И вот явились за Донатом, и он покорился с той слабой блуждающей улыбкой на устах, которая неслышно перекочевала к нему от каменных идолов. К исходу, к смерти Донат готов был, когда вроде бы счастье улыбнулось: так чудилось, что вроде бы и не на земле он, но у врат рая, во сне вознесшись. Высокой, натертой воском лестницей, ощущая за спиною легкое постное дыханье караульщиков, Донат поднялся в верхнее жило и снова подивился ослепительному живому свету, разлитому в доме, точно здесь и обитало незаходящее, неиссякаемое солнце. Симагин сидел посреди залы на низкой скамеечке. И то, что ему пришлось вновь глядеть на судилище снизу вверх, удручало его и гневило и вроде бы усиливало необъяснимую вину; он ерзал и постоянно норовил стать, но и не решался, вдруг почуяв близкий свой исход. А не хотелось бы, ой не хотелось бы, подумал он, ибо здесь-то и найдется верное примененье его духовным необыкновенным силам. Долгие мечтания о республике, оказывается, не напрасно проросли в душе его столь пышно, и, очутившись в Беловодье, он сразу воспринял его как плод упорных своих усилий, словно бы он и выпестовал его вдали от людских жадных глаз. Симагин уже мысленно перевернул, перестроил обитель по своим давним замыслам, нимало не жаждая быть ее властителем, но, однако, поставив себя выше всякой власти, коя могла бы случиться здесь.
   Донат опустился возле, и Симагин, не глядя, придвинулся плотнее, чтобы занять у мужика силы и покоя. Учитель же, сегодня бледнее обычного, с голубыми обочьями (следы бессонной молитвенной ночи), вдруг поднялся и строго вопросил Доната:
   – Ежели бы мы решились оставить тебя здесь, братец, что бы ты хотел делать?
   – Молиться, – коротко ответил Донат.
   Апостолы благожелательно закивали, но Учителя ответ не устроил.
   – Не нашими молитвами, но нашим трудом живем. До сорока лет пребудь в делах мирских на устроение блага, семьи и потомства. Он кто тебе? – ткнул перстом на Симагина. Сегодня Учитель был строг и голосом груб, отрывист, словно он решился на что.
   Донат поглядел на Симагина, на его ввалившееся, заросшее лицо с глубокими дольными морщинами:
   – Сотоварищ…
   – Он не сотоварищ тебе, но блудолюбец и совратитель, злой бес, забравшийся в человечью личину. Погляди на него пристальней, – велел Учитель.
   С этими словами Симагин заерзал еще пуще и по-волчьи оскалился, отчего вокруг глаз собрались злобные морщины…
   – Сотоварищ по гиблой дороге, – упорно повторил Донат.
   – Но знай же впредь, сынок, – сказал Учитель, – с отважными не пускайся в путь, чтобы он не был тебе в тягость, ибо он будет поступать по своему произволу и ты можешь погибнуть от его безрассудства.
   – Книга Премудрости. Премного начитаны, старик, и не тебе меня учить, – вдруг подал голос Симагин и резко вскочил.
   – Замолчи, антихрист, иль я вырву тебе змеиный язык, – завопил одноглазый апостол Геннадий. – Как мы, ничтожные, можем узнать ту вину, за которую не жаль крови? Да лучше вырви руку по самое плечо, ежели взяла она нож с худыми намереньями, отыми ногу, коли поднялась она на павшего недруга… Ты, несчастный, коли ты бог, то возьми и сотвори нам живую тварь с утробой и с кровью, и с душою, и с мечтаниями. Погубить ты можешь, но ты сотвори, порадуй нас, коли ты богом нарекся.
   – А будто вы без крови обошлись?
   – Самое тяжкое наказанье для нас – это гневное слово Учителя.
   – Ой ли, ой ли… Ну а ежели кто шатнется? Как вы с ним? Тут посечь надо батожьем иль в плети взять поучить, значит, – настаивал Симагин. – А как плетьми обротаешь, тут и кровя сбрызнет.
   – А мы не секем. У нас розги не в заводе. Осквернишь тело – замутишь и душу. Но бывают червленые люди.
   – И как тогда с ними?
   – Он мир мучит, миру тошно от него, он всякие небылицы сочиняет впример тебя, а работать не хощет. Вот закорми такого мясом – в нем еще пуще жар воспылает. Порой случается, нету более мочи, всему Беловодью урон спокоя.
   – Ну и… убиваете, а?
   – Да зачем? Есть одно средство. Память долой отшибаем и уводим прочь, память обратной дороги отнимаем. Русь прокормит. Блаженной-то от нас выходит, все про нашу жизнь бает и бает, народ утешает, тому и легше.
   – Значит, народ мутит?
   – Пошто мутит?.. Готовит к праведной жизни. Народ-то и потек, народ-то и открылся, душою обрадел, искать нас кинулся, но не дано. Знать, вас-то Бог за ручку привел нам в науку. Иль антихрист обманом взял?
   Симагин пожал плечами.
   – Так вы бы открылись, – сказал он, уже притворяясь.
   – Никак нельзя. Завистливых орда. Зависть изжить надо. Мы в утешенье лишь. Нельзя разносить наше устроение по миру. Все должны сами созреть. Разносить – значит насильничать исподтишка…
   И тут Симагин вспыхнул, волчья злорадная гримаса исказила обличье, седатый медведь поднялся из берлоги, шатун шатуном, и пошел на охотников, не зная страха.
   – А-а-а… – завопил он, так что сидевший рядом Донат вздрогнул. – Народ на Руси стонет. Многие, не вынося бедственного положения, причиняют себе смерть. А вы спрятались. Ну-у. А посему кто знает о бедствии такого человека и не избавляет его, допускает великий грех и делается виновен в крови его. Они чистенькие, они крови двести лет не знают. А не по вашей ли вине стоном стонет народ на Руси? Ежели вам благо открылось, то поделитесь им. Вот если на нас те муки да в корчах-то изопреете, в железных-то цепях небось по-иному запоете? А-а-а? – снова торжествующе вскричал Симагин.
   Донат слушал его, внимал горячечному, истерзанному слову, и душа скитальца невольно отзывалась. «Пошто не поделиться правдой? – думал он, смущаясь. – Это лишь от напрасной мечты всем отрава и погибель. Весь источишься от мечты, изведешься, мучаясь понапрасну, а в руках пшик, и жизни конец. Сколько блинок ни держи возле масла, он масленым не станет. Но здесь-то не сладкий обман, тут все потрогать можно, пощупать, воспринять. Так стоит ли праведную науку скрывать? Это не дурнина, не проказа, чтоб таить. Орды ордами со всей Руси валит народ, ищет Беловодье, с ног сбились».
   – Мы никогда не забываем, что нас могут настичь. И мы всегда готовы к кончине, – ровным студеным голосом отозвался Учитель.
   Бродяга снова задел больную струну в душе, и Учитель почувствовал, как на него дохнула вдруг иная огромная жизнь родины, не забытой, но отстраненной навсегда. Дремлющее прежде сомнение ныне выжигало неисцелимые язвы. Верные дети родину свою не покидают и в самые тяжкие годины. Ежели народу на Руси так худо, так немощно и безысходно, как молвят, а мы на воле вольготной как масленые колобашки катаемся, так нет ли здесь отравы какой? За какие такие выслуги мы добились особых почестей? Не отрава ли мы, раз живем впусте, сами по себе, как напрасное мечтание для прочих? Идут вот мужики, тщетно ищут, мрут, аки мухи, сказывали об том спосыланные лазутчики. Дескать, в Япон плывут, и в Китай бредут, и в басурманские страны, на желтые и черные острова, сиротя родные пределы свои. А мы тута, почитай что в самом сердце Руси, а не где-то в засторонье, у черта на куличках. Но все мимо нас, все проходом…
   И Симагин снова прочитал мысли Учителя, и тайные муки его стали явными. И снова, будто насмехаясь над собором, Симагин протянул нараспев:
   – А-а-а… Если б Божье дело, разве б позволил вам Бог одним прозябать в щастье и сытости? Чем вы лучше?
   – Не кусок хлеба стережем, но дух охраняем. Дух развеять можно. И ежели всем помалу отдать, то он пропадет впусте. Но когда духом сподобится Русь, и мы тут как тут, – слабо защищался Учитель. Он так устал, так изболелся нынче, будто бочки-сельдянки катали по его телу всю ночь. Как он жалел сейчас, что ввязался в бесплодный разговор, затеял допрос. Что он вызнал про Русь, что открылось, незнаемое прежде? Лишь всех заразил проказою долгих размышлений. Неведомая болезнь прокралась за стены Беловодья, неизлечимая разрушительная проказа. И, ненавидя себя, тайно презирая, Учитель с пристрастием оглядел ладони и с силою ударил по коленам. Одноглазый древний апостол, помнивший еще устроителя Беловодья инока Захария, воспринял этот жест отчаяния по-своему.
   – Может, его лишить памяти за дерзость? – обратился он к собору. – Нет ничего страшнее, чем лишить памяти. – И собор согласно закивал.
   – А вам меня не взять. Бога памяти не лишить. Меня царь пытался всячески извести, а где он нынь?
   – Какой ты бог, ты самозванец. Тьфу на тебя.
   – А ты спытай, одноглазый, спытай. Знать, ада не боишься?
   – Мы спытаем, только откройся, кто выдал вам путь?
   – Я бог, и ничто не скроется от моего взора! – с прежним несокрушимым достоинством произнес Симагин. – О смерти своей я не беспокоюсь. Я ее уже видел, она от меня бегает, когда я к ней приближаюсь. Она для меня совсем не страшна. Но пошто вы-то схоронились? Подите в мир и примите муки. Го-то-вы-ы?
   И Симагин с презрением рассмеялся, чем вверг собор в крайнее беспокойство. Учитель же молчал, потупив взор.

Глава седьмая

    Допрос третий.Да полноте, была ли в его жизни Европа, кою проехал сквозь, вкусив все тамошние прелести свободы, о которой в России и не помышлялось. Но ведь говорится же в народе: «Хоть за батожок, да на свой бережок». Пока до дому добрался Симагин, нажился он по столицам, начитался Руссо и Вольтера, а по возвращении в Петербург вдруг тяжело заболел горячкою и с той поры глубоко задумался о судьбе и будущности своего народа. С первых прожектов о переустройстве России на европейский лад минуло двадцать лет, уже борода сквозь посивела, зубы стерлись и шкура поизносилась, но тело Симагина, как и душа, не потеряли прежней тонкой чувствительности, от коей много горя и невзгод перенес бывший княжеский повар.
   Черная грубая ряса похожа на власяницу, сотканную из жесткого конского волоса: за одну лишь неделю тело от нее заскорбело и затомилось нудною болью и чесоткой, словно натирали кожу денно и нощно дресвою, мелким толченым камнем. Исподники бы да холщовую рубаху, так жилось бы; но голому телу от монашеского одеяния одна немочь. Знать, не готов Симагин к строгому, постному житью. Но здесь, в монастыре, все иноки и старицы в подобном одеянии и босы в зиму и в лето. Что за рай себе обустроили? Что за медвежий берлог? До сорока лет в миру, а после в строгом затворе, из одних стен крепостных шагнул за другие стены – вот и вся воля в сей жизни. Что за злосчастная сия придумка? Что за извив подлой мысли? И это – счастливая, Богоданная земля? «Сегодня, когда они придут за мною и поведут, я скажу так: „Открывается суд под председательством единой Правды, и раскрываются книги дел человеческих“. И пусть только посмеют возразить мне, я нашлю на них огнь пожирающий». И от внезапной действенной мысли, от того, что он, Симагин, имеет силу неподвластную и может по охоте своей сокрушить сие осиное гнездо, затворник повеселел сразу и ожил. «Чего понапрасну съедать себя? – утешился Симагин. – Занимаюсь самоедством, ей-ей! А мне не пристало… По долгому раздумию я пришел к мысли, что у них есть некоторое счастие, но в самом зародыше и странно произрастаемое. Вот такое имеют счастие, когда голодный человек и житней коврижке рад. Но я им укажу путь истинный. Я не тот Бог, творитель всего живого, но земной бог, земной устроитель счастия и исполнитель пожеланий всемогущего творца. Они ко мне в претензии, что я будто бы самозванец. Но не возьмут в толк, что я истинный земной бог и наравне с царями… Может, я и по воде могу ходить, но только я не хочу обману, потому как приставлен к натуральному делу, а не к эфирным чувствованиям. Я им все скажу и открою очи. Только бы дозволили высказаться».
   … Тут дверь в келью распахнулась, и вошел инок Авраам, тот самый молодой курчавый монах, похожий на арапа. Он был, по обыкновению, бос и ступал неслышно, бесплотно, уже в юношеских летах отрешившись от всего земного. Вблизи лицо его было обтянутым, строгим, и круглые глаза под сросшимися смоляными бровями прожигали насквозь. Авраам имел привычку глядеть навязчиво, не отводя птичьего взора и не мигая; и вот сейчас, явившись в келью, он взглядом просквозил затворника и в чем-то своем удостоверился. Под таким обсмотром Симагину бы тут же и вспыхнуть и почернеть, аки угль; но встретились-то две гордыни, две пылающих натуры, а огнь огнем не подавить. Авраам то и дело проводил ладонью по бараньим волосам, и они потрескивали, роняли голубые искры. Вокруг таких людей воистину свет, но больше похожий на ночной сполох, от которого на душе тревожно и неуютно.
   – Они лишат тебя памяти, – сказал инок о решении апостолов, будто он сам уже отстранился от собора.
   Симагин почуял недосказанность слов и насторожился. Неспроста явился младший апостол и не по своей ли затее? Симагин не знал, что Авраам по смерти Елизария должен был заступить на его место; но Учитель был настолько крепок, что инок устал ждать его смерти, а призывать ее было бы грешно.
   – Ты за этим и явился?
   – У них все решено. Ты смутитель, у них решено, – навязчиво, как в полусне, повторял Авраам. – А как вы прошли к нам, отец?
   – Дошел…
 
   И снова в глаза било солнце, Симагин жмурился и невольно сбивался мыслями. Апостолы едва проглядывались сквозь золотистый туман, и каждый звук, казалось, лился с неба, был вовсе лишен земного.
   – Как ты дошел? – спросил кто-то. – Ты сам не смог бы дойти…
   – Привели… Господь Бог довел…
   – Давеча ты нас уверял, что ты – бог, – ехидно заметил одноглазый апостол.
   Симагин поискал глазами скамеечку, чтобы сесть, но сегодня лавицы не было. Значит, допрос будет коротенек, а там питья дадут и спровадят в мир, как малишонного, потерявшего ум. Но от этой мысли снова не явился страх. Симагин перебрал широкими плечами, встряхнулся, чтобы привесть чувства в строгий порядок. «Откуда во мне такое веселие? – сам себе поразился скиталец. – Мне бы плакать нынче полагается, как последний день проживаю в здравом уме».
   – Я бог земной, я устроитель теперешней жизни, а над нами ишо единый Бог вселенский, он творит жизнь будущую. И никакого там Христа…
   Одноглазый апостол хотел было прервать Симагина, но Учитель взмахнул рукою и велел продолжать. «Зачем нас ищут? – мучился он. – Быть может, не нашего Беловодья слава гремит по земле и не нас ищут, но кого-то иных?»
   Вот появилась в сердце отрава сомнения и выедает его насквозь.
   В сомнении и близкое, кровное дело вдруг зальет ржа, и покажется оно чужим и постылым. В дни сомнений обязательно явится совратитель и смутитель. Ты вроде бы и не помышлял о нем, а он вдруг незваный войдет в твой дом, и ты, чуя зловредность его слов, ничем, однако, не сможешь противостоять ему.
   В речах самозванца Елизарий мучительно пытался отыскать ответ.
   – Вот вы спрашиваете, кто меня привел к вам? Я же реку: един Бог. Если вы не хотите верить бессмертию моего дела, то я надеюсь, что Бог пошлет вам знамение, а я исполнил мою обязанность, явившись к вам. Что мне от Бога препоручено было, то и сделал…
   Апостолы молчали: они уже давно обходились без слов, в душе уединенно глаголя с небом и отыскивая там все ответы. Они тускло помнили свою родину и представляли ее адом, полным мученических стонов. И чем горше говорил Симагин о странной, полузабытой Руси, тем покойнее становились старцы. Отсвет удовольствия невольно выдавал их тайные мысли, и Учитель, бегло озирая апостолов, был неожиданно огорошен их глухим, неотзывчивым счастьем.
   – Что ты принес нам? Открой нам тайные мысли! – Учитель сказал тихо, подавляя волнение, но собор несказанно удивился, восприняв речи его как измену Беловодью.
   И впервые собор зароптал, с ужасом воззрился на Елизария. И многие приняли его за хворого. А с хворого чего спросишь? Апостолы на мгновение забыли о Симагине, и он сам благорастворился, глядя в высокое голубое окно и чему-то задумчиво улыбаясь. Он не знал, как можно устроить будущую жизнь, но считал, что знает, какой она должна быть, и ему, мечтательному человеку, казалось, что этого предостаточно. Надо лишь вырваться из застоя, прорвать запруды размеренной жизни, а там, глядишь, человеци сами заимеют охоту к перемене надоевшего житья и по-иному обустроят его. Главное – направить на путь, подсказать и ободрить; ведь тот, вселенский Бог, тоже сам ничего не делает, но лишь следит, строжит, совестит и советует.
   – Может, тебе воистину открылась особая правда, открой нам очи, – настаивал Учитель, не слыша ропота апостолов.
   Симагин очнулся:
   – Теперь, мне кажется, вы не должны заблудиться от неизвестного вам пути истинного и не должны сказать, что я возмутитель вашего омута. Если бы вы теперь дерзнули сказать, что я возмутил ваше болото, то вы бы погрешили сами против Бога. Ведь я для вас не выдумал другого бога, потому что я сам бог. Природа меня понуждает, чтоб я показал теперь вам истинный закон и заповеди его.
   – Ты много где бывал. Слаже нашего Беловодья есть ли где?
   – Чего сладкого, че-го-о? Сладко, когда сам себе господин. Захотел – встал, захотел – лег, и никто тебе не указчик, – возмутился Симагин. – Чем у вас не темница? Кто может пойти куда глаза глядят иль отлучиться по своему хотенью?
   – А куда идти? Тут же дом. Куда еще брести, коли слаже-то нет нигде. Иль ты видал лучшее место? – искренне удивился Учитель.
   Симагин слегка сбился, растерянно забегал глазами, но тут же овладел собою:
   – Свобода – когда сам себе господин. Вы взрастили жирных домашних гусей, коим давно уже расхотелось летать. Но там лучше, где голоднее, но свободней. Хлеба можно получить, но волю надо взять.
   – У голодного свободы никакой. Голодный за кусок отца-мать продаст. Где много хлеба, там много воли, – веско сказал учитель.
   – Кабанчику тоже много пойла дают, а после – под нож, – недовольно возразил Симагин.
   Он был раздражен тем, что его постоянно перебивали, не давали высказаться. Он чувствовал, как слова его проваливались в пустоту, и потому говорить было особенно трудно, словно покрыли Симагина рогозными кулями и лишили воздуха.
   Чего же он замышлял, незваный гость? Апостолы добивались одного: узнать, чего хочет пришлец. Они боялись ошибиться и покарать безвинного, но они чуяли в нем ту темную злую силу, от которой теснило грудь и хотелось спасаться куда угодно, закрыв глаза. Гость слишком много говорил и скрипучим, брюзжащим голосом опутывал собор, никого не слыша, никому не внимая, как опоенный. Ежели такого не лишить памяти и выпустить в Русь, один Бог знает, чего он наговорит-накуролесит там, не зная удержу. Оборвать бы его, не слушать, так высшего знака нет. Им-то, инокам, чего спасаться, кого опасаться? Они с младых ногтей в затворе, в строгом постном быванье, они на этом свете уже апостолы; но им было жаль тех, кто жил по ту сторону, пахал ржаной клин, плодил детей для Беловодья и радовался земным утехам. Им-то куда деться, если вдруг кончится их благо? Они ведь не знают иной жизни, они полагают, что так было всегда и пребудет вечно. Наверное, лучше всем миром сразу уйти на тот свет, чем менять устав, подвигая народ на страданья. Но он, смутитель, явился незваным и, будучи пленником, ведет себя, как высший праведник, хулит Беловодье.
   Зачем же добиваться от самозванца особого признанья, не проще ли лишить его памяти и отослать обратно на Русь, пока речи его не вышли из городища? Так, может, Учитель мешал? Он странно медлил, его желания были расплывчаты, туманны и не передавались собору; не хватало старцам последнего решительного слова, будто Учитель уже утратил волю и власть.
   – Все ваши законы взяты от Исуса Христа, а они основаны на мучении, – меж тем говорил Симагин, внушал с непонятным напором и недовольством в голосе; видно, даже скрытое упорство иноков было противно ему. – Но от избежания мучения произошла ложь, а от лжи родилось корыстолюбие и всякая неправда, так что теперь совершенный ад на земле – обман, разврат, самолюбие, роскошь, ненависть, вражда. Вы боитесь аду на том свете и устроили ад на земле-матери. Все ваши упования – на будущие мнимые царства, выдуманные Исусом, на всю его путаницу, а не проще ли навести порядок здеся?
   – Это не про нас. У нас такого не водится, – в один голос возразил собор. – Двести лет, почитай, на сем стоим и не пропали.
   – Вавилон, поди, тыщу лет стоял и хвалился, да от разврату сбесился и пал. Так и с вами будет. Что за Христос такой, откуда взялся фарисей и блудолюбец? Я думал сыскать в Беловодье свободное братство, а нашел темницу Христову…
   – Замолчи!
   Это вскричал, не сдержался одноглазый апостол.
   – Фу-фу, – зафукал, заплевался Симагин. – Это вы помолчите, выворотни, коли не видите истины. Вместо правды закона будет неписаный закон правды, запечатленный в сердцах людей.
   – Но как все это полагается устроить по закону правды? Чью правду вы возьмете в основу? Свою? – кротко спросил Учитель, и собор, радый гласу Елизария, согласно и торопливо закивал головами.
   – Почему же свою… Божью, – спокойно ответил Симагин.
   – Но это Бог положил нам так жить. – Учитель не лукавил сейчас, не кривил душою, ибо сомнения точили его. Чужие несчастья не давали ему насладиться покоем. – Ну вот ты предлагаешь нарушить наш устав, а что взамен? Вместо рая бывает ли другой рай?
   – Ежели это рай, то живите, как хотите, а я покидаю вас. Разве рай в темнице стоит?
   – Ежели открылось, так научи…
   – И научу-у… Пойдите сердцем ко мне навстречу, не запирайтесь, дозвольте к народу обратиться, и я вас научу. – По собору прошло движение, но Учитель взмахом руки остановил невольное возмущение. – Вы откройтеся. Я вижу, вы закостенели во грехе, и это нелегкое дело – бересту греха содрать с себя и кровоточащие язвы обнаружить. Так вот, отцы собора: три главных вопиющих зла ужились в Беловодье. Я знал про то и спешил к вам, чтобы излечить. Самый первый грех: вы беззаконники. Да-да… Лишь зверь дикий живет без закона, на то он и зверь безумный. Конечное дело, праведнику никакой закон не положен, ни Божеский, ни царский. Но много ли праведников на всей-то земле русской? Раз-два, и обчелся. Положа руку на сердце, даже не всяк сидящий во соборе может поклясться: я, дескать, чист перед Господом, как слеза. А сколько народу живет подле монастыря во тьме и слепого? И бредут они как стадо баранов, ибо сам пастырь ваш заблудился в сомнениях. Так вот, закон есть народу вашему исцелительное лекарство и путеводитель во всех предприятиях…
   – Что это за закон такой? Мы от законов бежали…
   – Есть законы и уставы единого нашего Бога.
   – Но мы в точности блюдем его заповеди. Единым Богом и живем лишь…
   – Тогда пошто сокрылись от государя? Кто наместник Бога на земле? Царь! А вы от него сокрылись, аки тати и лиходеи. И в этом ваш второй грех. Если будут к вам насылаться от государя сборщики подати, то вы, конечное дело, должны дать ему требуемое по указу. Государь с вас лишнего не спросит. Он не захочет обижать неправедно, а вы должны его любить и почитать, как отца родного, ибо он у вас один, а вас у него много. Он один печется о вашем благе. И еще, если будет требование в военную службу – это должно исполнить безоговорочно, ибо и без этого нельзя, ибо все оное для всеобщей пользы и для порядка государству.
   – Зачем нам царь? Зачем нам сборщики податей и управители? Сам же баял, что народ стоном стонет от царя.
   – В новом государстве царь будет за подданными смотреть иначе. Ему не будет нужды обижать вас, ибо все мы будем веровать единому Богу. Мучиться тогда никто не будет, да и мучить вас некому будет, потому что Исуса больше нету… И без управителя вам не обойтись.
   – Но живем ведь? И слава Богу, как живем: без податей, без надзору, сыто, вольно.
   – Но все так не смогут жить! – вскричал Симагин. Стенам легче было говорить, чем этим старцам, ушедшим в себя. – Иль Русь разделить на обители? Рассеяться по лесам? Да ведь и тогда отыщется норовистый человек и затеет драку, пойдет на вас с оружьем. А коли из-за рубежа налезет смутьян и возьмет в полон?
   Учитель не возражал, он терпеливо слушал возмутительные речи, и они не оскорбляли его сердца, ибо понималась их бессилость. Но Учитель задорил Симагина, понуждал открыться, и от нападок самозванца лишь укреплялся духом. «Нет-нет, – думал он, скашивая блестящий взгляд в голубое окно. – Мы истинное Беловодье, кроме нас, никого нет. Наша украшательная здоровая жизнь всем в урок. Это по нашей жизни истосковались люди, вот и прут, мчат во все концы. А мы не можем открыться, рано, ой рано распахивать врата. Дескать, вот и мы, идите к нам, да станем жить-поживать вместях. Когда много жижи, а мало мучицы, то штей добрых не сварить. Всем будто достанется, но как приманка, червяка не заморить. Только досадою заполыхает народ, что разбудили, растравили, заманили мечтою, а сунули кукиш под нос. Держаться надо в безмолвии и в своих границах, ибо пока есть мы, народ не безутешен, он знает, что есть на миру лучшее что-то. Он помыкается, побродит, а воротясь в домы свои, решит украшать жизнь своей родины».
   – Ну а третий грех наш? – тускло спросил Учитель уже со слабою надеждой на откровения.