В два часа пополудни, когда солнышко сморило на мешках всю бригаду и когда один солдатик, одурев от безделья, шумно справлял у заборчика малую нужду, а второй солдатик беспечно курил, ловя в небе ворон, Федор Кузьмич неспешно, вперевалку подобрался к куряке и негромко распорядился:
   — Отдай ружьишко, приятель! Зачем оно тебе?
   Солдатик был скороспелка второго года службы, отважный и сметливый, родом с Брянщины, и в голосе убийцы, в его стылом взгляде легко угадал, что ему грозит в случае неповиновения. Прикинул расстояние до Федора Кузьмича, собственное нелепое сидячее положение и решил, что не стоит отдавать молодую жизнь за железяку с патронами. Ругнув себя за потерю бдительности, сладко затянулся табачком и добродушно улыбнулся:
   — Бери, дяденька, разве жалко! — и протянул карабин.
   Второй солдатик, тоже парень не промах, хотя с виду простачок курносый, в последнюю секунду почуял опасность, скосил глаза, пресек течение бодрой струи, кинул карабин на локоть, — но свалился наземь от гулкого удара по черепу, нанесенного обыкновенной древесной чушкой. Алеша забрал у него карабин и кивнул Осипу со Шнырем, чтобы поскорее связали конвойных. Дебилы с дурашливым гоготом бросились выполнять приказание. Они-то понимали, что по бабе на рыло им просто за красивые глазки не заполучить. Остальные шестеро работничков наблюдали за происшествием с любопытством, но без всякого желания вмешаться. Солдатиков раздели до кальсон, связали им руки и ноги заранее припасенными жгутами и положили рядышком у забора. Алёша и Федор Кузьмич переоделись в форменную солдатскую одежонку, причем Федору Кузьмичу форма оказалась длинновата и узка, а на худеньком Алеше сидела, как балахон. У них еще оставалось два часа до конца смены, Потапыч в зоне ждал их около пяти, обычное время возвращения бригады. Расконвоированные заканчивали работу на час раньше. Перед четырьмя часами должен был явиться вольный мастер Данилюк, чтобы принять дневной урок и отпустить их восвояси. Федор Кузьмич предупредил уркачей, что, если кто неосторожно ворохнется, пусть на себя пеняет. Но это было, конечно, лишнее предупреждение. Никто и не собирался ворошиться. Здешний народец понимал, что от судьбы не спрячешься, когда у двоих в руках карабины, остальные голяком.
   Мастер Данилюк появился без четверти четыре и мигом, с одного взгляда оценил обстановку. Он многие годы обретался среди изолированных преступников, навидался всякого и давно не ожидал ниоткуда хороших новостей. Заступив без опаски на двор и увидев, что обратного пути нет, он только уточнил:
   — Это у вас побег, братцы? Или что похуже?
   Человек он был безвредный, справедливый, многосемейный и пьющий. Доносил лишь по необходимости, а иногда мог и поспособствовать попавшему в беду человеку.
   — У нас к тебе нет претензий, Данилюк, — благожелательно осведомил его Федор Кузьмич. — Но придется тебе до ночи с солдатушками отдохнуть. После кто-нибудь за вами наведается и освободит от пут.
   — Некстати приключилось, — огорчился Данилюк. — Жинка блины печет по случаю собственных именин.
   По знаку Федора Кузьмича дебилы Осип и Шнырь его связали и попутно отвесили несколько веселых пинков, желая полнее насладиться временным торжеством над одним из начальников. Данилюк пристыдил головорезов:
   — Вы бы держались в рамках, ребятки. Я ведь понапрасну вас никогда не обижал.
   — А ну осади, болваны! — прикрикнул на помощников Федор Кузьмич и извинился перед мастером. — Сам видишь, чего с них взять. Одно слово, урки.
   Собственной тряпицей он утер кровь, поплывшую у Данилюка из ноздрей. Мастера уложили рядом с конвоирами, которые глазищи неуклонно таращили в небо, словно ожидая оттуда благословения. На всякий случай всем троим заткнули пасти кляпами.
   К зоне приблизились после пяти, когда жизнь преступного братства сосредоточивается в столовой, на ужине. Это у тех, кому туда дозволено ходить. Другим кашу приносят в мисках прямо к параше, как принцам.
   Федор Кузьмич и Алеша, облаченные в форму, пригнали свою небольшую бригаду к воротам, и старпер Потапыч, вечный кусок, пропустил их внутрь, заранее вздыбив реденькую седую шевелюру и вымазав рожу в каком-то дерьме. Собственноручно Федор Кузьмич аккуратно примотал его в дежурке к ножке массивного стола. Потапыч горестно вздыхал, напоминая о недоимке.
   — Попрут со службы, а?! Куды денусь на старости лет? А ежели тебя ныне укокошат, кто остаток вернет?
   На дело Федор Кузьмич взял из «общака» семьсот рублей, Потапычу из договоренных шестьсот выдал пока только четыреста.
   — Не нуди, вонючка, — прервал он стенания продажного сержанта. — Меня укокошить нельзя. А вот если ты где-нибудь смухлевал, берегись.
   Со двора шестеро урок, не причастных к замыслу, сиганули по своим углам. Осипу со Шнырем Федор Кузьмич приказал тоже исчезнуть и затаиться. Дебилы, уподобясь сержанту, напомнили об обещанной награде, но нарвались на какое-то сквозь зубы нечленораздельное шипение Федора Кузьмича и опрометью ломанули в жилую половину.
   Алеша с наставником через котельную, минуя три поста, по короткой пожарной лестнице, через заранее отомкнутое окно проникли на второй этаж и без всяких помех, никого не встретя, подобрались к кабинетику дядюшки Грома. Все пока шло так гладко, что оба одновременно подумали: а ну как его нет на месте? Распорядок дня дядюшки Грома в зоне знали назубок даже слабоумные: он его не менял много лет подряд. От пяти до шести ему подавали ужин в эту комнату. Сейчас за дверью было подозрительно тихо. Ничего не будет удивительного, если матерый волк шерстью почуял опасность. Федор Кузьмич осторожно приоткрыл дверь: нет, волк в норе, и даже не один. Дядюшка Гром принимал трапезу в обществе грудастой девицы, известной в зоне под кличкой «Целка». Натуральное ее имя было Зина Куликова. Тридцатилетняя красавица не была «в законе», отбывала пятилетний срок за глупую шутку: подсыпала мужу в кефир на опохмелку мышьяку, а он возьми и окочурься в одночасье. Зина Куликова славилась по зоне как женщина неприхотливая, услужливая, готовая к акту любви в любое мгновение, в любом месте и с любым кавалером; но после того, как ее приблизил к себе дядюшка Гром, мало кто рисковал сунуться к ней с мужицкой прихотью. Однако положение фаворитки не вскружило Зине голову, и хотя она была переведена на жительство в барачный флигелек, в отдельную конуру, где у нее был даже собственный рукомойник, не зазналась, не загоношнлась и при каждом удобном случае оказывала товаркам мелкие услуги.
   В развязной позе сидела она за столом супротив дядюшки Грома, между ними дымился чугунок с парной бараниной, светилась бутылка водки и прямо на клеенке был распластан на куски сочно-красный арбуз. Пир только начался, потому что из бутылки было отлито не более трети. Когда заговорщики заглянули в дверь, дядюшка Гром как раз подносил ко рту стакан, а Зина Куликова любовно держала наготове ломоть кавуна. Увидя незваных гостей, дядюшка Гром сделал вот что. Стакан выронил из пальцев и освободившуюся руку молниеносно сунул в ящик стола, где лежал у него парабеллум. Завидная у него была реакция, юношеская, и стрелял он навскидку, и сидя, и на бегу так, что будь на месте Федора Кузьмича любой другой человек, тут же схлопотал бы себе дырку в брюхе — и утихомирился. Но Федор Кузьмич не оплошал. Еще пока стакан висел в воздухе, он с короткого разбега прыгнул. Чудовищный удар ногами опрокинул дядюшку Грома вместе со стулом, он шмякнулся затылком о стену, и шейные позвонки у него жалостно хрустнули. Парабеллум вместе с ящиком взлетел под потолок. Алеша важно вошел в комнату, притворил за собой дверь и защелкнул задвижку. Оба карабина поставил в пирамидку у стены. Прошествовал к разоренному столу и обратился к Зине Куликовой:
   — А ну-ка угости и нас с Федором арбузом, чего-то в глотке пересохло.
   Сияя шальными очами, девица выполнила его просьбу. Огромными кусками оделила Федора Кузьмича и Алешу.
   — Я чуть со страху не описалась, — пожаловалась она. — Разве можно так влетать, мальчики!
   Дядюшка Гром заворочался на полу, тряхнул башкой, по стеночке, по стеночке перевел туловище в сидячее положение. Взгляд его был неподвижен и мертв. Алеша черной арбузной семечкой запулил ему в лоб, но не попал. Федор Кузьмич парабеллум с пола поднял, снял с предохранителя и шутя нацелил на дядюшку Грома. Тот даже не поморщился. Молча ждал, чего ему скажут. В вытаращенных глазах ни злобы, ни укора. Ультиматум был наполовину политический, наполовину бытовой. Дядюшка Гром должен был позвонить начальству и объявить, что они с Зиной Куликовой взяты заложниками. Требования у преступников такие: а) улучшить питание в столовой; б) прекратить побои и издевательства в карцере; в) наладить регулярное поступление газет и журналов; г) показывать кино не один, а два раза в неделю; д) сменить постельное белье в бараке (рваное на целое); ж) перевести служить в другой лагерь дядюшку Грома, то есть Григория Яковлевича Громыхалова. Последнее требование важное, объяснил Алеша.
   Выслушав всю эту белиберду, дядюшка Гром лишь с удивлением потрогал свою вздувшуюся шею, которая деревянно скрипела при каждом движении.
   — Бери, бери трубочку, не тяни, — поторопил Алеша. — Тебе что, трудно позвонить? Мы же по-хорошему просим.
   Дядюшка Гром сказал:
   — Вы, ребятки, этим проступком себе сроки надолго продлили, хотя вы оба до конца сроков не доживете. Это я вам твердо гарантирую.
   Федор Кузьмич неуловимо взмахнул рукой с зажатым в кулаке парабеллумом, будто кнутом щелкнул: дядюшка Гром шевельнуться не успел, зубы костяным крошевом хлынули изо рта, мешаясь с кровью. Неприятное, но впечатляющее это было зрелище. На сизом от ярости лице надзирателя над рыжей бородой вспыхнул малиново-синий цветок.
   — Твоя жизнь будет короче нашей, — объяснил ему Федор Кузьмич. — Никак ты этого не возьмешь в толк. Я ведь тебе сейчас башку пробью.
   — А меня вы тоже прикончите? — спросила Зина Куликова.
   — Не волнуйся, девушка, — успокоил ее Алеша. — Мы же не садисты.
   — Что-то я тебя раньше не примечала, красавчик? — Очи Зинкины сверкнули алчным огнем.
   — Да я обыкновенно в карцере живу. Невзлюбил меня твой кобелек.
   Дядюшка Гром неряшливо копошился у стены, пересчитывая оставшиеся зубы и забавно скрипя шеей. На время он стал как бы невменяемый. Пришлось Алеше самому договариваться с начальником лагеря майором Скипчаком. Он соединился с ним по телефону и коротко изложил обстановку. Майор Скипчак в служебном кабинете как раз собирался принять вечерний аперитив в компании со своим заместителем по воспитательной части майором Спиридоновым. Они священнодействовали, смешивая в алюминиевой кастрюльке водку с коньяком и лимонным соком, добиваясь кондиционной пропорции. Алеше пришлось три раза повторить, что захвачены заложники, пока до майоров дошло, что это не скверная шутка.
   Петр Петрович Скипчак, рослый пятидесятилетний мужчина с багровым от вольной жизни и алкогольных злоупотреблений лицом, прикрыл трубку ладонью и хмуро проинформировал заместителя:
   — Кажись, там у Грома чертовщина какая-то творится.
   Георгий Львович Спиридонов, тоже видный мужчина пенсионного возраста, с узким, острым лицом церковного служки, с досадой отмахнулся:
   — Да чего там может быть, ничего там быть не может. Давай-ка лучше добавим чуток красненького.
   — Очнись, Спиридоша, — сказал Скипчак. — Тут, может быть, дело серьезное. Кто-то там разбаловался. Какой-то подонок.
   — А я тебе говорю, это бред, — возразил Спиридонов. — Дядюшка Гром баловства не терпит.
   После этого коллеги, по обыкновению, минут десять препирались, успев все же оприходовать по стопке огненной смеси. Майор Спиридонов забрал у Скипчака трубку и сурово спросил:
   — Ну кому там, черт возьми, не терпится в карцер?! Ответ от Алеши он получил вразумительный, но дерзкий.
   Спиридонов положил трубку на рычаг, разлил по чашкам еще аперитива из кастрюльки и философски заметил:
   — Безумцы! Им все неймется переиначить порядок, который задолго до них установлен.
   — Ты про кого?
   — Видишь ли, — продолжал Спиридонов, — каждый преступник устроен так, что в его натуре главное — напакостить. Ты оптимист и полагаешь, что добрым отношением можно вызвать в преступнике человеческие чувства. А я по-прежнему считаю, горбатого могила исправит. Их надо не в тюрьмы сажать, а вешать публично на площадях. Тогда, возможно, от ужаса какой-нибудь мелкий мошенник вдруг исправится.
   — От кого, от кого, — задумался Скипчак, — но не ожидал от дядюшки Грома. Да как он допустил? Не пришлось бы, Спиридоша, связываться с Москвой.
   — Там за подобные упущения по головке не гладят. Надобно самим чего-нибудь придумать.
   — Хорошо бы, — согласился Скипчак, — но чего ты придумаешь, если они обнаглели?
   В грустном раздумье офицеры опрокинули еще по чашке. Они были уже в том градусе, когда обычно расходились восвояси, чтобы перед сном опять сойтись и выкурить по последней сигарете. Жили они по соседству в поселке, в одноэтажном доме, построенном на манер петровского каземата. У обоих семьи были отпочкованы в Мурманск, где росли и учились их дети да мыкали век стареющие жены. Их трогательная дружба была известна по всем инстанциям, может быть, поэтому их пятнадцатый год не повышали в звании, но и не беспокоили ненужными инспекциями. Оба были философами, не требовали от жизни льгот и вполне довольствовались тем, что она им преподнесла. Попивая винцо, коротали свои дни, услаждая себя то рыбалкой, то охотой, то необременительным знакомством с красивыми вольнонаемными женщинами. Суровое однообразие будней притупило их мысли и чувства, но не ослабила тайной тяги к романтическому, красивому поступку.
   После долгого молчания, разогнав ладонью завесу табачного дыма, майор Скипчак предложил:
   — А не разыскать ли нам, Спиридоша, Веньку Шулермана? Помнишь, как он в прошлом году на медведя с топором попер?
   — Шулермана разыскать можно, — согласился Спиридонов. — Но думаю, и ему в этом инциденте будет не сладко. Я теперь припоминаю, что-то такое я слышал от Грома про эту парочку. Каленые орешки.
   — Шулерман справится, — сказал Скипчак. — Он же немец. Помнишь, как он два года назад Кланьку Завьялову на снегу прямо завалил. Весь поселок бегал смотреть.
   — Я не говорю, что не справится. Но все-таки надо его предостеречь.
   Вениамин Шулерман был сорокалетний парень из отставников. В зоне он появился лет десять назад по очередной разнарядке и был оформлен командиром взвода охраны. Но в официальном чине прокантовался не более двух лет, после пришлось всеми правдами и неправдами от него избавляться. Больно уж оказался неукротим и лих, даже по здешним меркам. Когда он заступал в караул, следовало ожидать либо появления неопознанного трупа, либо чего-нибудь похуже. Некоторое время он водил дружбу с дядюшкой Громом, но и того обескуражил своей лютостью. Таких людей в зоне мало, в больших городах их нет вовсе, да и на окраинах они одиноко скитаются, нигде не находя себе долгого приюта. Вениамин Шулерман был урожден с сумрачной душой и с великим запасом ненависти к человеческому сброду. Всего лишь однажды его угораздило съездить в отпуск в Сочи, по пути он на денек заглянул в Москву и после уж зарекся соваться в людские скопища. Пожаловался дядюшке Грому (они тогда как раз дружили):
   — Моя бы воля, я бы эти вонючие муравейники напалмом выжег.
   Лихо ходило за ним по пятам, и жужжание жирных трупных мух сопровождало его на жизненном пути, как музыка.
   Доказать никакую его вину было невозможно по причине всегдашнего отсутствия свидетелей, хотя он не таился и открыто говорил, что бил преступную погань всегда насмерть и в дальнейшем будет так же бить. После отставки, удалившись от своего прямого назначения, Вениамин Шулерман, по слухам, начал промышлять отловом беглых, а в зоне по-прежнему числился на полставки как автомеханик. Однако, если в руки ему действительно попадалась какая-нибудь машина, он обходился с ней, как с человеком — неумолимо ломал и корежил. Из всех механических затей он душевно рад был только двум вещам — колуну с кленовым топорищем и автомату Калашникова, В бытность комвзвода свой автомат нежил и холил, как мать младенца. Кто из солдат по неосторожности, не ведая командирского нрава, обходился с личным оружием небрежно, мог заранее уведомлять близких о своей инвалидности. Тысячи способов находил Шулерман, чтобы незадачливого горемыку сжить со свету. В его взводе люди подолгу не задерживались, и это тоже было одной из причин, по которой командование решило избавиться от его услуг. В некотором смысле Вениамин Шулерман являл собой воплощенный идеал офицера-охранника, он всех устраивал как абстрактный пример для подражания, но не годился для повседневного лагерного обихода. Вскоре и предлог для почетной отставки подвернулся. По диковинному стечению обстоятельств к Шулерману во взвод для прохождения службы залетел паренек из высокопоставленной привилегированной семейки — о, безысходная (иногда) неосмотрительность наших ведомственных канцелярий! У этого паренька было какое-то изысканное помутнение рассудка: в часы досуга он читал однотомник Монтеня, который привез с собой, и с презрительной миной отказывался принимать участие в озорных забавах товарищей по оружию. Впрочем, толком к нему никто приглядеться не успел, хотя многих новичок успел обидеть, укоряя в свинстве и жеребячестве. Воодушевясь, начитавшись Монтеня, он, как пьяный, призывал сослуживцев к чистоте помыслов, к борьбе за справедливость. Он проповедовал, что заключенные такие же люди, как все, только попавшие в беду. В лагерных условиях его фарисейство производило впечатление бреда. Никто же не знал, что он из пайковой семьи, напротив, по странному капризу ума новичок намекал на свое якобы религиозное старообрядческое происхождение. Понятно, что человеку столь возвышенного образа мыслей наплевать было на будничные, повседневные хлопоты. Пару раз Вениамин Шулерман по-отечески пожурил его за неряшливо прибранную постель, но, заглянув однажды после наряда в дуло его карабина, понял, что словами тут ничего не добьешься. Помертвелый от гнева, он помчался искать грамотея и застал его на волейбольной площадке, где тот сам не играл, а болел за одну из команд. Вениамин Шулерман поманил его к забору и молчком, в воспитательных целях стал обучать болевому приему (зажиму локтя), при этом сломал неряхе руку, а также коленом продавил селезенку. Прямо с волейбольной площадки несчастного отконвоировали в санчасть, и вскоре разразился скандал. Каким-то образом Монтень сумел свестись с родителями, те подняли страшный вой и из заурядного армейского эпизода попытались раздуть чуть ли не уголовное дело. Начались грозные звонки из управления МВД, из Прокуратуры, и вскоре пожаловала общевойсковая инспекция, в которую затесался румяный, кудрявый столичный журналист. Как всегда в таких случаях, все всё понимали, сочувственно подмигивали друг другу, приезжие и местные офицеры обменивались энергичными, красноречивыми рукопожатиями, в отдалении позванивали сосуды с коньяком; и все нетерпеливо дожидались небольшого очистительного жертвоприношения. Расставаясь с удалым служакой, начальник лагеря Скипчак сказал ему в кабинете в присутствии замполита Спиридонова:
   — Поверь, Веня, ты мне дороже сына родного. Проси чего хочешь, все для тебя сделаю. Но в гарнизоне не могу оставить, сам знаешь почему. Полставки пока оформим тебе в гараже, а там видно будет.
   Замполит добавил наставительно:
   — Больно ты горяч, Шулерман! Хотя… Наверное, иначе со скотами нельзя. Поганая наша служба, но пока есть такие люди, как ты, Шулерман, я за Отечество спокоен. Давай, что ли, обнимемся на прощание, брат!
   Обниматься Шулерман не согласился, не терпел запаха перегара. Не мигая, пялился на отцов командиров желтыми глазами, и под его настойчивым взглядом оба почувствовали себя неуютно, словно с похмелья в лесу.
   Шулерман не пил, не курил и с бабами не водился, хотя была у него зазноба, девка-вековуха, дочка егеря-упокойника с сороковой заимки. К ней наведывался Шулерман раз в месяц, с получки, накупя множество гостинцев. На сутки, на двое запирались они с девкой-вековухой в бревенчатой хибаре, и на ту пору самые отчаянные охотники стороной обходили эти места, ибо в любое время дня и ночи вдруг оглашали округу дикие вопли, заунывное пение и автоматные очереди.
   На сей раз Вениамин Шулерман отыскался скоро: он в поселковом магазинчике набирал провизию, Когда Скипчак рассказал ему о неприятном происшествии, суровое лицо его расплылось в грустной гримасе блаженства…
   По прошествии срока ультиматума (полчаса) Алеша сказал, что не худо бы дядюшку Грома слегка взбодрить, а то он какой-то квелый лежит у стенки. Дядюшка Гром, туго спеленатый, был не то что квелый, а скорее безразличный ко всему. Его вывернутое к окну лицо выражало мировую скорбь. Один глаз молитвенно слезился. Месиво зубов и крови образовало экзотическую бородку. Он больше не откликался на обращенные к нему речи. Зато Зина Куликова, когда ей разрешили выпить водки, оживилась чрезвычайно. Вид поверженного, а недавно почти державного возлюбленного уморил ее до икоты. Она хотела и ему дать глоточек, чтобы хоть немного его порадовать, но Алеша запретил.
   — И самой хватит накачиваться, — распорядился он. — Сейчас поработать придется.
   Зина с готовностью выкатила круглый животик.
   — Нет, не это, — огорчил ее Алеша. — Твой любовничек никак не хочет нам помочь в благородной акции. Пора его выпороть. Ты как считаешь, Федор Кузьмич?
   Федор Кузьмич глубокомысленно кивнул:
   — Уж, видно, без этого не обойтись.
   Зина Куликова уточнила вожделенно:
   — Пороть по голяшке?
   — Все как положено. Ну-ка, помоги штаны спустить.
   С шутками и прибаутками Алеша и Зина заголили мясистые, породистые телеса дядюшки Грома. Федор Кузьмич наладил офицерский ремень надзирателя с медной пряжкой. Дядюшка Гром равнодушно следил за кощунственными приготовлениями. Он не верил, что они решатся на такое. Но если и похлещут малость, тоже ничего. Кто об этом узнает. Злодеям благоденствовать осталось ровно до тех пор, пока не рухнут двери и не ворвутся в комнату гонцы правосудия. Каков бы ни был Петр Петрович Скипчак пьяница и рохля, за честь мундира обязан стоять круто. Не неудобство собственного положения, не разбитый рот, не ожидание унизительной экзекуции смущало дядюшку Грома, а вот уже сколько-то минут звенел в ушах пронзительный, плачущий, словно детский голосок, который чудно выворачивал душу. Вдобавок слезинка на левом глазу присосалась к веку, как пиявка. За всю предыдущую жизнь не чувствовал дядюшка Гром такой умилительной слабости.
   — Будешь упорствовать, тюремное животное? — на всякий случай спросил у него Алеша. — Или повинишься во всех изуверствах?
   Дядюшка Гром насмешливо разлепил синие губы.
   — Глупыши вы, глупыши! Тешитесь, а за вами недреманное око следит.
   Для удобства экзекуции тяжеленного дядюшку Грома, развязав ему руки, взгромоздили на табурет таким образом, чтобы его задница приветливо зависла в воздухе. Опрокинув для азарта еще полстакана, Зина Куликова приступила к делу. Алеша придерживал надзирателю голову, угнув ее в пол, а девушка со страдострастными стонами принялась охаживать пряжкой жирные лоснящиеся ягодицы, норовя почаще заехать по копчику. Она сильно возбудилась, от глаз отлетали золотые искры. Поначалу не все у нее ладилось, но через двадцать минут напряженной работы ягодицы у дядюшки Грома покрылись сизыми волдырями, окаймленными алыми прожилками и спина теперь напоминала решето для промывки овощей. Во все время надругательства дядюшка Гром лишь недоверчиво покряхтывал, будто во сне. Наконец, в изнеможении Зина Куликова отшвырнула ремень:
   — Не могу больше! Боров проклятый! Да его кувалдой не перешибешь.
   Подкралась к Алеше и с маху, с разлету, с яростным видом впилась в его губы. Повалились оба на пол, и там Зина Куликова попыталась совершить акт любви. Однако Алеша сумел спасти свою честь, слегка двинув сладкоежке локтем в живот.