— Да, в этой барыне все не общеармейское, а живьем бьет, — и пожелал с ней познакомиться. Их познакомили, и с тех пор Туганов никогда не упускает случая, проезжая через Старый Город, поклониться его городничихе.
   Такова была дама, и таков был дом, где протоиерей Туберозов должны были свидеться с предводителем Тугановым и вновь прибывшим старогородским гостем господином Термосёсовым.
   Увидим, как это, при каких обстоятельствах произойдет и что отсюда для каждого из них воспоследствует.

VII

   День, наступивший после того дня, в который Ахилла в ревности своей о вере устроил публичный скандал с комиссаром Данилкой, был днем рождения Порохонцевой. Этот день всегда праздновался в доме Порохонцевых очень скромно и тихо, но вовсе не праздновать его было невозможно: в уездном городе не принято говорить «нет дома» и не скажешь «не принимают». В первом случае наведут справки, где же вы и через которую заставу выехали, и уличат во лжи; а второе таки просто решительно невозможно. Как это не принимают? и что это такое значит — не принимают? Не принято это здесь, не принимать.
   Принимает сегодня и Ольга Арсентьевна всех и каждого, кого удосуживает явиться к ней и принести ей поздравленье и «дань своего глубочайшего уважения», дань, упоминать про которую и до сих пор еще не забывают тонкие приказные из семинаристов. Дом городничего Порохонцева утратил много своего официального значения с тех пор, как в недавнее время от обязанностей ротмистра самые существенные отошли к уездному начальнику Дарьянову, и Порохонцев de facto остался просто полицейместером уездного города, но люди его помнят, и теперь за утренним пирогом у них весь город: здесь и протопоп, и Захария, и Ахилла, и лекарь, Дарьянов, и акцизный, и Варнава, и жена акцизного, и почтмейстерша с двумя бельеленистыми дочерями в дальновидном декольте, и тощий почтмейстер с серьгой в левом ухе. Нет только одной Дарьяновой, отсутствие которой, впрочем, беспокоит одну почтмейстершу. Эта полная, животрепещущая дама заметила на лице Дарьянова следы таинственных тревог и не замедлила сообщить, что у него с женой опять, наверное, была история: а на вопрос, почему она это знает? она отвечала Порохонцевой: «Да как же, душка; вы смотрите: весь как разваренный и глаза, вы видите?»
   — Ничего не вижу, — отвечала ей хозяйка.
   — Рыбьи глаза! Это верный знак у мужчины, что он расстроен и даже чем именно расстроен. Ах, мерзавка она: я вчера видела их Аксинью… Вы знаете, я сама мать дочерей, которые могут замуж выйти, и сплетен не люблю; но, Боже мой, ведь верить невозможно… Она вторую ночь одна запершися спит в спальне… Да что, и он дурак… Какой это мужчина, чтоб женщине позволил этак… Комедии-то этакие строить! Я говорю Аксинье: «Благодарю, дружок; но больше Бога ради… не говори, не говори; пожалуйста, не говори!» Знаете, как хотите: я сама женщина и имею жалость и сострадание… Помилуйте, мой друг, ведь это ж подлость… ведь через этаких-то вот особ девицы-то и по сту лет сидят на материнской шее… Да, да, вот через них: чрез этих Милитрис Кирбитьевин… «Ах, ах, ах я нетленная!» Тьфу, что такое? вздор!.. вздор твое нетленье! Я женщина…
   Но среди этих рассуждений почтмейстерши Порохонцева была прервана восклицанием мужа, который, подойдя случайно к окну, громко воскликнул: «Боже мой! Оля, гляди, ведь это к тебе!»
   — Кто?
   — А ты посмотри.
   Порохонцева, а с ней вместе и все бывшие в комнате гости бросились к окнам, из которых было видно, как с горы осторожно, словно трехглавый змей на чреве, опускалась могучая тройка рослых буланых коней <…>. [12]

VIII

   <…> Гости раскланялись и разошлись в разные стороны.
   Николая Афанасьевича с сестрою быстро унесли окованные бронзою троечные «арбатские» дрожки Плодомасова, а Туберозов тихо шел за реку вдвоем с Дарьяновым.
   Перейдя вместе мост, они на минуту остановились, и протоиерей, оборотясь к реке, спросил:
   — А помните ли вы, Валерьян Николаевич, наш последний разговор, который мы покончили на этом месте?
   — Это о вашем предприятии? Как же не помнить? Что же вы-таки не отказались его делать?
   — Не в том дело-с. А знаете ли вы, что я только ныне от того разговора освежился. Эта старая сказка, которую знал я и двести раз слышал, эти вязальные старухины спицы — только могли успокоить меня от того раздражения, в которое меня ввергли ваши резоны. А что б ведь, кажется, рассказано? самая скучная жизнь, не правда ль?
   — Чья? Ах, эта-то, где спички стучали, да карликов для завода женили.
   — Да. Не правда ль, скучная?
   — Во всяком разе, невеселая.
   — Но все же вот жизнь-то, заметьте, все жизнь, а не то, что сухие резоны. — От ней, от хитрой, от нехитрой все человечьей силой, русским духом пахнет и по смерти.
   — Старенька песенка, отец Савелий! Ведь это все опять к тому, что «древле все было лучше и дешевле»?
   — Нет-с, не дешевле; а к тому, что, как вот там себе хотите, только ваши речи и резоны для меня мертвы и часто скучны, а эти прутики старушек, хоть ударяют монотонно, но из них для внуков будет литься долгих саг источник! А человеку, сударь, как вы хотите, хочется дожить свои дни, не разрывая мира с своей старою сказкой. Но, позвольте, однако, что ж это я вижу? — заключил протоиерей, внезапно воззрившись в быстро несшееся с горы облако пыли, из которого вырезался дорожный троечный тарантас. В этом тарантасе сидели два человека средних лет: один — высокий, худой, черный, с огненными глазами и несоразмерной величины верхней губою; другой — сюбтильный, выбритый, с лицом совершенно бесстрастным и светлыми водянистыми глазками.

IX

   Экипаж с этими пассажирами быстро проскакал по мосту мимо Туберозова и Дарьянова и, переехавши реку, повернул берегом влево.
   — Кто бы это? — сказал протоиерей.
   — Да это, если я только не ошибаюсь, это Борноволоков — он не переменился, и я узнаю его. Так и есть, что это он: вон они и остановились у ворот Бизюкина.
   — Скажите ж на милость, который из них судья?
   — А этот, что слева: маленький, щуплый, как вялая репка. Это Борноволоков.
   — А тот-то, другой?
   — А это его письмоводитель. Жена слышала его фамилию, да я позабыл… Да, Термосёсов.
   — Термосёсов!
   — Да, Термосёсов.
   — Господи, каких у нашего Царя людей нет!
   — А что такое?
   — Да как же, помилуйте: и губастый, и страшный, и фамилия Термосёсов!
   — Не правда ль, ужасно! — воскликнул, весело расхохотавшись, Дарьянов.
   — Ужасно! — отвечал, желая улыбнуться, Туберозов, но улыбка застыла и не сошла с его уст.
   С этим протоиерей с Дарьяновым и расстались, оба чувствуя, что повторенное каждым из них несколько раз в разговоре слово «ужасно» село где-то у них под сердцем. Протоиерей, для которого новые суды столь много лет составляли отраднейшую мечту в его жизни, вдруг почувствовал, что он почему-то совсем не радуется осуществлению этой давней мечты. Со вчерашнего дня, с того часа, когда он узнал, что этот первый долгожданный судья, которого он видит наконец на позднем закате дней своих, уже издали постачествует с Бизюкиным и входит в дом, которым ему, по мнению Савелия, следовало бы гнушаться, он чувствует, что даже как бы боится этого суда. Он, зачастую размышлявший по поводу бесправия обиженных в судах, которыми вся Русь была так много лет «черна неправдой черной»; он, представлявший весь трепет, которым обнимутся лукавые сердца при новом суде, вдруг сам вместо радости почувствовал этот самый трепет, когда потная тройка подомчала перед его глазами нового судью к воротам бизюкинского дома.
   — Чего этот неуместный трепет? Чего мне-то? мне-то чего их бояться? Чиста моя совесть, и умыслов злых не имею, — чего же?
   Но сердце по-прежнему робко трепещет и замирает, как будто чуя подоспевшую напасть.
   — Нет! прочь недостойное чувство! Это я стар, я отвыкнул от жизни и все новое встречаю с недостойным старческим страхом лишь по одному тому, что оно не так будто начинается, как бы желалось. Свет не боится тьмы: пусть кто как хочет мыслит, а все идем к свету, все в царство правды входим!
   И протоиерей, утешив себя таким рассуждением, пообедал с женой и уснул, посадив Наталью Николаевну возле себя в кресло и не выпуская целый час из своей руки ее желтую ручку. — Ему было легче при ней, как встревоженному человеку бывает легче в присутствии дитяти.
   Не храбрей протопопа вернулся домой и Дарьянов. Он, расставшись с Туберозовым, пошел домой, как будто спеша застать в живых кого-то такого, кого глазам его непременно надобно было увидеть. Он взбежал в свою переднюю почти бегом и, бросив на ясеневый диван свою шляпу и палку, бросился в залу, громко крикнув: «Милушка! Мила! Милена!»
   — Что? — отозвалась ему на этот зов из гостиной читавшая там жена.
   — Где ты? Иди же скорей: я так долго сидел, так долго не видел тебя, и стало скучно.
   — Новость! — сказала, тихо улыбнувшись, Мелания. — А мне так весело.
   — Что ж ты здесь делала?
   — Читала.
   — Брось ты это чтенье! Дай эту книжку мне сюда. Дай! Дай!
   — Зачем? Что это ты такой?
   — Какой? Хороший? да? не правда ль? Я об тебе соскучился. Похвали меня. Пай я мальчик?
   — Не знаю, — протянула кокетливо Дарьянова.
   — Неправда, знаешь, знаешь. Дай ручку мне, — сказал он, быстро выхватив у нее книгу и бросясь перед женой на колени, ревниво обнял ее стан и жадно покрыл поцелуями ее руки.
   — Любишь? — чуть слышно спросила его Мелания, тихо шевеля двумя тонкими пальчиками русые кудри мужа.
   — Без памяти, Миля!.. А ты?
   — Я свободна.
   — Любить?
   — Что мне Бог вложит в сердце.
   Дарьянов быстро встал с колен и, сделав в сторону шаг от жены, проговорил:
   — Ты дерево, Мила.
   — Да; — сказала жена.
   В этом да было столько оброненного печального и грустного, что Дарьянов даже оглянулся на жену. Она была красна, как девочка, которая только что отреклась по неосторожной глупости от дорогой вещи, потому что ждала, что ей предложат эту вещь еще теплей и усердней, между тем как ее уносят за двери.
   — Да; — строго сказал Дарьянов.
   — Да, да, да, — повторила она, не зная сама, что лепечет.
   — В тебе столько же чувства, как в этом столе! — проговорил муж, азартно стукнув несколько раз косточками пальцев по стоящему перед женою столу.
   — Иди вон! — тихо, но резко проговорила в ответ на эту выходку Мелания, и Дарьянов, взглянув ей в лицо, не узнал ее. Оно горело не прежним теплым румянцем сконфуженного ребенка, а яркой сухой краскою гнева рассерженной женщины.
   — Иди прочь! иди прочь от меня… резонер! — повторила она громко и, быстро поднявшись с своего места, указала протянутой рукой мужу на двери. — Говорит о свободе и рвет книги из рук, и стучит на жену кулаками…
   — На тебя кулаками? Я стучал на тебя кулаками?!
   — Да, да, да! Ты на меня кулаками! Чего вы хотите? Дайте инструкцию, какой быть мне? Вы отучили меня объясняться в любви и вдруг по капризу: «Стань передо мной, как лист перед травой». Минута что ли такая пришла? — Я не хочу такой любви.
   Дарьянов посмотрел с презреньем в глаза жене и сказал:
   — Какое вы гадкое, циническое существо!
   Дарьянова подняла с полу брошенную мужем книгу, опустилася в угол дивана и, поджав под себя спокойно ножки, стала не спеша отыскивать замешанную страницу.
   Дарьянов пожал презрительно плечами и, качая головой, проговорил:
   — Нет; верно, сколько ни лепи, ничего не слепишь!.. Туберозов прав: это безнатурщина какая-то кругом.
   — Очень нужны мне мнения вашего Туберозова! — уронила, не отрывая глаз от книги, Мелания.
   — Что-с?
   Мелания не ответила ни слова.
   Дарьянов плюнул и ушел в свою комнату. Повернув за собою в двери ключ, он повалился на диван, уткнув голову в гарусную подушку, и сделал усилие заснуть. Его волновало самое неприятное, досадливое чувство: ему было досадно, что не ладится жизнь; но воля и молодой организм взяли свое, и Мелания Дарьянова, сидя в своем капризном уголке, через полчаса услыхала тихое и ровное дыхание уснувшего мужа.
   Это ее сначала рассердило, через мгновенье рассмешило: она встала, отбросила от себя книгу и, тихо ступая на одних носках, сделала несколько шагов к запертой мужниной двери. Нет и сомненья, — он спит.
   — А-а, мой дружочек, так вот что! — подумала себе молодая женщина, отходя от дверей к стоящему у окна креслу. — Вас ревность кусает! Ха-ха-ха!
   Она закрала лицо платком и, сдерживая смех, опустилася в кресло.
   — Ревность! Ревность!.. Познакомьтесь-ка с этим приятным зверьком… Он кусает; он больно, он больно кусает!.. Вы спите?.. Нет, врете, знаем мы, знаем, какой это бывает сон! О Господи! Да отомсти ж и в самом деле за меня!.. Так вот чем вас берут, Валерьян Николаевич! вот ваша ахиллесова пята! Хоть это и не любовь, а самолюбие вас мучит, да все равно, — сочтемся и на этом… Но интересно б знать, кто этот… счастливец, который грозит опасностью моему сердцу? Где он?
   Она оглянулась с улыбкой кругом и, остановясь глазами на отпрягавшемся у ворот Бизюкиных тарантасе Борноволокова и Термосёсова, сказала: «Уж не они ли, не эти ль новые герои разрушат сон мой! Ха-ха-ха! Ведь, говорят, в провинциях всегда новые люди одерживают победы… О Боже мой, как это глупо! Ха-ха-ха! О, если бы вы знали, mоn cher Walerian, [13]как вы забавны, как вы досадно смешны!..»
   Она не удержалась и расхохоталась громким оглушительным смехом. Смех этот разбудил Дарьянова, и Валериан Николаевич появился на пороге отворенной его рукою двери. Лицо его было немного помято, волосы взъерошены, глазам своим он хотел придать в одно и то же время нечто сдержанное и сатанинское.
   — Я, кажется, немногого прошу, — начал он, вторя голосом выражению своей физиономии.
   Хохочущая Мелания не слыхала, как он взошел, и потому звук мужниного голоса испугал ее. Она вздрогнула, вскинула голову и, спрятав как можно скорей следы недавнего смеха, спросила, насупивши брови: «Чего вы? О чем новая претензия?»
   — Я, кажется, немногого, — начал Дарьянов. — Я, кажется, могу претендовать на право иметь покой в моем доме.
   Мелания встала и, махнув по полу шлейфом, сказала:
   — Да кто же вам мешает, — претендуйте! — и с этим она пошла в свою комнату.
   — А вы хохочете…
   — Что? Что?
   — Хохочете вы, вот что! Хохочете не вовремя; хохочете, когда я нуждаюсь в минуте покоя! Я вас прошу этого не делать!
   Мелания стояла у своих дверей к мужу спиною и, взглянув на него через плечо, еще раз спросила:
   — Что? Мне надо спрашивать у вас позволения, когда плакать, когда смеяться?
   — Не спрашивать, а вам надо уметь понимать, когда что уместно.
   — Ну я так понимаю, как делаю.
   — А я вас прошу так не делать.
   — А я не хочу.
   — А не хотите, так я…
   — Заставите меня понимать по-вашему?
   — Не заставлю, а скажу вам, что это глупо!
   — А мне кажется, что вы сами глупы.
   — Мещанка! — прошипел Дарьянов.
   Мелания в ответ расхохоталась.
   — Чего этот нелепый смех? Чего? чего вы смеетесь?
   — Чего? Вы хотите знать, чего я смеюсь? Я смеюсь того, что вы смешны мне с вашей свободой, с вашим равнодушием, с вашею ревностью и с вашим самовластием. Смешны; понимаете, ха-ха-ха… смешны, смешны… ха-ха-ха… Так смешны, что только вспомня, что вы существуете на свете, я не могу не смеяться.
   — Но вы послушайте!
   — А я не хочу ничего слушать!
   — Вы можете все делать, но…
   — Все могу.
   — Но я в своем доме: вы не вправе нарушать здесь моего спокойствия.
   — Мне нет до него дела.
   — Так вы этак еще целый сонм друзей сюда к себе приведете, которых я видеть не хочу, и тоже скажете, что вам ни до чего нет дела?
   — А мне что за дело, кого вы хотите видеть, кого не хотите? Вы всех не любите, кого люблю я. Я не намерена более стесняться вашими вкусами.
   — Послушайте! — азартно крикнул Дарьянов и хотел взять жену за руку.
   — У-убирайтесь! — произнесла, отстранив его руку с гримасой, Мелания и сделала шаг в свою комнату. В это время потерявший тихую ноту Дарьянов вскрикнул:
   — Нет, вы выслушаете! — и хотел наступить на шлейф жениного платья; но та быстро откинула рукой этот шлейф и высоко поднятая нога Валерьяна Николаевича, мотнувшись по воздуху, глупо шлепнула о пустой пол подошвой.
   — Свободный фразер! — нетерпеливо сорвала ему Мелания и, ступив за порог в свою спальню, быстро заперла за собою на ключ дверь под самым носом у мужа.
   Дарьянов был чрезвычайно сконфужен и не знал, как поднять свою ногу; но не менее была переконфужена и жена его, которая, очутясь в своей спальне, встретилась лицом к лицу с входящей к ней Порохонцевой.
   Мелания была так сконфужена, что, увидя Ольгу Арсентьевну, покраснела до самого воротничка и, кинувшись на плечи к гостье, проговорила: «Ах, ch?re Olga, мы только сражались!..»
   — И, кажется, запираешься в крепость? — сказала шутя Порохонцева.
   — Ах, я очень… я очень и очень несчастна, милая Ольга, — Мелания заплакала.
   — Все вздор и все сочиняешь.
   — Нет, он деспот… его никто ведь не знает, какой он… Оличка!.. душка!.. голубчик мой! сжалься!
   — Что, Мелания? Что я могу тебе сделать?
   Дарьянова сложила отчаянно руки и, простирая их к гостье, воскликнула:
   — Открой мне, каким образом ты приобрела себе власть над мужем!
   Порохонцева посмотрела на нее и тихо проговорила:
   — Позволь мне, моя милая, вместо ответа тебе в глаза расхохотаться, — и с этим она тихо повернулась и стала снимать перед зеркалом свою шляпу.

X

   Порохонцева пришла сюда на минуту по делу, — ей нужны были кое-какие хозяйственные вещи, которыми она хотела позаимствоваться у Дарьяновых для ожидаемых ввечеру гостей; но, сделавшись свидетельницею так называемого сражения, она вынуждена была замедлить свой визит и принять несколько иную позицию. Дарьянова неотразимо стремилась оправдаться перед нею в сцене, которой Порохонцева была невольной свидетельницей, и засыпала ее откровениями. Ольга Арсентьевна делала всякие усилия остановить эти потоки слов, но усилия ее были безуспешны.
   — Вы напрасно и останавливаете меня, — говорила ей Мелания, — потому что я вовсе вам не жалуюсь и говорю это не по слабоволию. Я до сих пор никому не говорила про нашу жизнь…
   — И хорошо поступили бы, мой друг, если бы не делали этого исключения и со мною, — отвечала Порохонцева. — Что я за судья вам?
   — Не судья, ch?re Olga; но вы умная женщина; вы прекрасно поставили себя с своим мужем: научите меня: как вы этого достигали?
   — Я никак этого не достигала, — это само так сделалось.
   — Но вы, однако, можете же мне сказать: в чем же, по-вашему, причина, что у нас это не так; что я этого не достигаю?
   — Нет, не могу.
   — То есть не хотите?
   — Нет, я не могу, потому что я ничего не знаю и никого не могу учить. Я сама живу как живется.
   — Нет, вы всегда такая хитрая; вы скрываете.
   — Что же я скрываю?
   — Как вы ссорились с вашим мужем. Я откровенна, я вам это говорю, а вы скрываете.
   — Да мы никогда не ссорились.
   — Все ссорятся.
   — А мы не ссорились.
   — Ну так в чем же этот секрет?
   — Мы не мешаем друг другу.
   — Да; он тоже всем говорит, что он мне ни в чем не мешает; но все это фразы: я пл?чу — это ему неприятно; я смеюсь — это его бесит. Это называется свобода! Пусть он лучше мне напишет правила, как я должна жить.
   — Полноте, пожалуйста: какие глупости! Какие это можно писать правила?
   — Конечно, можно! Я по крайней мере буду знать, чего он от меня хочет?
   — Вы просто как кошка влюблены в вашего мужа и хотите, чтоб он беспрестанно вами занимался, — проговорила, улыбнувшись, Порохонцева.
   — Я влюблена в моего мужа?
   — Да; это movais ton, [14]говорят, но мы ведь, слава Богу, не большие барыни, и вы умница, что этого не слушаете.
   — Я? Я… Я влюблена?
   — Как кошка.
   — Поздравляю вас с счастливым сравнением. Это сравнение не идет ко мне: я не кошачей породы.
   — А царапаетесь?
   — Потому что меня трогают.
   — А вы хотите, чтобы он вас не трогал?.. Полноте врать, Мелания! Ваш муж, точно, виноват перед вами, но виноват тем, что дает вам слишком много воли.
   — Скажете!
   — Он резонирует с вами там, где должен бы просто сказать: «это так должно! Я так хочу», — вот вы и мучитесь, и сочиняете себе напасти. Вы принадлежите к тем женщинам, которые непременно желают смотреть на мужа снизу вверх, а ваш Валерьян Николаич этого вам не устроивает: вот вы и несчастливы. Вас надо немножко в руках держать.
   — Да вы ведь… я в самом деле напрасно с вами и говорю: у вас всегда женщина виновата.
   — Конечно, напрасно: я это вам и прежде говорила.
   — Вы сами женщина и всегда против женщин.
   — Я против тех, кто не прав, кто виноват.
   — Женщина против женщин! — воскликнула, презрительно пожав плечами, Дарьянова.
   — Мужчины же бывают и обвинителями мужчин на суде и осуждают их, — отчего же женщине не быть справедливой, Мелания? За что вы отнимаете у нас право быть справедливыми?
   — Мне нет до этого дела!
   — Как нет дела?
   — Так, нет, да и кончено. Женщина попрана, женщина унижена, у женщины нет прав, и я больше ничего знать не хочу.
   — И вдобавок ко всему этому вы отнимаете у нее первое человеческое право: не уступать мужчине в чувстве справедливости! Ведь выходит, что я за женщин, — вы против них теперь. Но перестанем говорить об этом: я к вам пришла за делом: будьте милы, ссудите меня кой-чем вот по этой записочке, — я к вам через часок пришлю солдата; а сами дайте мужу ручку, да приходите вечером ко мне.
   — Нет, простите, душка: я все пришлю вам, но сама не буду.
   — У нас будет Туганов.
   — Так что ж такое?
   — Он такой умница, — его всегда хорошо слушать.
   — Ну, Бог с ним: мне уж надоело слушать умников. — Порохонцева встала и, взявшись за свою шляпу, проговорила:
   — Мне будет очень жаль, что я вас не увижу у себя.
   — Не сердитесь, пожалуйста, ch?re Olga.
   — Сердиться не имею права, но все-таки досадно. Вы украшенье наших бедных пиров.
   — Ну, полноте!
   — Конечно.
   Дарьянова взглянула на себя искоса в зеркало и, проведя язычком по розовой губке, сказала:
   — Не льстите, пожалуйста! А впрочем, это все равно: я прошу вас позволить мне остаться дома.
   — Ну, как хотите, — отвечала ей, пожимая ее руку, Порохонцева. — Только мужа же своего по крайней мере, пожалуйста, пустите.
   — Да разве я его когда-нибудь держу или могу удержать?
   — Мелания!.. Разумеется, можете! — воскликнула, смеясь и тряся руку Дарьяновой, Порохонцева.
   — Как раз! Чем это? — отвечала, начиная развеселяться, Мелания.
   — Умом, любовью, сердцем… красотою! Мелания, вы так богато вооружены, что с вами невозможно бороться.
   — Да; смейтесь.
   — Кто вам сказал, что я смеюсь? Я вовсе не смеюсь!
   — Очень ему все это нужно, моему мужу!
   — Ему все это… очень нужно! — проговорила с ударениями Порохонцева и, крепко взяв за обе руки Меланию, еще добавила:
   — Хотите властвовать, — не выходите противу мужчины с тем оружием, которым все они владеют лучше нас по грубости своей натуры! Не ветер, друг мой, — солнце срывает епанчу с плеч всадника!.. Тепла, тепла, терпенья, твердой воли больше уладить жизнь, и жизнь уладится. У вас союзник страшный для мужчины.
   — Что это?
   — Красота.
   — Ха-ха-ха! Какая вы идеалистка, Ольга!
   — Идеалистка я!.. Мой друг! Упрек совсем некстати! Нет, я груба, груба до крайности; я вся матерьялизм ходячий, и я советую женщине отстаивать себя тем, что силою самих вещей дано ей в силу, а не… не сочиненьями людей, которые не знают жизни и непричастны ей. — Мужчины!.. ха-ха-ха! Да есть с кем — с ними воевать! Мы победители их с самого начала века! Венец творения, последняя кто создана и кто всех совершенней? — женщина! И нам-то с ними спорить! Нам их бояться! этих грубиянов! Нам плакать!.. — Фуй, какой позор! Пусть сокрушается и плачет тот, кто никому не нужен, а женщина, которая дает и счастье, и покой и красит жизнь мужчине!.. О, мой прекрасный друг: поверьте мне, раз верно понятая женщиною жизнь всегда ее поставит во главе семьи и госпожою жизни, но… pas de r?veries! [15]
   Порохонцева поцаловала Меланию в обе ее розовые щечки и вышла, шепнув ей на пороге:
   — Идите-ка, прелестная Мелания, к мужу, пусть не брюзжит, не ссорится… Выдерите ему уши да приводите его вечером… чтоб показать мне торжество женщины над мужчиною. Au revoir, [16]— я жду вас вместе с вашим мужем.

XI

   В семь часов этого вечера к Дарьянову зашел Туберозов. Протоиерей был одет по-праздничному в новой голубой рясе, фиолетовой камилавке и с крестом на груди.
   Дарьянов еще спал, когда пришел протопоп, и потому отец Савелий явился прямо к его жене.
   — А я за Валерьяном Николаевичем, — сказал он. — Не сидится что-то мне дома. Думал, зайду за ним да пойдем вместе к Порохонцевой.