— Это пустяки, — говорил лекарь, — я в одну минуту могу вылечить и очень многих в Москве в одну минуту и излечивал. Были такие больные, что уж ко всем ездили. Черт знает, каких профессоров не перепробовали: и Захарьина, и Иноземцева и всех, всех до последнего, — а потом — ко мне — я и вылечу… Я такой рецепт знаю, — одну каплю капну и сейчас пройдет.
   Какой-то скептик догадался заметить, что ведь и профессора тоже, вероятно, могут знать этот рецепт.
   — Ну нет, — я его в старых книгах нашел, — отвечал лекарь.
   — Симпатия, верно? — спросила почтмейстерша, одиноко сидевшая у двери, которая вела из залы в гостиную, откуда чрезвычайно удобно было одним ухом слушать разговор, который вели в зале, а другим разговор, который вели в гостиной.
   — Нет. Это скорей для многих антипатия, а не симпатия, — отвечал, весело замотав русой головою, легкомысленный лекарь. — Это капли, но если их Захарьину или Иноземцеву в руки дать, они с ними тоже ничего не сделают.
   — Отчего же так? — позволили себе усумниться несколько голосов.
   — Да так. Если нижний зуб болит, так может лечить и Иноземцев, и Захарьин, а верхний они не могут.
   — Отчего же они верхнего не вылечат? — спросила сама больная.
   — А потому что это надо осторожно. Надо капнуть, а если капля с зуба сольется — смерть. А Захарьин, спросите его, разве он знает, как на верхний зуб капнуть?
   — А вы знаете? — полюбопытствовала дама.
   — Разумеется, знаю. За что ж бы мне и диплом дали, ежели б я ничего не знал? Мне в Москве одна генеральша говорит: «Можете мне на верхний капнуть?» Я говорю: «Могу. А вы, — спрашиваю, — можете меня слушаться?» — «Батюшка! — говорит, — что хотите, на все согласна». Я взял ее за ноги, в углу кверху ногами поставил и капнул, и стала здорова сейчас.
   Некоторые дамы были этим скандализированы, другие просто смеялись, третьи сказали: «Фуй, как это можно!»
   — Да вы чего это кричите: «Как это можно!» Я знаю уж, как это делать: я ей платье платком обвязал возле ног.
   — Да ну этак, конечно, ничего, — отозвалась со своего наблюдательного поста почтмейстерша.
   В это время и вошли в залу: Термосёсов, Бизюкина и Варнава Омнепотенский. Хозяйка случайно встретила их у самого порога и тем вывела Данку из затруднения: как репрезентовать обществу Термосёсова.
   Данку теперь занимала другая забота: как поведут себя Омнепотенский и Термосёсов перед Тугановым, перед которым сама Данка, зная его силу и власть, страшно робела.
   Между тем Порохонцева, пожав руку Данке, приветливо протянула другую свою руку Термосёсову и сказала:
   — Сердечно вам благодарна, что вы не поцеремонились и пришли по приглашению Дарьи Николаевны, а вам, Дарья Николаевна, бесконечно благодарна, что вы дружески привели к нам нашего нового согражданина.
   Данку удивило, что Термосёсов в ответ на это поклонился очень низко, улыбнулся очень приветливо и даже щелкнул каблуками с совершенною ловкостью военного человека. Если б в эту минуту заглянуть в глубину данкиной души, то мы увидели бы, что Бизюкина гораздо более одобряла достойное поведение Омнепотенского, который держал себя, следуя своей рутине: стоял, не кланялся, будто проглотил аршин, и едва мыкнул что-то в ответ на сказанное ему приветствие.
   Случайно ли, или в силу соображения, что вновь пришедшие гости — люди более серьезные, которым неприлично хохотать с барышнями и слушать лекарские рассказы, — Ольга Арсентьевна провела Термосёсова и Омнепотенского прямо в ту маленькую гостиную, где помещались: Туганов, Плодомасов, Дарьянов, Савелий, Захария и Ахилла.
   Бизюкина могла ориентироваться, где ей угодно, но у нее не достало смелости проникнуть в гостиную вслед за своими кавалерами, а якшаться с дамами она не желала и ограничилась тем, что села у другой притолоки той самой двери, у которой помещалась почтмейстерша. Сидя у притолоки, эти две дамы представляли нечто вроде двух полусидячих львов, каких древле ставили в Москве на парадных подъездах.
   — Хотите подслушать? — сказала Данке с улыбкою почтмейстерша. — Здесь все слышно, о чем они там говорят, а ваше место еще лучше моего, — я здесь нарочно присела, чтобы меня не было видно, а вы смотрите, навскось, — видно.
   Чтоб отделаться от почтмейстерши, Данка стала смотреть. Гостиная была узенькая комнатка, в конце ее стоял диван с преддиванным столом, за которым помещались: Туганов и Туберозов, а вокруг на стульях — смиренный Бенефисов, Дарьянов и уездный предводитель Плодомасов. Ахилла не садился, а стоял сзади за пустым креслом и держался рукою за резьбу, украшавшую его спинку.
   Данка видела, как Термосёсов, войдя в гостиную, наипочтительнейше раскланялся и… чего, вероятно, никто не мог бы себе представить, — вдруг подошел к Туберозову и попросил у него благословения.
   Больше всех этим был удивлен, конечно, сам Савелий: он даже не сразу нашелся, как поступить, и дал требуемое Термосёсовым благословение с видимым замешательством. А когда же Термосёсов хотел поцаловать его руку, он совсем смутился и, опустив одним сильным движением свою и термосёсовскую руку книзу, крепко сжал здесь внизу эту предательскую руку как руку наилучшего друга.
   Так же Термосёсов пожелал получить благословение и от Захарии. Смиренный Бенефисов благословил негилиста ничтоже сумняся и, сам ничтоже сумняся, ткнул ему прямо к губе свою желтую ручку.
   Термосёсов направился за благословением и к Ахилле, но этот, шаркнув ногой, сказал, что он дьякон. Они оба с Термосёсовым одновременно друг другу поклонились и пожали взаимно друг другу руки.
   Ахилла предложил Термосёсову сесть на то кресло, за которым стоял: но Термосёсов очень вежливо отклонил это и поместился на ближайшем стуле возле отца Захарии.
   Омнепотенский же, верный законам рутинной школы своей, отошел от этого кружка как можно подальше и сел напротив отворенной двери в залу.
   Таким выбором места он, во-первых, показывал, что он не желает иметь общения с этим миром, а во-вторых, он видел отсюда Данку и она могла видеть его и слышать, что он скажет, а он собирался никому ничего не спустить и задать кое-кому добрую трепку.
   Вступление Термосёсова с Омнепотенским в эту комнату и благословения, которые первый из них принимал от священников, — взяло относительно очень немного времени, и прерванный прибытием их разговор продолжался снова.
   Рассказывал что-то Туганов, и при входе новых гостей хотя не переменил темы своего разговора, но, очевидно, старался балагурить, избегая всякого так называемого тенденциозного разговора, способного возбуждать страсти и раздражать их.

III

   — Да, — говорил он, — так мы и побеседовали вчера на прощанье с вашим владыкой.
   — Не бедного ума человек, — вставил довольно равнодушно свое замечание Туберозов.
   — И юморист большой. Там у нас есть цензор Баллаш — препустейший старикашка, шпион и литератор. Узнал он, что у вашего архиерея никогда никто не обедал, и пошел пари в клубе, что он пообедает. Старик узнал об этом как-то. Баллаш приехал к нему и сидит, и сидит, а тот ничего. Наконец в седьмом часу не выдержал Баллаш, — прощается. Архиерей его удерживает: «откушаемте», — говорит. Ну, у того уж и ушки на макушке: выиграл. Еще часок его продержал, а там и ведет к столу. Стал перед иконой да и зачитал, — читает, да и читает молитву за молитвой. Опять час прошел. «Ну, теперь подавайте», — говорит. Подали две мелких тарелочки горохового супцу с деревянными ложечками, да и опять встает: «Возблагодаримте, — говорит, — теперь Господа Бога по трапезе». Да уж в этот раз, как стал читать, так цензор не дождался, да и драла. Рассказывает мне это вчера и тихо смеется. «Ничего больше, — говорит, — не остается, как отчитываться от них».
   — Он и остроумен и нрава веселого и живого, — опять сказал Туберозов, словно его тяготили эти анекдотические разговоры.
   — Да; но тоже жалуется, как и ты: все скорбит, что людей нет: «Я, говорит, плыву по обуревающей пучине на расшатанном корабле с пьяными матросами. Помилуй Бог, на сей час бури хорошей: не одолеешь бороться».
   — Слово горькое, но правдивое, — отвечал Туберозов, взглядывая исподлобья на Термосёсова.
   Термосёсов был весь слух и внимание.
   — Да, впрочем, и у него нашлись исключения, — продолжал Туганов. — Про ваш город заговорили, он говорит: «там у меня крепко: там у меня есть два попа: один — поп мудрый, другой поп благочестивый».
   — Мудрый — это отец Савелий, — отозвался Захария.
   — Что такое? — переспросил, не вслушавшись, Туганов.
   — Мудрый, что сказали владыко: это отец Савелий.
   — Почему же вы уверены, что это непременно отец Савелий?
   — Потому что… — начал было Бенефисов и тотчас же сконфузился, потупил голову и замолчал.
   — Отец Захария по второму разряду, — отвечал вместо его дьякон Ахилла.
   Туберозов укоризненно покачал Ахилле головою.
   — Благочестно; — заговорил, смущенно глядя себе в колена, Захария, — они приемлют в том смысле… Не к благочестию, а потому что на меня никогда жалоб никаких не было.
   — Да это и на отца Савелия никто не жаловался, — вмешался опять Ахилла.
   — Да; да я сам ворчлив, — проговорил, выправляя из-под красной орденской ленты седую бороду, Туберозов.
   — Ты беспокойный человек, — отозвался с улыбкою Туганов. — Этого у нас страшно не любят.
   — У нас любят: хоть гадко, да гладко.
   — Именно: пусть хоть завтра взорвет, только не порть сегодня пищеварения, не порть, не говори про порох. Дураки и канальи — все лучше, а беспокойных боимся.
   Говоря это, наблюдавший за Туберозовым Туганов имел в виду, не раздражая его упорным ведением одного анекдотического разговора, потешить его речью более живого содержания и рассчитывал дальше не идти, а тотчас же встать и уехать.
   Но это так не случилось. Омнепотенский давно рвался ударить на Савелия и только сторожил удобную минуту, чтобы впутаться и начать свои удары.
   Минута эта наконец представилась.
   — Да в духовенстве беспокойные — это ведь значит доносчики, — вдруг неожиданно отозвался Омнепотенский. — А религии если пока и терпимы, то с тем, что религиозная совесть должна быть свободна.
   Туганов не поостерегся, он не встал сию же минуту и не уехал, а ответил Омнепотенскому.
   Это опять было сделано для того, чтобы предупредить вмешательство в этот разговор раздраженного Туберозова: но это вышло неловко.
   — В этом вы правы, — согласился с Омнепотенским Туганов. — Свобода совести необходима, и очень жаль, что ее нет еще.
   — Церковь несет большие порицания за это, — заметил от себя Туберозов.
   — Так чего же вы и на что жалуетесь? — живо обратился к нему давно ожидавший его слова Омнепотенский.
   — В сию минуту — ни на что не жалуюсь, а печалюсь, что совесть не свободна…
   — Это для всех одинаково.
   — Нет: вам, например, удобнее мне плевать в мою кашу, чем мне очищать ее от вашего брения.
   — Не понимаю.
   — Не моя вина в том. Дело просто и очевидно: вы свободно проповедуете кого встретите, что надо, чтобы веры не было, а за вас заступятся, если пошептать, что надо бы, чтобы вас не было.
   — Да, так вот вы чего хотите: вы хотите на нас науськивать, чтобы нас порезали!
   — А вы разве не того же хотите, чтобы нас порезали?
   — Господа, позвольте, — вмешался Туганов. — Вы, молодой человек, — обратился он к учителю, — не так понимаете отца протопопа, а он горячится. Он как служитель церкви негодует, что есть люди, поставляющие себе задачею подрывать авторитет церкви и уничтожать в простых сердцах веру. Так ведь, отец Савелий?
   — Совершенно так.
   — И конечно, ему очень досадно, что людям, преследующим свою задачу вкоренять неверие, дело их удается.
   — Больше и легче, чем мне удается моя задача воспитывать в том же народе христианские принципы, — подсказал Туберозов.
   Омнепотенский улыбнулся и отвечал:
   — Что ж, — стало быть, народ не хочет вашей веры.
   — Он ее не знает, — прошептал про себя протоиерей, а громко ничего не ответил.
   — Он находит, что ему дорого обходится ваша вера, — продолжал поощренный молчанием Туберозова Омнепотенский.
   — Ну, однако, никак не дороже его пьянства, — бесстрастно заметил Туганов.
   — Да ведь пить-то — это веселие Руси есть — это национальное, славянофилы стоят за это. Да и потом я беру это рационально: водка все-таки полезнее веры: она греет.
   Туберозов вспыхнул и крепко сжал в руке рукав своей рясы. Туганов остановил его, тихо коснувшись до него рукою и, взглянув на Омнепотенского, сказал:
   — Ну это вы очень ошибаетесь.
   — Я гляжу на это с точки зрения рациональной, а не идеалистической
   — И я также гляжу с рациональной, — отвечал Туганов: — вера согревает лучше, чем водка: все добрые дела мужик начинает, помолившись, а все худые, за которые в Сибирь ходят, — водки напившись. Вы, вероятно, природный горожанин?
   — Да, — отвечал Омнепотенский.
   — Да; ну тогда это вам нельзя ставить и в суд, а вы спросите любого сельского жителя: кто в деревне лучший человек? — почти без исключения всегда лучший сын церкви: лучший христианин, лучший прихожанин.
   — Впрочем, откупа уничтожены экономистами, — перебросился вдруг Омнепотенский. — Они утверждали, что чем водка будет дешевле — тем меньше будут пить.
   — Что ж, экономисты ведь такие же люди, как и все, и могут заблуждаться.
   — А между тем они с уверенностию отрицали всякую другую теорию, которая не их.
   — Это тоже общий недостаток всех теоретиков, а в такие форсированные времена, какие мы переживаем, ошибаться и нетрудно.
   — Старые времена очень хороши были, — с язвительностию заметил Омнепотенский.
   — Всегда добро было перемешано со злом, и за старые времена ратовать не стану. Уже они тем виноваты, что все плохое в новом режиме приготовлено долголетним старым режимом.
   — Новые люди стремятся вперед.
   — И очень шибко, — согласился Туганов, — шибче, чем это может быть полезно: они порвали связь с прошлым, с историей, и… с осторожностью. Это небезопасно.
   — Для кого-с?
   — Прежде всего для них самих.
   — Отчего для них?
   — Да их могут уволить.
   — Шпионы?
   — Нет, просто мошенники.
   — Мошенники-и!
   — Да. Они ведь всегда заключают узурпациею все сумятицы, в которые им небезвыгодно вмешаться замаскированным. Вот здесь и погибель всего. И это сделает не правительство, не партионные враги, а просто всё это пошабашут мошенники, и затем наступит поворот.
   Вышла маленькая пауза. Омнепотенский бросил тревожный взгляд на Бизюкину, но ничего не прочел в ее взгляде. Его смущало, что Туганов просто съедает его задор, как вешний туман съедает с поля бугры снега. Учитель искал поддержки: он взглянул в этом чаянии на Термосёсова, но Термосёсов даже как будто с умыслом на него не смотрит; как будто просто дает чувствовать, что ты, брат, совсем особая сторона, и я тебя и знать не хочу.
   Варнава понял, что надо было или прибавлять энергии и идти отчаяннее и смелее, или просто бросить все и ретироваться.
   Он выбрал первое.

IV

   — По моему мнению, — сказал он, — что бы кто ни говорил, а все-таки нынешние времена гораздо лучше прежних.
   — Еще бы. Бессудная земля лежала как блудница, лишенная права свидетельствовать за себя, а нынче она судит себя своей совестью.
   — Да суд-с… Что ж, суд всего не устроит. Устроит все…
   — Более широкая свобода, — подсказал Туганов, видя, что Омнепотенский оробел.
   — Да-с, — смело ударил Омнепотенский.
   — Ну да, да, да: к ней всё и идет.
   — А вы знаете ли, что свобода не дается, а берется. Кто вам ее даст?
   — Да порядок, или лучше сказать, беспорядок вещей убедит, что ее надо дать для общей пользы.
   — И выходит, что все это, за что стоят консерваторы, может отлично лопнуть, — совсем неожиданно сказал Омнепотенский.
   — Да, к сожалению, это не представляется невозможным, — опять не противоречил ему Туганов.
   — И тогда опять лучшие люди будут гибнуть.
   — Да, как и всегда бывало, — отвечал Туганов.
   — Ну и выходит все-таки, — сказал Омнепотенский, — что все, как оно есть, так вечно оставаться не будет.
   — Про то же тебе и говорят, — отозвался из-за стула дьякон Ахилла.
   — А вам про что же говорят, — поддержал дьякона в качестве единомышленника Термосёсов.
   — Я говорю, что радикальное тут надобно лекарство, — отвечал всем зараз сконфуженный Омнепотенский.
   — Конечно, радикальное. Пармен Семенович вам про то и говорят, что радикальное, — внушал Термосёсов, нарочно как можно отчетистее и задушевнее произнося имя Туганова.
   — А это радикальное лекарство не опека, а опять-таки…
   — Опять-таки свобода, — досказал, поднимаясь с дивана, Туганов, — и свобода, почивающая на том доверии, которое имеет Государь к народу, разбивая его вековое рабство, не боясь всех пуганий.
   — Однако, как это скучно толковать с ними, — шепнул он, выходя из-за стола, Туберозову, но не получил от него никакого ответа, а снова был атакован Варнавой.
   — Позвольте, мне кажется, вам, верно, не нравится, что теперь все равны.
   — Нет-с, мне не нравится, что не все равны. — Омнепотенский остановился и, переждав секунду, залепетал:
   — Все, все должны быть равны.
   — Да ведь Пармен Семенович вам это и говорят, что все должны быть равны! — отгонял его от предводителя Термосёсов. — О чем вы спорите? Вы сами не знаете, о чем вы говорите.
   — Чурило ты! — отозвался к Варнаве Ахилла.
   — Ах оставьте, сделайте милость, я не с вами и говорю, — отрезал Ахилле Омнепотенский. — Я говорю, что все должны быть равны.
   — Да с вами именно об этом никто и не спорит, — успокоил его Туганов.
   — Вам, верно, Англия нравится, — метнул ему Варнава. — Эти перелеты Омнепотенского более не сердили Туганова и даже показались ему вдруг очень забавными.
   — Да, мне очень нравится Англия, — отвечал он.
   — Вот видите: я это отгадал! — воскликнул Омнепотенский. — Она именно в том, верно, вам нравится, в чем мы на нее похожи.
   — Но там же-с лорды есть, лорды, лорды.
   — Да, там это старо и подгнивает уж, а у нас недавно свои новые лорды заведены.
   — Наше дворянство тоже не новость-с.
   — Да-да, что же дворян считать: они уже выведены в расход и похерены.
   — А вам, конечно, и досадно, и жаль, что исчезли сословные привилегии.
   — Нет, мне жаль, что они не исчезли, а даже вновь создаются: исчезли лорды грамотные, теперь безграмотные учреждены.
   — Кто же это такие, это привилегированное у нас сословие? — спросил Омнепотенский.
   — Мужики.
   — Что-о-с! Да в чем же заключаются их привилегии?
   — А в чем заключаются привилегии лордов?
   — Не знает, — громко буркнул Термосёсов.
   — Позвольте-с!
   — Да ничего, — не знаешь, — отозвался Ахилла.
   — Наши мужики имеют свой сословный суд, которого кроме их никто не имеет.
   — Да вот вы как! — отвечал Омнепотенский.
   — А вы как?
   — А вы же как? — смеясь, отозвался в ноту Туганову Термосёсов.
   — Я имею об этом свои суждения, — отвечал раскрасневшийся Омнепотенский.
   — Да разве, разве обо всяком предмете можно иметь несколько суждений? — ядовито обрезывал его Термосёсов.
   — Одно будет справедливое, другое — несправедливое, — проговорил Дарьянов.
   — Ведь правда-то одна бывает или нет? — внушал Варнаве дьякон.
   — Между двумя точками только одна прямая линия проводится, вторую — не проведете, — втверживал Термосёсов.
   — И прямая всегда будет кратчайшая, — пояснял Дарьянов.
   Туганов в душе смеялся над этой дружной поддержкой, которую встретило его последнее шутки ради сказанное замечание, а Омнепотенский злился.
   — Да это что ж? ведь этак нельзя ни о чем говорить, — кричал он. — Я один, а вы все вместе говорите. Этак хоть кого переспоришь. А я знаю одно, что ничего старинного не уважаю и что теперь надо дорожить всякими средствами, чтобы образовать народ.
   Омнепотенский сильно подчеркнул слова всякими средствами, а Туганов, как бы поддерживая его, сказал:
   — Да это даже так и делается: у меня в одном уезде мировой посредник школами взятки брал.
   — Ну да-с, как же братки взял… Нет-с!
   — Уверяю вас, брал, да я его и не осуждаю: губернаторы, чтоб отличаться, требуют школ, а мужики в том выгод не находят и не строят школ. Он и завел: нужно что-нибудь миру, — «постройте, канальи, прежде школу». Весь участок так обстроил.
   Туганов встал и, отыскав хозяйку, извинялся перед ней, что все попадает из спора в спор; и сказал, что он торопится и хотел только непременно ее поздравить, а теперь должен ехать. На дворе зазвенели бубенцы, и шестерик свежих почтовых лошадей подкатил к крыльцу легкую тугановскую коляску; а на пороге вытянулся рослый гайдук с англицкой дорожной кисою через плечо.

V

   Туганов и Плодомасов через минуту должны были уехать, но Омнепотенский не хотел упустить и этой минуты: он отбился от терзавших его Термосёсова и Ахиллы и, наскочив на предводителя, спросил:
   — Скажите, пожалуйста, правда это, что дворяне добиваются, чтоб им отдали назад крестьян и уничтожили новый суд?
   Туганов спокойно отвечал, что это неправда.
   — А зачем пишут, что народ пьянствует и мировые судьи скверно судят?
   — Потому что это так есть.
   — Ну это значит пятиться назад! — воскликнул Омнепотенский.
   Туганов посмотрел на учителя и, обратясь к дьякону, сказал:
   — Возьми-ка, отец Ахилла, у моего человека нынешие газеты мои.
   Ахилла вышел в переднюю и возвратисля с пучком сложенных газет.
   — Прочитай вот это! — указал Туганов дьякону, подавая один номер.
   — «Из села Богданова»?
   — Да, «Из села Богданова».
   Ахилла откашлялся и зачитал, кругло напирая на о:
   «Из с. Богданова. (Ряз. губ.) Земля в нашей местности хороша, и хотя требует удобрения и серьезного ухода, но и вознаграждает труды. Но откуда же здесь та страшная, подавляющая бедность, которая гнездится в каждой хижине, под каждою кровлею? Ведь не судьба же назначила народу быть под вечным рабством нужды и голода? Наши мужики живут кое-как, перебиваясь из дня в день. Страсть к вину неодолима, и она самый страшный враг нашего народа. Нужно пожить в деревне, чтобы увидеть и поверить, в каком огромном количестве истребляется вино. В Богданове нет кабака, но в соседней деревне Путкове, лежащей в полуверсте отсюда, их 3 рядом, а деревня небольшая. Тут-то и пропивается хлеб, отсюда-то и выходит голод. Ведь кроме хлеба пропивать нечего. Ни промыслов, ни ремесел нет у нас. Что делают мужики зимою? Почти ничего, кроме немногих, уходящих на сторону. Но отчего же они ничего не делают? Потому что не умеют ничего делать, да и делать нечего, да и охоты нет. Нужна предприимчивость, нужно уменье. А этому надо нас учить и работу дать надо. Кто же обязан сделать это?»
   — Это, верно, «Весть»? — воскликнул Варнава.
   — Нет, — это «Биржевые ведомости».
   — Ну и что ж такое, что лежат мужики?
   — То, что они портятся, — заваляться могут.
   — Бесхозяйство пойдет, — поддержал другой гость.
   — Пьянство, — сказал третий.
   — И нищета.
   — Под лежачий камень вода не пойдет.
   — Не почесавши и чирей не сядет, — закончил Ахилла.
   Туберозов опять покачал ему головою, а Захария шепнул: «Веред, надо говорить веред, а не чирей».
   — Веред не сядет, — объявил дьякон.
   — Ну так почитай господину учителю дальше.
   — Где-с?
   — Кряду читай, кряду.
   — «Из Шуйского уезда»?
   — Да, «Из Шуйского уезда».
   — «Из Шуйского уезда» — возгласил дьякон и продолжал:
   «В недавнее время у одного нашего мужика А. В. порубили лес, всего рублей на 50. Воры пойманы. Хозяин сделал заявление о том мировому судье. Началось следствие. Виновные должны были сознаться в своей виновности. Казалось бы, факт, подлежащий суду, несложен, и для надлежащей оценки его не нужно иметь особой замысловатости. Дело просто и ясно: похищена собственность, похитители пойманы на месте и уличены перед судом, поэтому потеря собственника должна быть вознаграждена со стороны их. Так бы, если не строже, решил это дело всякий. Но мировому судье никак не хочется так покончить. Напротив, ему почему-то хочется оправдать виновных. Для этого он пускает в ход всевозможные меры худопонимаемой им власти, грозит собственнику в будущем. Но собственник при всем этом не мирится, требует суда и суда законного. Что теперь делать мировому судье? Ничего не остается, как штрафовать виновных. Он и штрафует. Но чем? Страшно сказать, двумя рублями, тогда как мужик-собственник только во время судебного процесса потратил 6 рублей. Что можно сказать о таком суде? То, что существование его не лучше, чем отсутствие суда. Такой суд, помимо разорения хозяйства, развращения нравов, ровно ничего не дает обществу. Станет ли хозяин энергично трудиться, увеличивать собственность, когда не уверен, что он обеспечен в своей собственности. С другой стороны, почему нам не воровать, решат мошенники, когда за рубли с нас берут копейки или вовсе ничего. Кроме того, такой суд, в глазах собственников, падает черным пятном на всю реформу суда, и не здесь ли кроется причина понижения нравственного уровня крестьян?»