– Это теперь сплошь и рядом со многими, но я ничего не могу тут сделать, – отвечал генерал с привычной ясностью и скоростью настоящего делового человека.
   – Но он находится в руках таких людей, которые просто спекулируют на его доверчивости и увлечении.
   – Мошенниками полон свет, – перебил генерал, – но пока эти мошенники не попадаются, на них при нынешних порядках нет управы. Я вижу, что я знаю все, что вы мне хотите сказать: я давно знаю эту клику, которая доит вашего мужа, но это все бесполезно; другое дело, если бы вы могли мне дать какие-нибудь доказательства.
   Глафире прежде всего, разумеется, хотелось знать: действительно ли Горданов успел заручиться каким-либо покровительством. Постоянно вращаясь в миро интриг и не имея нрава рассчитывать ни на какую преданность со стороны Горданова, она опасалась, что и он, не доверяя ей, точно так же, может статься, предпочел устроиться иным способом и, может быть, выдал ее намерения. Поэтому Глафира прямо спросила своего собеседника: что ему известно о Павле Николаевиче?
   Генерал, не выпуская пера, только взглянул на нее и ничего не ответил. Бодростина поняла, что она сделала неловкость. К тому же она ясно видела, что генерал принимает ее не с аттенцией [213], на какую она имела бы, кажется, право по своему положению. Это нехорошо действовало на Глафиру, и она, оставив свое намерение выспросить о Горданове, прямо перешла к другому.
   – Мне кажется, генерал, – сказала она, – что здесь есть еще одна особа, против которой я тоже не могу вам представить никаких улик юридических, но которой поведение настолько явно, что, мне кажется, необходимо остановить ее от азартных покушений на моего мужа.
   – Про кого вы говорите?
   – Я говорю про княгиню Казимиру Вахтерминскую.
   – В чем же дело?
   – Она требует с моего мужа пятьдесят или даже сто тысяч рублей за то, что он имел неосторожность отослать в Воспитательный дом рожденного ею назад тому два месяца ребенка, которого она ставит на счет моему мужу.
   – Да, но это ее сиятельство может ставить на счет кому ей угодно.
   – Но она ставит именно мужу моему, а не кому-нибудь другому.
   – Ну-с, – продолжал генерал, – так чем же я тут могу вам помочь?
   – Сделайте, что вы хотите, генерал, но я обращаюсь к вашей милости и на вас одних надеюсь.
   Генерал ни слова не ответил и продолжал молча читать и подписывать одну за другою бумаги.
   Глафира находила свое положение затруднительным и, помолчав, начала излагать свои подозрения насчет самого способа выдачи векселей ее мужа, причем упомянула и об исчезнувшем артисте.
   – Да ведь то-то и есть, что он исчез, – проворчал генерал, не прерывая своего писанья и чтения.
   – Но как же мог он исчезнуть?
   – А вот отгадайте! – отвечал генерал, опять занимаясь свои делом. Дальше не могло быть никакого разговора. Глафира поднялась и спросила:
   – Что же, могу ли я на что-нибудь надеяться, генерал?
   – Я могу ее пугнуть, если она пуглива, и больше ничего.
   Бодростина раскланялась, генерал опять подал ей левую руку и сказал на дорогу доброе пожелание, но на сей раз не удостоил уже взгляда.
   Глафира вышла и уехала весьма недовольная своим сегодняшним утром и решила забыть об этой незадаче и действовать самой, тем более, что это ее и не пугало.
   Но в чем же здесь ошибка?
   Большую ошибку в чем-то здесь видел генерал: он, оставшись, по выходе Глафиры, один в своей комнате, подписал еще несколько бумаг и затем, вскочив вдруг с места, отпер несгораемый шкаф, помещавшийся за драпировкой. Здесь он без затруднения нашел среди множества бумаг письмо, писанное в довольно коротком тоне генералом Синтяниным, с просьбой обратить внимание на Горданова, который, по догадкам Ивана Демьяновича, имел замыслы на жизнь Бодростина с тем, чтобы жениться на его вдове.
   «Черт возьми, не может же быть, чтобы старик Синтянин так ошибался! А между тем, если она его любит и за него невестится, то с какой стати ей его выдавать и даже путать? Нет; тут что-то не чисто, и я их на этом барине накрою», – решил генерал и подавил электрическую пуговку в своем столе.
   – Перушкина! – сказал он вошедшему дежурному чиновнику.
   Почти в это же самое мгновение пред ним появился неслышными шагами пожилой человек, остриженный по-купечески, в скобку, и одетый в простой, длиннополый, купеческий сюртук.
   – Андрей Парфеныч! – сказал ему генерал, – поглядело ли твое степенство на эту барыню, которая сейчас вышла?
   – Как же-с, ваше превосходительство, поглядел, – отвечал вошедший.
   – Это она?
   – Так-с.
   – Григория Васильевича Акатова сестрица?
   – Слышал-с.
   – Ее надо изловить: сумеешь ли?
   Андрей Парфенович тряхнул головой, вздохнул и произнес:
   – Службу свою должно исполнять, ваше превосходительство.
   – То-то! Я на тебя надеюсь. Ты один эту механику проследить можешь; тут дело темное: вор на вора в донос идет. Андрей Парфенович покачал головой.
   – Что?
   – Ученые-с, говорю: беда с ними.
   – Да, но смотри не суди об этой барыне по Григорию Васильевичу, у этой под каблуком больше ума, чем у ее брата во лбу. Горданова ты тоже знаешь? – И генерал вскинул острый взгляд на Андрея Парфеновича.
   – Довольно о них известны.
   – И понимаешь, чем он держится?
   – Помилуйте, как не понимать-с.
   – Так ты должен понимать и то, сколько я тебе верю в этом деле. Поймай мне этого Горданова!
   Андрей Парфенович молчал.
   – Можешь?
   – Постараюсь.
   Генерал хлопнул его по плечу и проговорил с расстановкой на ухо;
   – Поймай его, и я этого не забуду.
   – Изловлю-с.
   – Тут есть еще княгинька Вахтерминская.
   – Знаю-с.
   – Действительно ли ты ее знаешь?
   Андрей Парфенович развел руками и ответил:
   – Как не знать! Да ведь она тоже при тех самых делах, что и господин
   Горданов.
   – Излови их, и я тебя озолочу.

Глава двадцать первая
Старые приятели

   Возвратясь домой, Глафира Васильевна не застала мужа. Встревоженный угрозой судом, которую сделала ему вчерашний день княгиня Казимира, Михаил Андреевич не отдавал себе ясного отчета в положении своих дел: он даже не думал о жене и хлопотал об одном: как бы разойтись с Казимирой. Под неотступным давлением этой заботы, он, как только встал, бросился рыскать по городу, чтоб искать денег, нужных для сделки с Казимирой. Он даже завернул в департамент к Грегуару и просил его, не может ли тот помочь ему в этом случае.
   Грегуар, разумеется, ничем ему помочь не мог и отделался только общими сожалениями, которые потерявшийся Бодростин склонен был теперь принимать как некоторую, хотя малоценную, но все-таки приятную монету.
   – Нет, за что же-с? За что же? – жалостно вопиял он к Грегуару, – ну, скажите, Бога ради, ну кто же в свою жизнь был Богу не грешен, царю не виноват? Ну, она очень хорошенькая женщинка, даже милая женщинка, с талантами, с лоском, ну, я бывал, но помилуйте, чтобы подвести меня под такую глупую штуку, как покража ребенка… Ну, зачем мне было его сбывать?
   – Совершенно верю.
   – Да как же-с! Спроси она у меня на его обеспечение три, пять тысяч, я бы дал-с, охотно бы дал. Я даже все это предлагал, но она стояла за свое renommee [214]… Ну, я поддался: в самом деле она молода, княгиня; она говорила, что боится, чтобы как-нибудь не прознал об этом князь и не затеял развода. Как я ни предлагал ей секретно устроить ребенка, как это делается и как и мне доводилось в старину делывать с женщинами старого закала, но она ни за что не хотела. Стояла на том, что ребенка этого не должно быть следа. И тут совершенная случайность… Она говорит: «вынесите», я только вынес, и остальное все было сделано мимо моей воли. Куда его девали? Черт все это знает! И вдруг, ни с того, ни с сего, угрожать уголовным судом за покражу ребенка… Ну, скажите, ведь это ума помрачение! А между тем меня, в мои года, женатого человека, сведут на скамью подсудимых!..
   Бодростин ужасался и ерошил свои беранжеровские седые кудри. Грегуар пробовал заговорить о выгодах современного суда: защите адвокатов и т. п., но Бодростин этим не мог успокоиться. Все выгоды современного судопроизводства мало его обольщали, и он говорил:
   – Прекрасно-с, я не отчаиваюсь, что при даровитом адвокате, может быть, меня и оправдают, все это очень может быть, но все-таки я буду на скамье подсудимых.
   – Быть под судом это еще не стыдно.
   – Как, скажите пожалуйста, не стыдно! Как не стыдно-с? мне шестьдесят семь лет…
   – Будто вам уже столько?
   – Да-с, как раз столько, и в эти-то годы попасть в такое дело и слушать, как при всех будут вылетать такие слова, к каким прибегают эти ваши хваленые адвокаты: «связь», «волокитство в такие годы», и всякие сему подобные дрязги, и все это наружу, обо всем этом при тысяче ушей станут рассказывать, и потом я должен приводить всякие мелочи, а газеты их распечатают… Нет, Бога ради, ведь этого перенести нельзя! А потом, потом, кроме того, я вам скажу, что я и не ручаюсь, что меня и не обвинят; во-первых, вы говорите, современный суд и улики, но для меня этот современный суд и система внутреннего убеждения, а не формальных улик, даже гораздо хуже. Да тут, покорно вас благодарю, с внутренними убеждениями и с этою слабостью общества к женскому вопросу, тут-с она, каналья, будет всегда права: она заплачет, и ради ее прекрасных глаз…
   – Вы заплачьте, – пошутил бесстрастно Григорий Васильевич.
   – Вы очень остроумно шутите, но я буду очень некрасив-с, когда я буду плакать. Нынче Любимы Торцовы не в моде, а в ходу «самопомощь» Смайльса.
   – В таком случае надо стараться уладить это дело миром.
   – Да я уже просил ее и умолял, но ничего не успел.
   – Представьте ей, что и для нее этот скандал также невыгоден.
   – Все представлял-с, все представлял, но она на все доводы одно отвечает: что для нее пятьдесят тысяч более принесут выгоды, чем сколько невыгоды принесет скандал. Мне наконец начинает сдаваться, что она даже совсем и не на суд надеется, а на несколько особенные власти.
   – Очень может быть.
   – Да-с; она… она что-то такое особенное, и потому я вас прошу, – это разумеется, с моей стороны маленькая неловкость, так как я муж вашей сестры, но в наш век кто же безгрешен?
   – Да это что и говорить!
   – Да; я знаю, что вы человек толерантный и к тому же вы обладаете счастливым даром слова: я слыхал, как вы говорите в ученых обществах (Грегуар немного сконфузился). Нет, право, право; я это без лести говорю, вы удивительно умеете владеть словом: ради Бога, съездите вы к ней, пусть это будет еще одна последняя проба; поговорите, упросите ее как-нибудь кончить, и потом где бы нибудь мы с вами увидались.
   – Я буду у вас сегодня обедать, я дал слово сестре.
   – Ну, вот и прекрасно. Так Бога ради!
   – Я с своей стороны с удовольствием.
   – В таком случае когда же? – вопросил, приподнимаясь, Бодростин, – вам ведь некогда; все эта служба проклятая.
   – Да, «все оды пишем, и ни себе, ни им похвал не слышим», но я поеду, я поеду.
   – А между тем ведь это нужно бы скоро, очень скоро! Нетерпеливая она, черт ее возьми.
   – Кипит?
   – Как гейзер.
   – Ну, в таком случае служба не медведь, в лес не уйдет, а я поеду к ней, когда вы хотите.
   – Пожалуйста! поезжайте и предложите ей… десять, ну наконец пятнадцать тысяч: более не могу. Ей-Богу не могу.
   – Да когда она встает?
   – Теперь самое время, вот теперь.
   Деловой Грегуар обещал тотчас же ехать, и они расстались.

Глава двадцать вторая
Объяснение

   В это самое время Глафира Васильевна, затворившись в кабинете Бодростина, беседовала с Гордановым. Она выслушала его отчет о их петербургском житье-бытье во время ее отсутствия, о предприятиях ее мужа, о его сношениях с княгиней Казимирой, о векселях», о Кишенском и проч. Глафира была не в духе после свидания с генералом, но доклад Горданова ее развлек и даже начал забавлять, когда Павел Николаевич представлял ей в комическом виде любовь ее мужа и особенно его предприятия. В самом деле, чего тут только не было: и аэростаты, и газодвигатели, и ступоходы по земле, и времясчислители, и музыкальные ноты-самоучки, и уборные кабинеты для дам на улицах, и наконец пружинные подошвы к обуви, с помощью которых человеку будет стоить только желать идти, а уже пружины будут переставлять его ноги.
   Глафира надо всем этим посмеялась и потом сразу спросила Павла Николаевича о его особенном служении.
   – Ты, кажется, уж очень бравируешь своим положением, – заметила она. – Это небезопасно!
   – Нимало. Да обо мне речь впереди, скажи-ка лучше, что ты за птица.
   Мне это становится очень неясным. То мы с тобой нигилистничали…
   – То есть это вы нигилистничали, – перебила его Глафира.
   – Ну ты, вы, мы, они; ты даже все местоимения в своем разговоре перемешала, но кто бы ни нигилистничал, все-таки я думаю, что можно было отдать голову свою на отсечение, что никто не увидит тебя в этой черной рясе, в усменном поясе, верующею в Господа Бога, пророчествующею, вызывающею духов, чертей и дьяволов. И попался я, скажу тебе откровенно, Глафира. Когда ты меня выписала, ты мне сказала, что у меня есть своя каторжная совесть. Да, у меня именно есть моя каторжная совесть; я своих не выдаю, а ты… во-первых, ты меня больше не любишь, это ясно.
   – А во-вторых? – спросила Глафира.
   – А во-вторых, ты имеешь какое-то влечение, род недуга, к этому Подозерову.
   – Ну-с, в-третьих?
   – В-третьих, ты все путаешь и напутала чего-то такого, в чем нет ни плана, ни смысла.
   – Вы, мой друг, очень наблюдательны.
   – А что, разве это неправда?
   – Нет: именно это все правда: я перехитрила и спуталась.
   – Ну да, лукавь как знаешь, а дело в том, что, видя все это, я готов сказать тебе: «Прости, прощай, приют родимый», и позаботиться о себе сам.
   – То есть уехать к Ларе?
   – Нет; не уехать к Ларе. Это могло годиться прежде, но я был такой дурак, что позволил тебе и в этом помешать мне.
   – Поверь, не стоит сожаления.
   – Ну, это мне лучше знать, стоит это или не стоит сожаления, но только я ведь не Висленев; я до конца таким путем не пойду; ты должна мне дать верное ручательство: хочешь или не хочешь ты быть моей женой?
   – Для этого, Павел Николаевич, прежде всего нужно, чтоб я могла быть чьею-нибудь женой. Вы забываете, что я в некотором роде замужем, – проговорила Бодростина, пародируя известные слова из реплики Анны Андреевны в пьесе «Ревизор».
   Но Горданов отвечал ей, что это разумеется само собою, что он очень хорошо понимает необходимость прежде покончить с ее мужем, но не понимает только того, для чего предпринята была эта продолжительная спиритская комедия: поездка в Париж, слоняние по Европе и наконец выдуманная Глафирой путаница в сношениях ее мужа с Казимирой.
   Глафира насупила брови.
   – Я ничего не перемудрила, я иду так, как мне должно идти, – отвечала она, – и поверьте, Павел Николаевич, что у меня совести во всяком случае не меньше, чем у вас, – я говорю, конечно, о той совести, о которой нам с вами прилично говорить.
   – Верю; но скажи мне, когда же ты желаешь сделаться вдовой?
   – Какой нескладный вопрос: разве мое дело выражать эти желания.
   – Но во всяком случае теперь уже можно?
   – Разумеется; и как можно скорей.
   – Здесь?
   – Ни в каком случае; мы уедем туда, к себе, и там.
   – Да, там.
   – А ты можешь ли ехать?
   – Мои дела именно туда-то меня и зовут.
   – Что же это такое, можно узнать?
   – Отчасти можно.
   – Я слушаю.
   – Я только боюсь, что ты расчувствуешься.
   – Пожалуйста, не бойся.
   – Я имею план кое-что сварганить из этого неудовольствия крестьян, из их тяжбы со мною. Понимаешь, тут участие в этом Форова, попа Евангела, покровительство всему этому Подозерова и разные, разные такие вещи… Все это в ансамбле имеет демократический оттенок и легко может быть представлено под известным углом зрения. Притом же и дело наше о дуэли еще не окончено: я докажу, что меня хотели убить, здесь знают об этом, – наконец, что не успел я повернуться, как меня ранили, и потом Висленев, он будет свидетельствовать.
   – Да, ну на Висленева не надейся; сумасшедший свидетель небольшая помощь.
   – Но ведь он не настоящий сумасшедший.
   – Не знаю, как тебе сказать, я психиатрией не занималась; но это дело второстепенной важности. Достаточно того, что мы можем ехать и кончить; а между тем я думаю, что ты по своей каторжной совести все-таки услужил же мне какою-нибудь службой?
   – Надеюсь.
   – Я вам позволила пограбить и запутать моего мужа, но вы уж очень поусердствовали. Скажи же, пожалуйста, неужто в самом деле должно этой госпоже Казимире отдать пятьдесят тысяч или видеть Михаила Андреевича на скамье подсудимых?
   – Нет, я этого не думаю.
   – Ты, конечно, помнишь, что я не хотела доводить дела до такой крайности, да это и расстроило бы все наши планы.
   – У меня есть на нее узда, – проговорил Горданов и, вынув из кармана бумажник, достал оттуда тот вексель, который он отобрал у польского скрипача, отправляя его за границу.
   Глафира пробежала эту бумажку, покраснев, положила ее в карман своего платья и протянула Павлу Николаевичу руку.
   – Поль! – прошептала она, привлекая слегка к себе Горданова, – я буду твоя, твоя, если ты…
   – Условие, – произнес с улыбкой, наклоняясь к ней, Горданов.
   – Да; условие: если ты верен мне, Поль.
   Этот неожиданный вопрос смутил Горданова.
   Глафира это заметила, а ее левый глаз сделался круглым и забегал:
   – Ты изменил мне?! – вскричала она, быстро сорвавшись с места. Горданов спокойно покачал, в знак отрицания, головой. Глафира прочла по его лицу, что он ее не выдал, и, обняв его голову, проворковала ему радостные надежды.
   – Теперь, – сказала она, – мы можем действовать смело, никакие отсрочки нам больше не нужны и никто нам не страшен: Синтянин безвластен; его жена замарана интригой с тобою: фотография, которую ты прислал мне, сослужит нам свею службу; Форов и Евангел причастны к делу о волнении крестьян;
   Висленев сумасшедший; Подозеров зачеркнут вовсе. Остается одно: чтобы нам не мешал Кюлевейн. С него надо начать.
   – Это пустяки, – отвечал Горданов.

Глава двадцать третья
Висленев вместо хождения по оброку отпускается на волю, без выкупа

   В тот момент, когда окончился вышеупомянутый разговор Павла Горданова с Глафирой, к дому подъехала карета и из нее вышел Бодростин, пасмурный и убитый, а вслед за ним Грегуар. Они долго и медленно входили по лестнице, останавливались, перешептывались и наконец вступили в апартаменты.
   Был час обеда. В столовой уже была подана закуска. Злополучный старик Михаил Андреевич был так растерян, что ничего не замечал. Он едва поздоровался с женой, мимоходом пожал руку Горданову и начал ходить по комнате, останавливаясь то у одного, то у другого стола, передвигая и переставляя на них бесцельно разные мелкие вещи. Глафира видела это, но беседовала с братом.
   Брат и сестра, несмотря на долговременную их разлуку друг с другом, ничего не находили особенно живого сообщить один другому: чиновник говорил в насмешливом тоне о Петербурге, о России, о русском направлении, о немцах, о политике, о банках, о женщинах, о женском труде, то сочувственно, то иронически, но с постоянным соблюдением особого известного ему секрета – как все это переделать по-новому.
   Среди этих его разговоров, которых никто с особенным вниманием не слушал, глазам присутствовавших предстал Кишенский.
   Он был несколько взволнован и, расшаркавшись впопыхах исключительно пред одною Глафирой Васильевной, вручил ей маленький конвертик, в котором был листок, исписанный рукой Алины.
   Глафира пробежала этот листок и потом лукаво улыбнулась и сказала:
   – Вот, господа, преинтересное дело и прекрасный образчик современных петербургских нравов! Вы, господин Кишенский, позволите мне не делать секрета из этого письма?
   Кишенский покраснел и, немного замявшись, ответил:
   – Я не смею вам запретить поступать как вам угодно с письмом, которое к вам адресовано.
   – Да, вы правы, – и Глафира, возвысив голос, обратилась к присутствовавшим: – Здесь речь идет, господа, о несчастном Иосафе Висленеве, которого я, кстати, нынче с утра не видала: где он? Жив ли он, бедняжка?
   – Он сидит, запершись в моей комнате, – ответил на ее вопрос вошедший в это время белобрысый секретарь Ропшин.
   – Merci [215], – молвила ему с ласковым наклонением головы Глафира. – Не потяготитесь им ради Бога: он так жалок и несчастен. Ропшин поклонился, Глафира продолжала:
   – Этот злосчастный Жозеф, как вам всем вероятно известно, много должен своей жене или господину Кишенскому, я, признаюсь, не знаю, кому и как приходится этот долг.
   – Он должен своей жене, а совсем не мне, – отвечал Кишенский.
   – Ну да. В таком положении этот бедный человек года полтора тому назад прибежал, скрываясь от долгов, к своей сестре Ларисе, та заложила для него свой дом. Он повертелся с этими деньгами, хотел заплатить, но с ним что-то случилось. Бог его знает: не ручаюсь, может быть его за границей обыграли или просто обобрали, что было вовсе и не трудно, так как он вообще давно очень плохо за себя отвечает; но как бы там ни было, а в конце концов я его встретила за границей почти полупомешанного: это было в маленьком городишке, в Саксонии.
   – А ему, кажется, не с чего было и с ума сходить, – вставил Грегуар.
   – Как бы там ни было, но он был в таком состоянии, в каком нельзя бросить человека, которого мы когда-нибудь знали, и я взяла его с собою, потому что отправить его назад не было возможности. Живучи в Париже, я старалась, сколько могла, его рассеять, и признаюсь, много рассчитывала на это рассеяние, но ему ничто не помогло, и только, мне кажется, он стал еще хуже.
   – Какое у него помешательство? – спросил Грегуар, – мрачнее или розовое?
   – Пестрое, – ответила Глафира, – и потому самое опасное, за него нельзя отвечать ни одну минуту: дорогой он чуть не бросился под вагон; в Берлине ему вздумалось выкраситься, и вот вы увидите, на что он похож; вчера он ехал в Петербурге на козлах, в шутовском колпаке; потом чуть не залился в ванной; теперь сидит запертый в комнате Генриха. Между тем я со вчерашнего дня веду переписку с его супругой. Я просила Алину Дмитриевну исполнить прямой ее долг: взять ее сумасшедшего мужа; но она вчера отказала мне в этом под предлогом своей болезни и тесноты своего помещения, а сегодня письмо, в котором она вовсе отказывается принять его. Бодростина засмеялась и добавила:
   – Алина Дмитриевна Висленева великодушно предоставляет нам позаботиться о ее сумасшедшем муже; эта добрая женщина нам доверяет: или посадить его в сумасшедший дом, для чего г. Кишенский уполномочен вручить нам от нее и просьбу об освидетельствовании; или же взять его к себе в деревню, где, по ее соображениям, природа, свежий воздух и простые нравы могут благодетельно подействовать на расстройство его душевных способностей.
   Глафира пожала плечами, взвела глаза к небу и, улыбнувшись, произнесла:
   – Это прелестно!
   – Это черт знает что, – возмутился незлобивый Грегуар, – я его могу отдать на счет какого-нибудь общества в частную лечебницу сумасшедших.
   – Да это все совсем не потому-с, – вмешался Кишенский, – Алина Дмитриевна действительно больна, Алину Дмитриевну действительно лечат лучшие доктора в городе, и потом Алина Дмитриевна и без того много теряет.
   – В муже? – пошутил Грегуар.
   – Да-с; с его помешательством Алина Дмитриевна теряет на нем до тридцати тысяч рублей.
   – Великий Боже, да когда же у него были такие деньги?
   – Я не знаю-с, но он должен по законным документам. Ведь вот он и за сестрин дом деньги взял, и их тоже, говорят, нет.
   Глафира встала и, окинув презрительным взглядом Кишенского, проговорила:
   – Но вы, может быть, еще напрасно тужите, может быть, он еще излечим, и, наконец, может быть он даже совсем не сумасшедший.
   С этим она вышла и, пройдя через несколько комнат к двери Ропшина, тронулась за замочную ручку, но замок был заперт.
   – Отопритесь, Жозеф, – позвала она.
   – Извините, я этого не могу, – отвечал Висленев.
   – Но я вам принесла радость.
   – Ни за что на свете не могу.
   – Вы свободны, поймите вы: я говорю вам – вы свободны.
   – Нет-с и не говорите лучше, ни за что на свете!
   – Отопрись, болван, – прошипел внушительно подошедший к ним в эту минуту Горданов.
   – Ты сам болван и скотина, – азартно отозвался Жозеф.
   – Нате же читайте, несчастный, – молвила Глафира и подсунула в щель под дверь полученное ею письмо Алины.
   И не прошло минуты, как за запертою дверью послышался неистовый визг; ключ повернулся в замке, дверь с шумом распахнулась; Иосаф Висленев вылетел из нее кубарем, смеясь и кривляясь, через все комнаты пред изумленными глазами Бодростина, Грегуара, – Ропшина и Кишенского.
   Ни при каких уговорах он не мог бы поступить с таким рассчитанным тактом: лучшего доказательства его сумасшествия уж было не нужно.
   Кишенский посмотрел на него и, когда растрепанный Висленев остановился, подумал, как бы он его с сумасшедших глаз чем не хватил.
   – Ну так владейте же им сами, – сказал он, юркнул и исчез за дверью.