– Простите меня, тетечка, если я вас обидела. Я была очень расстроена.
   – Чтой-то говорят, ты скоро замуж идешь?
   – За кого это?
   – За кого же, как не за Гордашку? Нет, а Подозеров, ей-Богу, молодец! Форова захохотала.
   – Ты, верно, думала, что ему уже живого расстанья с тобою не будет, а он раскланялся и был таков: нос наклеил. Вот, на же тебе!.. Люблю таких мужчин до смерти и хвалю.
   – И даже хвалите?
   – А, разумеется, хвалю! Да что на нас, дур, смотреть, как мы ломаемся? Этого добра везде много, а женишки нынче в сапожках ходят?, а особенно хорошие.
   Лариса встала и вышла.
   – Кусает, барышня, кусает! – промолвила про себя Форова и еще долго продолжала сидеть одна за чайным столом в маленькой передней и посылать гостям стаканы в осинник. Размышлениям ее никто не мешал, кроме девочки, приходившей переменять стаканы.
   Но вот по крыльцу послышался шорох юбок, и в комнату скорыми шагами вошла Александра Ивановна.
   – Что сделалось с Гордановым! – сказала она, быстро подходя к Форовой. – Представь ты, что он, что ни слово, то старается всем сказать какуюнибудь дерзость!
   – И тебе что-нибудь сказал?
   – Да, разные намеки. И Бодростиной, и Висленеву. А бедняжка Лара совсем при нем смущена.
   – Есть грех.
   – Послушайте хоть в шутку.
   – Ни в шутку, ни всерьез.
   – Вышел из повиновения! Ну так серьезничайте же за наказание.
   – Я не серьезничаю, а не хочу падать.
   – Не велика беда.
   – Да, кому падать за обычай, тому действительно не штука и еще один лишний раз упасть.
   Бодростина сделала вид, что не слыхала этих слов, побежала с Форовым, но майор все слышал и немножко покосился.
   – Послушайте-ка, – сказал он, улучив минуту, Синтяниной. – Замечаете вы, что Горданов завирается!
   – Да, замечаю.
   – И что же?
   – Ничего.
   – Гм!
   – Он этим себе реноме здесь составил, но все-таки я думала, что 6н умнее и знает, где что можно и где нельзя.
   – Черт его знает, что с ним сделалось.
   – Ничего; он зазнался; а может быть, и совсем не знал, что мои двери таким людям заперты.
   Между тем Катерина Астафьевна распорядилась закуской. Стол был накрыт в той комнате, где в начале этой части романа сидела на полу Форова. За этим покоем в отворенную дверь была видна другая очень маленькая комнатка, где над диваном, как раз пред дверью, висел задернутый густою драпировкой из кисеи портрет первой жены генерала, Флоры. Эта каютка была спальня генеральши и Веры, и более во всем этом жилье никакого помещения не было.
   Мужчины подошли к закуске и выпили водки.
   – Фора! – возгласил неожиданно Горданов, наливая себе во второй раз полрюмки вина.
   – Чего-с? – оборотился к нему Форов.
   – Ничего: я говорю «фора», даю знак пить снова и снова.
   – Ах, это!..
   – Ну-с; я вас поздравляю: ему быть от меня битому, – шепнул, наклонясь к Синтяниной, майор.
   – Надеюсь, только не здесь.
   – Нет, нет, в другом месте!
   Висленев рассказывал сестре, Форовой и Глафире о странном сне, который ему привиделся прошлою ночью.
   – Не верь, батюшка, снам, все они врут, – ответила ему майорша.
   – Есть пустые сны, а есть сны вещие, – возразил ей Висленев. – Мне нравится на этот счет теория спиритов. Вы ее знаете, Филетер Иванович?
   – Читали мы кой-что. Помнишь, отец Евангел, новый завет-то ихний… Эка белиберда какая!
   – Оно, говорят, ведь по Евангелию писано.
   – Да; в здоровый бульон мистических помой подлито.
   – Тех же щей, да пожиже захотелось, – вставил свое слово Евангел.
   – А я уважаю спиритов и уверен, что они дадут нам нечто обновляющее. Смотрите: узкое, старое или так называемое церковное христианство обветшало, и в него – сознайтесь – искренно, мало кто верит, а в другой крайности, что же? Бесплодный материализм.
   – Ну-с?
   – Ну-с и должно быть что-нибудь новое, это и есть спиритизм. Смотрите, как он захватывает в Америке и повсюду, например, у нас в Петербурге: даже некоторые государственные люди…
   – Столы вертят, – подсказал майор. – Что же и прекрасно.
   – Нет; не одни столы вертят, а в самом деле ответы от мертвых получают.
   – Ничего-с, стихийное мудрование, все это кончится вздором, – отрезал
   Евангел.
   – Ну подождите, как-то вы с ним справитесь.
   – Ничего-с: христианство и не таких врагов видало.
   – Ну, этаких не видало, это новая сила: это не грубый материализм, а это тонкая сила.
   – Во-первых, это не сила, – отозвался Форов, – а во-вторых, вы истории не знаете.
   – Вот как! Кто вам сказал, что я ее не знаю?
   – А, разумеется, не знаете! Все это, государь мой, старье. И Форов начал перечислять Висленеву связи спиритизма с мистическими и спиритуальными школами всех времен.
   – Да, – перебил Висленев, – но сказано ведь, что ново только то, что хорошо забыто.
   – Анси ретурнемент гумен эст-фет, – отозвался отец Евангел, произнося варварским, бурсацким языком французские слова. – Да и сие не ново, что все не ново. [139]
 
Paix engendre prosperite,
De prosperite vient richesse.
De richesse orgueil et volupte,
D orgueil – contentions sans cesse;
 
 
Contention-la guerre se presse…
La guerre engendre pauvrete,
La pauvrete L humilite,
L humilite revient la paix…
Ainsi retournement humain est fait! [140]
 
   Прочитал, ничтоже сумняся и мня себя говорящим по-французски, Евангел.
   Заинтересованные его французским чтением, к нему обернулись все, и Бодростина воскликнула:
   – Ах, какая у вас завидная память!
   – Нет-с, и начитанность какая, добавьте! – заступился Форов. – Вы, Иосаф Платонович, знаете ли, чьи это стихи он вам привел? Это французский поэт Климент Маро, которого вы вот не знаете, а которого между тем согнившие в земле поколения наизусть твердили.
   – А за всем тем я все-таки спирит! – решил Висленев. Он ожидал, что его заявление просто произведет тревогу, но оно не произвело ничего. Только Форов один отозвался, сказав:
   – Я сам когда порядком наспиртуюсь, так тоже делаюсь спирит.
   – Значит, это хроническое, – послышалось от Горданова. Форов встал из-за стола и, отойдя к свече, стоявшей на комоде, начал перелистывать книжку журнала.
   – Что это такое вы рассматриваете, майор? – спросил его Горданов, став» у него за спиной и чистя перышком зубы. Но Форов, вместо ответа, вдруг нетерпеливо махнул локтем и грубо крикнул: – Но-о!
   Павел Николаевич, сдерживая улыбку, удивился.
   – Чего это вы по-кучерски кричите? – сказал он, – я ведь не лошадь.
   – Я не люблю, чтоб у меня за ухом зубы чистили, я брезглив.
   – И не буду, майор, не буду, – успокоил его Горданов, фамильярно касаясь его плеча, но эта новая шутка еще больше не понравилась Форову, и он закричал:
   – Не троньте меня, я нервен.
   – При этакой-то корпуленции и нервен?
   И Горданов еще раз слегка коснулся боков Форова.
   Майор совсем взбесился, и у него затряслись губы.
   – Говорю вам, не троньте меня: я щекотлив!
   – Господин Горданов, да не троньте же вы его! – проговорила, подходя к мужу, Форова.
   – Извините, я шутил, – отвечал Горданов, – и вовсе не думал рассердить майора. Вот, Висленев, ты теперь спирит, объясни же нам по спиритизму, что это делается со здоровым человеком, что он вдруг становится то брезглив, то нервен, то щекотлив и…
   – Вон у него какая палка нынче с собою! – поддержал приятеля Висленев, взяв поставленную майором в углу толстую, белую палку.
   Но Форов действительно стал и нервен, и щекотлив; он уже слышал то, чего другие не слыхали, и обижался, когда его не хотели обидеть.
   – Не троньте моей палки! – закричал он, побледнев и весь заколотясь в лихорадке азарта, бросился к Висленеву, вырвал палку из его рук и, ставя ее на прежнее место в угол, добавил: – Моя палка чужих бьет!
   – Господа, прекратите, пожалуйста, все это, – серьезно объявила, – вставая, Александра Ивановна.
   Гости почувствовали себя в неловком положении, та. Горданов, Глафира и Висленев вскоре стали прощаться.
   – Не будем сердиться друг на друга, – сказала Бодростина, пожимая руки Синтяниной.
   – Нисколько, – отвечала та. – До свидания, Иосаф Платонович.
   – А со мною вы не прощаетесь? – отнесся к ней Горданов, которого она старалась не заметить.
   – Нет, с вами-то именно я решительнее всех прощаюсь.
   – Позвольте вашу руку!
   – Нет; не подаю вам и руки на прощанье, – отвечала Синтянина, принимая свою руку от руки Висленева и пряча ее себе за спину.
   – Конечно, я знаю, мой приятель во всем и всегда был счастливее меня… Я конкурировать с Жозефом не посмею. Но, во всяком случае, не желал бы… не желал бы по крайней мере навлечь на себя небезопасный гнев вашего превосходительства.
   Александра Ивановна слегка побледнела.
   – Ваше превосходительство так хорошо себя поставили.
   – Надеюсь.
   – Супруг ваш генерал, имеет такое влияние…
   – Что даже его жена не защищена от наглостей в своем доме.
   – Нет; что пред вами должно умолкнуть все, чтобы потом не каяться за слово.
   – Вон! – воскликнула быстро Александра Ивановна и, вытянув вперед Руку, указала Горданову пальцем к выходу.
   Павел Николаевич не успел опомниться, как Форов отмахнул пред ним настежь дверь и, держа в другой руке свою палку, которая «чужих бьет», сказал:
   – Имею честь!
   Горданов оглянулся вокруг и, видя по-прежнему вытянутую руку Синтяниной, вышел.
   Вслед за ним пошли Бодростина и Висленев и покатили в город Бог весть каком настроении духа.

Глава одиннадцатая
Крест

   От Александры Ивановны никто не ожидал того, что она сделала. Выгнать человека вон из дома таким прямым и бесцеремонным образом, – это решительно было не похоже на выдержанную и самообладающую Синтянину, но Горданов, давно ее зливший и раздражавший, имел неосторожность, или имел расчет коснуться такого больного места в ее душе, что сердце генеральши сорвалось, и произошло то, что мы видели.
   На время не станем доискиваться: был ли это со стороны Горданова неосторожный промах, или точно и верно рассчитанный план, и возвратимся к обществу, оставшемуся в домике Синтяниной после отъезда Бодростиной, Висленева и Горданова.
   Наглость Павла Николаевича и все его поведение здесь вообще взволновали всех. Никто, по его милости, теперь не был похож на себя. Форов бегал как зверь взад и вперед; Подозеров, отворотясь от окна, у которого стоял во все время дебюта Горданов, был бледен как полотно и сжимал кулаки; Катерина Астафьевна дергала свои седые волосы, а отец Евангел сидел, сложа рули между колен и глядя себе в ладони, то сдвигал, то раздвигал их, не допуская одной до другой. Лариса же стояла как статуя печали. Одна Александра Ивановна была, по-видимому, спокойнее всех, но и это было только по-видимому: это было спокойствие человека, удовлетворившего неудержимому порыву сердца, но еще не вдумавшегося в свой поступок и не давшего себе в нем отчета. Человек в первые минуты после вспышки чувствует себя бодро и крепко, – крепче чем всегда, в пору обыкновенного спокойного состояния. Таково было теперь еще состояние и Александры Ивановны. Она спокойно слушала восторги Форовой и глядела на благодарственные кресты, которыми себя осеняла майорша. Одна Катерина Астафьевна была вполне довольна всем тем, что случилось.
   – Слава же тебе, Господи, – говорила она, – что на этого шишимору нашлась наконец гроза!
   – Он уже слишком зазнался! – заметила Александра Ивановна. – Ему давно надо было напомнить о его месте.
   И в маленьком обществе начался весьма понятный при подобном случае разговор, в котором припоминались разные выходки, безнаказанно сошедшие с рук Горданову.
   Александра Ивановна, слушая эти рассказы, все более и более укреплялась во мнении, что она поступила так, как ей следовало поступить, хотя и начинала уже сожалеть, что нужно же было всему этому случиться у нее и с нею!
   – Я надеюсь, господа, – сказала она, – что так как дело это случилось между своими, то сору за дверь некому будет выносить, потому что я отнюдь не хочу, чтоб об этом узнал мой муж.
   – А почему это? – вмешалась Форова. – А по-моему, так, напротив, надо рассказать это Ивану Демьянычу, пусть он, как генерал, и своею властью его за это хорошенько бы прошколил.
   – Я не хочу огорчать мужа: он вспыльчив и горяч, а ему это вредно, и потом скандал – все-таки скандал.
   – Ну, да! вот так мы всегда: все скандалов боимся, а мерзавцы, подобные Гордашке, этим пользуются. А ты у меня, Сойга Петровна! – воскликнула майорша, вдруг подскочив к Ларисе и застучав пальцем по своей ладони, – ты себе смотри и на ус намотай, что если ты еще где-нибудь с этим Гордашкой увидишься или позволишь ему к себе подойти и станешь отвечать ему… так я… я не знаю, что тебе при всех скажу.
   Синтяниной нравился этот поворот в отношениях Форовой к Ларисе. Она хотя и не сомневалась, что майорша недолго просердится на Лару и примирится с нею по собственной инициативе, но все-таки ей было приятно, что это уже случилось.
   Форова теперь вертелась как юла, она везде шарила свои пожитки, ласкала мужа, ласкала генеральшу и Веру, и нашла случай спросить Подозерова: говорил ли он о чем-нибудь с Ларой или нет?
   – Лариса Платоновна со мной не разговаривала, – отвечал Подозеров.
   – Да, значит, ты не говорил. Ну и прекрасно, так и показывай, что она тебе все равно, что ничего, да и только. Саша! – обратилась она к Синтяниной, – вели нам запречь твою карафашку! Или уж нам ее запрягли?
   – Да, лошадь готова.
   – Ну, Лара, едем! А ты, Форов, хочешь с нами на передочке? Мы тебя подвезем.
   – Нет, я в город не поеду, – отвечал майор.
   – Завтра пешком идти все равно далеко… Садись с нами! Садись, поедем вместе, а то мне тебя жаль.
   Но Форов опять отказался, сказав, что у него еще есть дело к отцу Евангелу.
   – Ну, так я с Ларой еду. Прощай.
   И майорша, простясь с мужем и с приятелями, вышла под руку с Синтяниной, с Ларисой в карафашку и взяла вожжи.
   Вскоре по отъезде Ларисы и Форовой вышли и другие гости, но перед тем майор и Евангел предъявили Подозерову принесенные им из города газеты с литературой Кишенского и Ванскок. Подозеров побледнел, хотя и не был этим особенно тронут, и ушел спокойно, но на дворе вспомнил, что он будто забыл свою папиросницу и вернулся назад.
   – Александра Ивановна! – позвал он. – Не осудите меня… я вернулся к вам с хитростью.
   – Я вас не осуждаю.
   – Нет, серьезно: у меня есть странная, но очень важная для меня просьба к вам.
   – Что такое, Андрей Иванович? Я, конечно, сделаю все, что в силах.
   – Да, вы это в силах: не откажите, благословите меня этой рукой.
   – Господи, помилуй и благослови младенца Твоего Андрея, – произнесла, улыбаясь, Синтянина.
   – Нет, вы серьезно с вашей глубокой верой и от души вашей меня перекрестите.
   – Но что с вами, Андрей Иваныч? Вы же сейчас только принимали все так холодно и были спокойны.
   – Я и теперь спокоен как могила, но нет мира в моей душе… Дайте мне этого мира… положите на меня крест вашею рукой… Это… я уверен, принесет мне… очень нужную мне силу.
   Александра Ивановна минуту постояла, как бы призывая в глубину души своей спокойствие, и затем перекрестила Подозерова, говоря:
   – Мир мой даю вам и молю Бога спасти вас от всякого зла. Подозеров поцеловал ее руку и, выйдя, скоро догнал за воротами Форова и Евангела, который, при приближении Подозерова, тихо говорил что-то майору. При его приближении они замолчали.
   Подозеров догадался, что у них речь шла о нем, но не сказал ни слова. У перекрестка дорог, где священнику надо было идти направо, а Подозерову с Форовым налево, они остановились, и Евангел сладостно заговорил:
   – Андрей Иваныч, зайдемте лучше переночевать ко мне.
   – Нет, я не могу, – отвечал Подозеров.
   – Видите ли что… мы там поговоримте с моей папинькой! (отец Евангел и его попадья звали друг друга «папиньками») она даром, что попадья, а иногда удивительные взгляды имеет.
   – Да, да, матушка умная женщина, поклонитесь ей; но я не могу, не могу, я спешу в город. Подозерову хотелось, чтобы никто, ни одна женщина с ним более не говорила и не касалась бы его ни одна женская рука.
   Он нес на себе благословение и хотел, чтоб оно почивало на нем ничем не возмущаемое.

Глава двенадцатая
Лариса не узнает себя

   Висленев ехал в экипаже вместе с Бодростиной, Горданов же держал путь один; он в городе отстал от них и, приехав прямо в свою гостиницу, отослал с лакеем лошадь, а сам остался дома.
   Около полуночи он встал, взял, по обыкновению, маленький револьвер в карман и вышел.
   Когда Лариса и Форова приехали домой, Иосаф Висленев еще не возвращался, Катерина Астафьевна и Лара не намерены были его ждать. Форова обошла со свечой весь дом, попробовала свою цитру и, раздевшись, легла в постель.
   Лариса тоже была уже раздета.
   Комнаты, в которых они спали, были смежны.
   Но Ларисе не спалось, она вышла в залу, походила взад и вперед, и, взяв с фортспиан цитру, принесла ее к тетке.
   – Прошу вас, сыграйте мне что-нибудь, тетя.
   – Вздумала же: ночью я буду ей играть!
   – Да, именно, именно теперь, тетя, ночью. Форова поднялась на локоть и торопливо заглянула в глаза племянницы острым и беспокойным взглядом.
   – Что вы, тетя? Я ничего, но… мне нестерпимо… я хочу звуков.
   – Открой же рояль и сыграй себе сама.
   – Нет, не рояль, а это вот, это, – отвечала Лара, морща лоб и подавая тетке цитру.
   Катерина Астафьевна взяла инструмент, и нежные, щиплющие звуки тонких металлических струн запели: «Коль славен наш Господь в Сионе».
   Лариса стала быстро ходить взад и вперед по комнате и часто взглядывала на изображение распинаемого на Голгофе Христа.
   Цитра кончила, но чрез минуту крошечный инструмент снова защипал сердце, и ему неожиданно начал вторить дребезжащий, но еще довольно сильный голос майорши.
   «Помощник и покровитель, бысть мне во спасение», – пела со своею цитрой Катерина Астафьевна.
   Лара вздохнула и, оборотясь к образу, тихо стала на колени и заплакала и молилась, молилась словами тетки, и вдруг потеряла их. Это ее удивило и рассердило. Она делала все усилия поймать оборванную мысль, но за стеной ее спальни, в зале неожиданно грянул бальный оркестр.
   Лариса вскочила и взялась за лоб… Ничего не было, никакого оркестра:
   ясно, что это ей только показалось. Лариса посмотрела на часы, было уже час за полночь. Она взошла в комнату тетки и позвала ее по имени, но Катерина Астафьевна крепко спала.
   Лара поняла, что столбняк ее длился довольно долго, прежде чем ее пробудили от него звуки несуществующего оркестра, и удивилась, как она не заметила времени? Она торопливо заперла дверь в залу на ключ, помолилась наскоро пред образом, разделась, поставила свечу на предпостельном столике и села в одной сорочке и кофте на диване, который служил ей кроватью, и снова задумалась.
   Так прошел еще час. Висленев все не возвращался еще; а Лариса все сидела в том же положении, с опущенною на грудь головой, с одною рукой, упавшею на кровать, а другою окаменевшею с перстом на устах. Черные волосы ее разбегались тучей по белым плечам, нескромно открытым воротом сорочки, одна нога ее еще оставалась в нескинутой туфле, меж тем как другая, босая и как мрамор белая, опиралась на голову разостланной у дивана тигровой шкуры.
   – Господи! – думала она, мысленно проведя пред собой всю свою недолгую прошлую жизнь. – Какой путь лежит предо мною и чем мне жить. В каком капризе судьбы и для чего я родилась на этот свет, и для чего я, прежде чем начала жить, растеряла все силы мои? Зачем предо мною так беспощадно одни осуждали других и сами становились все друг друга хуже? Где же идеал?.. Я без него… Я вся дитя сомнений: я ни с кем не согласна и не хочу соглашаться. Я не хочу бабушкиной морали и не хочу морали внучек. Мне противны они и противны те, кто за них стоит, и те, кто их осуждает. Это все люди с концом в самом начале своей жизни… А где же живая душа с вечным движением вперед? Не дядя ли Форов, замерзший на отжившей старине; не смиренный ли Евангел; не брат ли мой, мой жалкий Иосаф, или не Подозеров ли, – Испанский Дворянин, с одною вечною и неизменною честностью? Что я буду делать с ним? Я не могу же быть… испанскою дворянкой! Я хочу… ничего не хотеть, и… Этот человек… Горданов… в нем мой покой! Я его ненавижу и… я люблю его… Я люблю этот трепет и страх, которые при нем чувствую! Боже, какое это наказание! Меня к нему влечет неведомая сила, и между тем… он дерзок, нагл, надменен… даже, может быть, не честен, но… он любит меня… Он любит меня, а любовь творит чудеса, и это чудо над ним совершу я!..
   Лариса покраснела и вздрогнула.
   Может быть, что ее испугала свеча, которая горела тихо и вдруг вспыхнула: на нее метнулась ночная бабочка и, опалив крылышки, прилипла к стеарину и затрепетала. Лариса осторожно сняла насекомое со свечи и в особенном соболезновании вытерла его крылышки и хотела уже встать, чтобы выпустить бабочку в сад, как взглянула в окно и совсем потерялась.
   В узкой полосе стекла между недошедшею на вершок до подоконника шторой на нее смотрели два черные глаза; она в ту же минуту узнала эти глаза: то были глаза Горданова.
   Первым впечатлением испуганной и сконфуженной Лары было чувство ужаса, затем весьма понятный стыд, потому что она была совсем раздета. Затем первое ее желание было закричать, броситься к тетке и разбудить ее, но это желание осталось одним желанием: открытые уста Ларисы только задули свечу и не издали ни малейшего звука.

Глава тринадцатая
В ожидании худшего

   Оставшись впотьмах и обеспеченная лишь тем, что ее теперь не видно, Лара вскочила и безотчетно взялась за положенный на кресле пеньюар.
   А между тем, когда в комнате стало темнее, чем в саду, где был Горданов, Ларисе стал виден весь движущийся контур его головы.
   Горданов двигался взад и вперед вдоль подзора шторы: им, очевидно, все более овладевало нетерпение, и наглость его бушевала бессилием…
   Ларисе еще представлялась полная возможность тихо разбудить тетку, но она этого не сделала. Мысль эта отошла на второй план, а на первом явилась другая. Лара спешною рукой накинула на себя пеньюар и, зайдя стороной к косяку окна, за которым метался Горданов, тихо ослабила шнурок, удерживавший занавеску.
   Штора сползла, и подзор закрылся, но это Горданову только придало новую смелость, и он сначала тихо, а потом все смелей и смелей начал потрогивать раму.
   Девушка не могла себе представить, до чего это может дойти и, отступя внутрь комнаты, остановилась. Горданов не ослабевал: страсть и дерзость его разгорались: в комнате послышался даже гул его говора.
   Лара опять метнулась к двери, которая вела в столовую, где спала тетка, и… с незнакомым до сих пор чувством страстного замирания сердца притворила эту дверь.
   Ей пришло на мысль, что если она разбудит тетку, то та затеет целую историю и непременно станет обвинять ее в том, что она сама подала повод к этой наглости. Но Катерина Астафьевна спала крепким сном, и хотя Лариса было перепугалась, когда дверь немножко пискнула на своих петлях, однако испуг этот был совершенно напрасен. Лара приложила через минуту ухо к дверному створу и убедилась, что тетка спит, – в этом убеждало ее сонное дыхание Форовой. А Горданов не отставал в этом и продолжал свои настойчивые хлопоты вокруг рамы.
   – Этой дерзости нельзя же оставить так, да и, наконец, это дойдет Бог знает до чего: Катерина Астафьевна может проснуться и… еще хуже: внизу, в кухне, может все это услышать прислуга…
   Она ощутила в себе решимость и силу самой отстоять свою неприкосновенность и подошла к окну, – минута, и край шторы зашевелился.
   Горданов опять качнул раму.
   Лариса положила трепещущую руку на крючок и едва лишь его коснулась, как эта рама распахнулась, и рука Лары словно в тисках замерла в руке Горданова.
   – Ты открыла, Лариса! я так этого и ждал: тебе должна быть чужда пустая жеманность, – заговорил Павел Николаевич, страстно целуя руку Лары.
   – Я вовсе не для того… – начала было Лара, но Горданов ее перебил.
   – Это все равно, я не мог не видеть тебя!.. прости меня!..
   – Уйдите.
   – Я обезумел от любви к тебе, Лара! Твоя краса мутит мой разум!
   – Уйдите, молю вас, уйдите.
   – Ты должна знать все… я иду умирать за тебя!
   – За меня?!
   – И я хотел тебя видеть… я не мог отказать себе в этом… Дай же, дай мне и другую твою ручку! – шептал он, хватая другую руку Лары и целуя их обе вместе. – Нет, ты так прекрасна, ты так несказанно хороша, что я буду рад умереть за тебя! Не рвись же, не вырывайся… Дай наглядеться… теперь… вся в белом, ты еще чудесней… и… кляни и презирай меня, но я не в силах овладеть собой: я раб твой, я… ранен насмерть… мне все равно теперь!
   Ларисе показалось, что на глазах его показались слезы: это ее подкупило.
   – Пустите меня! нас непременно увидят… – чуть слышно прошептала Лара, в страхе оборачивая лицо к двери теткиной комнаты. Но лишь только она сделала это движение, как, обхваченная рукой Горданова, уже очутилась на подоконнике и голова ее лежала на плече Павла Николаевича. Горданов обнимал ее и жарко целовал ее трепещущие губы, ее шею, плечи и глаза, на которых дрожали и замирали слезы.
   Лариса почти не оборонялась: это ей было и не под силу; делая усилия вырваться, она только плотнее падала в объятия Горданова. Даже уста ее, теперь так решительно желавшие издать какой-нибудь звук, лишь шевелились, невольно отвечая в этом движении поцелуям замыкавших их уст Павла Николаевича. Лара склонялась все более и более на его сторону, смутно ощущая, что окно под ней уплывает к ее ногам; еще одно мгновение, и она в саду. Но в эту минуту залаяла собака и по двору послышались шаги.