и говорил всем:
   — Вот, ей-Богу, молодчина этот Термосёсов, а у нас он поживет, он еще ловчее станет. Мы с ним зимою станем лисиц ловить. Правда?
   — Правда, — отвечал Термосёсов, — и сам хвалил Ахиллу и называл его молодчиной.
   И оба эти молодчины снова цаловались и снова занимали наблюдательных людей своею внезапною дружбой. Туберозов косился на это, но не остановил дьякона ни одним взглядом и смотрел на его проделки, как будто вовсе не замечал их.
   Когда пир был при конце и Захария с Туберозовым уходили домой, Термосёсов придержал Ахиллу за рукав и сказал:
   — Пойдем ко мне зайдем. Тебе спешить ведь некуда.
   — Да, спешить некуда, — согласился Ахилла и остался.
   Термосёсов предложил еще потанцевать под фортепиано, и танцевал прежде с почтмейстершей, потом с ее дочерями, потом еще с двумя или тремя дамами и, наконец, после всех — с Данкою, а в заключение всего провальсировал с дьяконом Ахиллой, посадил его на место, как даму, и, подняв к губам руку Ахиллы, поцаловал свою собственную руку. Не ожидавший этого Ахилла все-таки быстро вырвал свою руку у Термосёсова в то время, когда тот потянул ее к своим губам.
   Термосёсов расхохотался и сказал:
   — Неужто же вы думали, что я вашу руку буду цаловать?
   Дьякон и рассердился, и не рассердился, но ему эта выходка немножко не понравилась. После этого они, впрочем, сейчас и отправились по домам, семейство почтмейстерши, дьякон и Данка Бизюкина.
   Термосёсов предложил свои руки почтмейстерше и Данке, а Ахилле указал вести двух почтмейстершиных дочерей, Ахилла был на это готов и согласен, но девицы несколько жеманились: они находили, что даже и в ночное время все-таки им неудобно идти под руку с человеком в рясе. Притом же у дьякона в руках была его знаменитая трость, сегодня утром возвращенная ему отцом Туберозовым.
   Заметив смущение барышень и их нерешительность идти с ним, Ахилла порешил весьма просто:
   — Чего вы, — сказал он. — Меня-то конфузиться вам? Да я вас помню, еще когда вы у мамаши еще в фартучке были, — и с этим взял их обеих под руки и повел.
   Ахиллу несколько стесняла его палка, которую он должен был теперь нести у себя перед носом, но он ни за что не согласился доверить ее Омнепотенскому, говоря, что «она чужих бьет». Они завели домой почтмейстерских дам, и здесь, у самого порога калитки, Ахилла слышал, как почтмейстерша клеветала Термосёсову на Порохонцеву.
   — Верьте, что врет, — говорила она. — Верьте!.. Понятно, ему, старику, нечего больше говорить, как что верит.
   — А, она податлива?
   — Еще бы!
   — Слабовата.
   — О, да конечно! — отвечала почтмейстерша. — Ведь когда у нее первый сын родился, то князь, у которого ее отец управляющим был, говорил: «Очень жалею, говорит, что не могу поехать к Порохонцевой на крестины, — религия, говорит, не позволяет». Понимаете, по нашей религии отцу нельзя быть при крестинах.
   — Да, да, да, да, понял! — подхватил Термосёсов. — Князь молодец: религия ему…
   — Да-с… религия? — почтмейстерша засмеялась и добавила: — вы видите, к ней Туганов заезжает, но он у меня вот эту вторую дочь крестил. Он мне тоже сказал: жалко, говорит, что не мог у вас быть, но к вам на крестницыны именины моя жена приедет. — Ольга Арсентьевна с ума сойдет от этого… Как же, ведь она у нас первая дама: аглицкие книги читает! А я говорю: «Я бы очень рада хоть и русские почитать, да некогда, — совершенно некогда мне читать». — Почтмейстерша вздохнула и, приставив палец ко лбу, заключила:
   — Да и научит ли еще, Андрей Иванович, чтение, у кого тут своего нет?
   — Глупость это чтение! — решительно сказал ей Термосёсов.
   — Не правда ли, я говорю? Трата времени.
   — Как нельзя умнее рассуждаете, — утверждал Термосёсов.
   — Влюбился да женился, влюбился да застрелился, да и все тут. А к тому ж уж нынче люди стали умней и не стреляются из-за нас. Незаменяемости этой больше не верят, не та, так другая утешит.
   — Да, разумеется: абы баба была! — обронил неосторожно Термосёсов и тотчас, спохватясь, добавил: — Удивительно, ей-Богу, как вы здраво рассуждаете. Женщина нужна человеку: умная, толковая, чтоб понимала все, как вы понимаете… вот это я понимаю, а не стреляться.
   — Я надеюсь, что мы с вами будем видеться? — спросила, протягивая ему руку, почтмейстерша.
   — В этом не сомневаюсь. А позвольте… Вы говорили, что вам нравится, что у Порохонцевых на стене вся царская фамилия в портретах?
   — Да, мне это давно очень, очень хочется. Знаете, у служащего в какой-нибудь такой день, когда чужие люди… это очень идет.
   — Я вам это устрою.
   — Помилуйте, — застенчиво отпрашивалась почтмейстерша.
   — Нет, да что ж такое, мне ведь это ничего не стоит. У меня было фотографическое заведение. Есть у меня все: Государь и Государыня, и Константин Николаевич и Александра Иосифовна — всех вам доставлю.
   — Но вам они самим, может быть, нужны…
   — Нет! да я себе, если захочу, опять сделаю. Это ведь сколько угодно можно печатать. А у вас… я завтрашний день к вашим услугам, непременно, — и Термосёсов с нею раскланялся.
   На дворе было уже около двух часов ночи, что для уездного города, конечно, весьма поздно, так что бражничать было бы совсем неуместно, и Омнепотенский размышлял
   только о том, каким бы способом ему благополучнее уйти домой с Ахиллой или без Ахиллы, но Термосёсов все это переиначил. Тотчас же, как только он расстался с почтмейстершей, он объявил, что все непременно должны на минутку зайти с ним к Бизюкину.
   — Позволяешь? — отнесся он полуоборотом к Данке.
   — Пожалуйста, — ответила несколько сухо Данка.
   — У тебя питье какое-нибудь дома есть?
   Данка сконфузилась. Она, как нарочно, нынче забыла послать за вином и теперь вспомнила, что со стола от обеда приняли последнюю, чуть совсем не пустую, бутылку хересу.
   Термосёсов заметил смущение хозяйки и сказал:
   — Ну, пиво небось есть?
   — Пиво, конечно, есть.
   — Я знаю, что у акцизных пиво и мед есть всегда. И мед есть?
   — Да, есть и мед.
   — Ну вот и прекрасно: есть, господа, у нас пиво и мед, и я вам состряпаю из этого такое лампоп?, что…
   Термосёсов поцаловал свои пальцы и договорил:
   — Язык свой, и тот, допивая, проглотите.
   — Что это за ланпоп?? — спросил Ахилла.
   — Не ланпоп?, а лампоп? — напиток такой из пива и меда делается. Идемте! — и он дернул Ахиллу за рукав.
   — Постой, — оборонился Ахилла. — Ланпоп?… Какое это ланпоп?? Это у нас на похоронах пьют… пивомедие это называется.
   — А я тебе говорю, это не пивомедие будет, а лампоп?. Идем!
   — Да, постой! — опять оборонился Ахилла. — Я этого ланпоп?, что ты говоришь, не знаю, а пивомедие… это, братец, опрокидонтом работает… Я его, черт его возьми, ни за что не стану пить.
   — Я тебе говорю — будет лампоп?, — приставал Термосёсов.
   — А лучше не надо его нынче, — отвечал дьякон.
   — А отчего не надо?
   — А оттого, что час спать идти, а то назватра чердак трещать будет.
   Омнепотенский был тоже того мнения, что лучше не надо; но как Ахилла и Варнава ни отговаривались, Термосёсов ничего этого не хотел и слушать и решительнейшим образом требовал, чтобы они шли к Бизюкиной пить лампоп?. А как ни Ахилла, ни Омнепотенский не обладали достаточною твердостью характера, чтобы настоять на своем, то настоял на своем Термосёсов и забрал их так не вовремя и некстати в дом Бизюкина.

VII

   Разумеется, ни Ахилла, а тем менее Варнава не понимали, что Термосёсов заводит их для каких-нибудь других целей. Ахилла, в своей невинности и священной простоте, полагал, что Термосёсов просто хочет докончить питру, и смущался только немножко тем, что поздненько это, а Омнепотенский же думал, что Термосёсов хочет завербовать Ахиллу в свой лагерь. А Термосёсов взошел в залу Бизюкиных очень тихо и, убедившись, что мужа данкиного еще нет, а судья Борноволоков, пользуясь его отсутствием, спокойно спит в своем кабинете, — тотчас шепнул Данке:
   — Знаешь, Дана, тут мы шуму с тобой заводить не будем, а если у тебя есть что спить-съесть, то изобрази ты все это в сад. Мы там никому не будем мешать, и будет это прекрасно.
   Данка, хотя и дулась немножко на Термосёсова, но желания его исполняла буквально: в саду явилась наскоро закуска: сыр, ветчина, графин водки и множество бутылок пива и меда, из которых Термосёсов немедленно стал готовить лампоп?.
   Варнава Омнепотенский, поместясь возле Термосёсова, хотел, нимало не медля, объясниться с ним насчет того, зачем он юлил около Туганова и помогал угнетать его, Варнаву?