Алеша допил залпом стакан молока, сказал с сожалением:
   — Никогда ты не повзрослеешь, отец.
   — Что ты имеешь в виду?
   — Как что?
   — Почему я не повзрослею? Чудно слышать такое от сына.
   — Ты всю жизнь на иждивении у государства живешь. Учишь зеленых юнцов маршировать и кричать «Ура!». За это тебе деньги платят. Своими руками не заработал ни копейки. Вот и мучает тебя всякая ерунда.
   — Не смей так со мной разговаривать, наглец. Отечество в опасности — это тоже тебе ерунда?
   — Пустые слова. Отечество, совесть, добро и зло — тьфу! У мужчины там Отечество, откуда он врага вышвырнул. А у тебя и врагов никогда не бывало — только начальство и подчиненные. Враги у тебя в Пентагоне, по телику тебе фигу показывают. Скучно ты прожил, отец… Все, точка. Пока.
   Хлопнул входной дверью, а Петр Харитонович остался сидеть за столом, низвергнутый в бездну. Мальчишка в неволе оборзел, охамел, но он умен, да, умен. Это его сын, напрасно сомневаться. В запальчивом вздоре, который он нес единственно затем, чтобы побольнее задеть отца, есть много чудовищной правды. Действительно, кто его враги? Кто у него, пожилого и честного полковника русской армии, личный враг? Не в Пентагоне, а здесь, в разоряемом доме. Не тот умозрительный враг, который занят идеологической и экономической диверсией, а личный враг, разрушитель с фамилией и адресом. Тот живой, не надуманный враг, которому он перекрыл дыхание, придавив к земле. Своими руками. Своими зубами перегрыз ему глотку, чтобы не мучил стариков и не развращал детей? Нет такого врага у него, есть лишь оппоненты. Он не воин, он краснобай и неврастеник. Охать и сокрушаться — легче всего, проще всего. Если он не одолел ни одного реального проходимца, насильника, супостата, выходит, и не помог ни одному униженному, молящему о помощи человеку. Он не скучно жил, вообще зря коптил белый свет. На его содержание, на его сытую морду отстегивали денежки из скудных пенсий старух, а он в благодарность по-бабьи скулил: ах, погибает Отечество! Стыд охватил Петра Харитоновича рачьей клешней. Привычным движением он стиснул голову, но даже в ушах уже не трещало. Похоже, из него выкачали не только волю к сопротивлению, но заодно и все мозги…
   Алеша стоял на автобусной остановке, дымил сигаретой, ждал Настю. Он был трезв и задумчив. Отец и мать, думал с досадой. Когда же наконец они перестанут ему досаждать? Когда прекратится их бессмысленное присутствие в его жизни? Мать из могилы иной раз пытается по ночам с ним переговариваться, а уж от отца вовсе нет спасения: каждый день сидит, вылупив глаза, с таким видом, будто что-то из себя представляет, кроме телесной оболочки. Смешно, унизительно, но он, внутренне совершенно свободный человек, не находит в себе силы окончательно вытравить этих двух нелепых, никчемных людей из своего сознания, всего лишь, кажется, по той причине, что двадцать восемь лет назад их физиологическое естество обуял каприз зачатия.
   Настя спорхнула с автобусной подножки, он протянул ей руку, но она его помощью не воспользовалась и сразу надулась.
   — Брось свои уголовные замашки, — изрекла. — Достойные юноши заранее уславливаются с девушкой о свидании, а не выныривают из ночной тьмы. А если бы я приехала не одна?
   — Настюха, скажи, ты любишь своих родителей?
   — Неужели ты думаешь, я с тобой буду это обсуждать?
   — Почему нет?
   — Да потому что знаю, почему ты спрашиваешь.
   — Почему же?
   — Ты где-то услышал, что дети почитают и любят своих родителей, и тебе это чудно. Утешься. Ты близок к животному миру, к природе, а там все по-твоему устроено. Волчонок подрастет немного и уже едва ли отличит свою мамочку в стае. Должна тебя огорчить, люди созданы иначе… Хорошо, я тебе отвечу. Да, я люблю своих родителей больше, чем себя. Это правда. Я их жалею. Я люблю их за все, но больше всего за то, что они умрут раньше меня.
   Молодые люди подошли к Настенькиному дому. Остановились в скверике возле детской беседки. Настя изображала нетерпение и приплясывала.
   — Я тебе не верю, — сказа Алеша.
   — Твое дело. Я устала, чао!
   — Погоди. Твой отец — козел, я его видел. У него на морде написано, что он алкоголик и ничтожество.
   Настя удачно махнула рукой, в которой у нее были зажаты ключи, и засветила Алеше в ухо. Он небрежно мотнул башкой, словно отогнал муху.
   — Все же объясни, как можно любить ничтожество? Ничтожество может любить только такое же ничтожество. Разве не так?
   — Если ты еще раз оскорбишь моего отца или любого близкого мне человека, я… я убью тебя, негодяй!
   Свет из окон падал ей на плечи, лицо оставалось в тени. Зато бешеная, спокойная ненависть ее взгляда легко рассекала мглу, точно фонарик. Ничего более прекрасного, манящего и таинственного Алеша в жизни не видел. Он был заворожен. Этой хрупкой девочке некоей высшей силой действительно была отпущена власть карать и миловать. Он это уже ощутил на себе. Но ведь это бред — так думать. Ничем, в сущности, не отличающийся от того бреда, в котором постоянно пребывает его достославный родитель в погонах и в который так или иначе погружены все граждане страны, где его угораздило родиться. Все население тут бредит либо жирной колбасой, либо космическими видениями. Лишь несколько человек из безразмерного скопища принимают мир таким, каков он есть — гнусным, беспощадным, но порой проливающим слезы умиления палача над жертвой. Даже отчаянный противоборец Федор Кузьмич тешил себя слащавыми химерами о справедливом устройстве бытия, и тогда Алеша молча его презирал.
   Настя крутнулась на каблуках, чтобы убежать, но он поймал ее длинными руками, раскрутил волчком и смял. Наугад нащупал ее рот и впился в него, вгрызаясь в ее череп, заглатывая целиком, как питон умерщвляет зайчонка. Настя застонала негромко, колени ее гнулись. Судорожные пальцы Алеши глубоко погрузились в ее плоть. Показалось ей, наступил конец света. На рассудок обрушилась темень. Тело раскачивалось меж небес и землей. От вязкой боли трепыхалась каждая клеточка. И все же… все же был короткий миг, когда она ответно прижалась к нему, когда зубами прищемила его язык, когда боль притихла, сменясь истомой… Алеша наконец перестал ее ломать, но из рук не выпустил. Дышал хрипло. Его воспаленная кожа потрескивала. У него в руках она откинулась, как в кресле, полуприкрытые глаза ее лунно мерцали. Алеша произнес удивленно, будто себе не доверяя: — Кажется, финиш, Настюха. Я в тебя влюбился. Из-под смутных ресниц взгляд хитро сверкнул:
   — Отпусти!
   Он послушался, Настя встряхнулась, проверяя, держат ли ноги. Головкой повела: цела ли шея. Все было на месте, все было хорошо. Побывала в пасти у зверюги — и ничего особенного. Алеша бормотал самозабвенно:
   — Когда б я знал, что так бывает… Нет, никому не верил. Думал: брехня. Но теперь… Мне тебя все время хочется. Пойдем ко мне? А лучше пригласи домой, а? Чаю напьемся. Я твоим понравлюсь, ты чего! Свечкой прикинусь ради любви. Но ты не отталкивай, я ведь за себя не ручаюсь. Первый раз влюбился — это не шутка. Кузьмич не поверит. Ты сама-то веришь? Я не вру. Закрутило, как фраера. Я сопротивлялся — куда там! С любовью не совладаешь. Давай пойдем к тебе? Ну зачем тянуть, все равно этим кончится. Я чего хочу, всегда добиваюсь. А тут — любовь, как гром с неба.
   Настя добросовестно его дослушала, потом спросила:
   — Ты какие сигареты куришь, Алеша?
   — Любые.
   — Надо быть разборчивее. У тебя изо рта какашками воняет.
   С минуту они разглядывали друг дружку: Алеша — остолбенев, Настя с любезной улыбкой. Ненависть в ее зрачках погасла. Не дождавшись от него больше ни слова, деловито устремилась к подъезду.
   Алеша ее окликнул:
   — Не пожалеть бы тебе об этом.
   Цок-цок-цок! — ее каблучки, как дробинки по темени, и никакого ответа.
7
   В конце июля воротился Федор Кузьмич. Чудно с ним Ася повстречалась. В тот день, в субботу, словно ее что толкнуло, с утра привязалась к Ванечке: пойдем да пойдем, сынок, в цирк. Уж мы там, дескать, сто лет не бывали. На Ванечке цирковая династия пресеклась, совсем к иному тяготела его душа, но цирк он любил и всегда готов был сопровождать туда матушку. Любил слушать про ее цирковые победы, про молодость в цирке, про чудеса цирковые и про уголовного батюшку, когда-то великого канатоходца. Филиппа Филипповича они оставили ужин готовить, он-то по циркам был не ходок, почитал за нелепость любое кривляние: вида клоунов, мук дрессированных зверей не выносил и потому с охотой взялся за ужин, лишь бы его в очередной раз не тянули.
   Только уселись с удобствами, Ася сразу почуяла неладное: что-то ей расслабиться мешало, из публики тянулся тревожный сигнал. А откуда точно — не понять. Ася зажмурилась, держа сына за руку, потом резко глаза открыла — и увидела: привольно раскинулся в седьмом ряду незнакомый мужчина пожилых лет, бритоголовый, угрюмый, — от него и летит сигнал. Ася охнула, взялась за сердце.
   — Что? — испугался Ванечка.
   — Отец твой… вон на седьмом ряду… Вернулся.
   Слепо пошла проходом, потом прямо через арену, натыкаясь на деловых униформистов. Федор Кузьмич поднял на нее круглые внимательные глаза, поздоровался и сыну издали приветливо кивнул. Пошутил несуразно:
   — Сколько лет, сколько зим…
   Ася стояла перед мужем, как перед судом. С каждой секундой все более его узнавая:
   — Почему не позвонил, не пришел… Федя! Как же так. Ты давно?.. Мы же никуда не переехали… Почему же…
   Властным жестом Федор Кузьмич прекратил ее лепетание.
   — Не суетись! Мне Алеша отписал, как у вас устроилось. Мешать не буду, живи спокойно.
   — Как мешать, ты что?! — От обиды и какого-то странного облегчения она совершенно взбодрилась. — Это все, что ты можешь сказать? А сын вот у тебя…
   Федор Кузьмич улыбался в какой-то жуткой отстраненности.
   — Обоснуюсь, дам знать. Будем видеться, ничего.
   — Ты что, собираешься в цирк вернуться?
   — Бог с тобой, Ася! Мне пятьдесят четыре.
   Представление начиналось. Ася плюхнулась рядом с мужем.
   — Можно с тобой посидеть?
   — Места не купленные.
   Удивительное они провели отделение. Ася не отрывала глаз от артистов, Федор Кузьмич преимущественно разглядывал носки своих кургузых ботинок. Ни один не вымолвил ни слова, не сделал лишнего движения. Не улыбнулся, не захлопал. Когда объявили перерыв, Федор Кузьмич поднялся, сказал: «Что ж, хорошего помаленьку. До встречи!» — и исчез, словно его тут и не было…
   Он нашел приют у старого товарища Аристарха Андреевича Грибова, в прошлом довольно известного клоуна, а ныне пенсионера-бобыля. Пятый день метался по городу, подобно крупному зверю, перескочившему из одной малой клеточки в другую, более просторную. Все было ему в диковину, и нигде не находил он покоя. Размашистым шагом-бегом пересекал проспекты, площади, таился в рваных переулках, заглядывал в магазины, кафе, что-то жевал на ходу, курил, хоронясь от ветра в подворотнях, и снова мчался, колесил, выглядывал, вынюхивал, словно без устали искал что-то потерянное, бесценное, забытое даже и по названию, несколько раз порывался звонить Алеше, да рука замирала на полпути к трубке. Не так ожидал он, что встретит его волюшка. Не та это была волюшка, к которой стремился столько лет. На людей заглядывался, вместо лиц видел рожи; на красивых женщин косил дурной глаз, они все, как одна, сноровисто вертели ягодицами, как проститутки. К церковным куполам поднимал утомленный взгляд, оттуда, с самой маковки рогатый черт слал ему потешную дулю. Худо творилось в озябшей душе. Была печаль сильнее разума. Уж он подумывал пронырнуть Москву насквозь и мчаться далее, к Ростову, к родным степям. Но где гарантия, что и потаенная греза не приветит гнусной ухмылкой оборотня. Измотанный вдрызг, прибивался на ночлег и еле-еле чуток оттаивал в обществе старого друга. Аристарх Андреевич, счастливый посещением дорогого гостя, в первый вечер перебрался с раскладушкой на кухню, уступив Федору уютную, по-купечески убранную светелку. Сколь бы поздно ни явился Федор Кузьмич, он его дожидался, сторожа на плите сытный ужин. Пока гость обильно, машинально забрасывал в себя кашу, картошку и мясо, Аристарх Андреевич разглядывал его с любовью. Большой дружбы меж ними не водилось в прежние времена, но теперь они вдруг сошлись так, будто не расставались ни на миг со младенческой поры.
   Одряхлевший клоун, казалось, воплощал собой божественную идею о благополучии старости. Обрамленный поверх черепа белесым пухом, с пушистыми белыми бровками, с двумя белыми кисточками над задорной верхней губой, с белым клинышком бороденки, он, казалось, в любое мгновение мог спорхнуть и утянуться в фортку; однако расторопный и дотошный ум старец сохранил в неприкосновенности. Потому и умел радоваться любой малости: солнечному лучу в стекле и свежему куску творога на тарелке, остроумной шутке и горячей воде; даже в это скудное, скорбное время улыбка вечно тлела на его бледных губах и лишь ненадолго сошла, когда он отворил дверь и увидел за ней Федора Кузьмича в куцем черном пиджаке и в кирзе. Признал он гостя мгновенно.
   — Помилуй Бог! — воскликнул звонким голосом, делая руками красноречивый жест, дескать, наконец-то свершилось. — Да кто бы поверил в твою вину, брат сердечный, только не я. Спасибо, что ко мне, спасибо!
   Обнялись у порога, и сквозь слезы вернулась на глаза старика привычная улыбка.
   С тех пор за ужином и перед сном они предавались приятным воспоминаниям: о цирке, о славе, о друзьях, о беспечной, неутоленной молодости. Старик чувствовал, как душевно истомился Федор на кругах бедствий, и старался его растормошить, заново склонить к радостям бытия. Иногда ему это удавалось, но редко. Да и какие радости он мог предложить — чашку душистого, крепкого чая и дружеский разговор? Впрочем, не так уж и мало по текущим временам. Старец Аристарх первый просветил тюремного жителя о сути происходящих в обществе долгожданных перемен, хотя Федор Кузьмич не очень этим интересовался. Разумеется, он с первых часов заметил, какая скудость и убожество воцарились в Москве. Народишко на улицах и в метро затурканно озирался, точно опасался нашествия чумы. Зато наряду с неимоверным количеством нищих появилось много сытых, самодовольных, дыбящихся молодых харь, которые торчали из коммерческих витрин, а также заносчиво прогуливались по проспектам с тридцатирублевыми жестянками пива в руках или в обнимку с запакованными в кожу и меха красотками. Из газеток Федор Кузьмич почерпнул, что это все, оказывается, представители третьего сословия, иными словами, бизнесмены. Федор Кузьмич сумрачно про себя усмехнулся, легко прочитывай на мордах этой бодрой шантрапы номера сразу нескольких статей Уголовного кодекса. Те же самые статьи опытным взглядом он угадывал и на физиономиях лощеных красноречивых политиканов, которые не слезали с телевизионных экранов, напористо вещая о свободе и гласности, о неизбежной победе демократии и рынка, а также о временных затруднениях, которые, поднатужась, ничего не стоит преодолеть. Иногда они растерянно замолкали, заговорщицки переглядывались, — и вдруг начинали злобно пугать друг дружку возможными переворотами и забубённым обществом «Память». Это все было забавно, но ничуть не трогало Федора Кузьмича. Он вполуха слушал мудреные рассуждения старого клоуна, поддавшегося, похоже, старческой, капризной политической неге. По словам Аристарха Андреевича, выходило, что спасение в ближайшие годы ожидать неоткуда. Антихрист семьдесят лет топчет родные угодья, погукивая в ухо отупевшему народу зазывными манками, и трудов ему осталось самую малость. Завершает он погибельное дело чрезвычайно хитро. После изнурительных, смертельных кровопусканий (революция, войны и прочее) он вдруг сам обернулся как бы ликом Спасителя. Антихрист отныне восторжествовал и в сокровенной обители, подменив своим поганым рылом молебные иконы. Уже от алтарей, корча похабные гримасы, он призывает народ к смирению и покаянию. Такого испытания не способен вынести человеческий рассудок. Скоро над поруганной землей воцарится великое безмолвие, которое будут нарушать лишь стоны обезумевших в страданиях душ. Однако это вовсе не конец света, якобы предначертанный в Писании, а всего лишь искупительная жертва, приносимая человечеством за страшный грех неверия. Эту жертву, разумеется, благословил Господь, ткнув перстом на Уральский хребет. Через множество времени Россия воскреснет, как воскрес Иисус. До светлых дней из нынешних поколений не доживет никто, но впоследствии окажется, что жертва не была напрасной, и сердобольные правнуки со слезами благодарности и умиления склонятся над тихим прахом безвинно погибших.
   Федор Кузьмич дивился, как складно подбирает слова старый клоун, которого он помнил неутомимым балагуром, сластеной и большим охотником до женского пола.
   — Ты что же, Аристарх, и в Бога поверил?
   — Я всегда в него верил, как и ты, только не знал про это. А когда узнал — все прояснилось, будто восстал от кошмарного сна. Теперь и жить и помирать не страшно.
   — Как же ты про это узнал?
   — Объяснить не могу. Спал — и проснулся. Как объяснишь? Но тебе доложу, брат сердечный, жди — и дождешься. По глазам твоим вижу, недолго ждать. Ты свое уже отстрадал.
   — Как бы не так, — усомнился Федор Кузьмич. — Страдают убогие и сирые, а я победитель. Думаешь, в неволе мука? Нет, старик. В тюрьме не хуже, чем здесь. Даже в чем-то и лучше, проще. Там живые люди, они жрать хотят, на свободу хотят, бабу хотят, много чего ждут впереди, и каждый сам себе удалец. А здесь большинство мертвецы. Стыдно живут, в очередях гаснут, купно совокупляются. Ото всего трупом смердит.
   — Это червь сомнения тебя грызет, не поддавайся ему.
   Тут старик был прав. Подолгу, безнадежно размышлял Федор Кузьмич о пустой доле, которую наслал на него Всевышний. Почти нечего было вспомнить дорогого из собственной жизни. Звуки и запахи — вот в основном. Запах арены и запах параши, степные ароматы и городская вонь, звуки любимого Асиного голоса, похожие на лесные шорохи, буханье команд надзирателя по нарам, что еще? А больше ничего. И надо всем, точно сияние звезды, недоверчивый взгляд юного сына, не признавшего в нем отца. Что ж, сын тоже остался в прошлом, как Ася, как иные приманчивые тени. Проносясь перед глазами, они навевают ненужные сожаления. Пусть им всем будет хорошо без него. Он пережил самое себя прежнего, а будущего у него нет. Будущее и прошлое одинаково слилось в его сознании чередой пустопорожних, скучных дней, оулящих гулкую зевоту ожидания смерти. Но тогда зачем…
   Алеша!
   Впервые в одну из ночей неодолимо поманило его к себе родное существо, рожденное на белый свет, наверное, не женщиной, а ведьмой. Алеша! Простуженно сопя, Федор Кузьмич заворочался, сел в постели, зажег ночник и жадно закурил. Алеша! Как он мог забыть о нем? То есть он не забывал, но слишком растерялся, обнаружа за порогом темницы другие, еще более прочные стены, через которые ни одно окошечко не светилось на волю. Алеша, мальчик мой!
   Еле-еле дождался Федор Кузьмич утра, чтобы набрать высветлившийся в памяти телефонный номер. Знакомый, настороженно-вкрадчивый голос тут же отозвался:
   — Слушаю, да!
   — Здорово, парень! Узнаешь?
   Пауза была короткой.
   — Федор, ты?!
   — Ага.
   — В бегах?
   — Ты что, парень? При законной справке.
   Федор Кузьмич одобрительно отметил, что Алеша не выказал ни радости, ни волнения. Голос его был сух и ровен.
   — Причаливай сюда, Федор. Я один.
   — Говори адрес…
   На кухне Аристарх Андреевич хлопотал с яичницей. Он всегда успевал подстеречь момент Федорова пробуждения. Порхал у плиты белесым мотыльком. Федор Кузьмич сзади осторожно стиснул его худенькие плечи:
   — Жить еще можно, старина, можно жить!
   — Нетто к сударушке спозаранку намылился? — усмехнулся клоун.
   — Нам сударушки без надобности, мы с тобой это пережили.
   — Ой ли! Я-то, возможно, пережил, да и то иной раз какая-нибудь стрекоза стрельнет перед глазами, аж дух займется. В твои-то годы я двадцатилетних сватал.
   Федор Кузьмич второпях пожевал хлебушка, опрокинул чашку раскаленного чая — и отправился. Москву пролетел на рысях, не чуя ног под собой. Нажал звонок, дверь распахнулась — Алеша перед ним. Светловолосый, стройный, с простодушно-печальным мерцанием глаз. Свет в коридор падал так, что показалось, над головой Алешиной серебрится нимб. Федор Кузьмич шагнул через порог, обнялись, замерли на мгновение. Сколько горя вместе мыкали, в первый раз расслабились. И тут же с неловкостью отстранились друг от дружки.
   — Хорош, стервец, — буркнул Федор Кузьмич. — Иконы с тебя писать.
   Алеша провел его на кухню, где на столе уже была приготовлена встреча — закуски и бутылец белоголовой. Алеша разлил, чокнулись, выпили. Прямыми взглядами соприкоснулись чутко. И оба с облегчением догадались: да, ошибки нет, они все те же и необходимы друг другу. Дальше день потек однообразно и стремительно. Перемещались с кухни в комнату и обратно, пару раз Алеша смотался в ларек за добавкой спиртного, — и больше ничего. Одни разговоры: то обрывистые, с долгими перекурами, с междометиями и шутками, понятными только им двоим, то многословные, поперечные, с повышением голосов и со взаимными подковырками. Много успели обсудить, но кое-чего недоговорили. По частностям, по деталям. У Алеши было несколько деловых предложений, но поначалу он подробно, по полочкам обрисовал наставнику оперативную обстановку в городе. Обстановка была такая, что только ленивый и дурной не поднимал с земли раскиданные повсюду миллионы. Заправляли дележом «бабок», естественно, вчерашние подпольщики, которые ныне подтянулись в торговые дома, на биржи, а кто и повыше, прямо в Верховные Советы. Коммунякам надавали пинков под зад, но те из них, которые посмышленее, успели переметнуться и опять состоят при главных должностях. Такие, как городской голова Попов, и есть главные миллионщики, но не они помыкают народцем и жмут из него соки. Это лишь видимость, что они. Бугры-крупняки по-прежнему в тени, и вся власть у них. Из желторотых, безмозглых дельцов они сколотили по Москве и по всей стране целую армию разбойников и ловко ею командуют. По всей вероятности, скоро крупняки потихоньку, поодиночке начнут высовывать головы на поверхность, и среди них наверняка появится траченная молью башка их крестного отца Елизара. Чтобы обелиться, крупняки швырнут голодной толпе на растерзание всю эту нынешнюю торговую сволочь. Это будет их цена за полную власть в государстве. Им двоим лучше всего держаться подальше от тех и других. Анализ был дельный, точный, Федор Кузьмич вполне это оценил, но в поведении Алеши была некая заторможенность, которая сперва обеспокоила его старшего друга. Раза два совершенно без нужды Алеша помянул какую-то Настю, которая «помехой никому быть не может». Затейливо вплетая в практические соображения инфернальные любовные кавычки, Алеша становился похож на инвалида, у которого выбили из рук костыли.
   — Ты втюрился, что ли, паренек? — с удивлением спросил Федор Кузьмич.
   Алеша тупо тряхнул светлой головой.
   — А то ты Асю не любил?
   — Почему не любил? И сейчас люблю.
   — А мне, по-твоему, нельзя?
   Федор Кузьмич отпил водочки, дал себе передышку, чтобы не сказать второпях лишнего, не обидеть младшего брата.
   — Чего молчишь? Говори! — пристал Алеша. — Я же вижу, чего у тебя на уме. Думаешь, я не способен на человеческие чувства? Думаешь, чего там. Да ты и прав. Я, конечно, ублюдок. Но в ней есть такое… Я не верю, а в ней оно есть.
   — Ты про что?
   — Она выше нас с тобой, Федор. Сколько мы ни пыжимся, хоть весь мир в карман упрячем, она все равно будет на нас сверху смотреть.
   В очередной раз поспешил Алеша в магазин за добавкой. С черного хода у грузчиков взял две бутылки, да и то с уговорами. Один из грузчиков, дебелый малый в порванном маскхалате, требовал кроме денег «дозу» за услуги. Алеша ему посулился, а когда тот вернулся с бутылками, протянутого стакана как бы и не заметил — нацелился к выходу. Изумленный малый загородил ему путь.
   — А как же доза?
   — В другой раз будет доза, — обнадежил Алеша. — Как я початую на стол подам, сам посуди. Ты же интеллигентный человек.
   От неслыханной наглости клиента грузчик, будучи раза в три крупнее Алеши, хотел уж было залупиться, но среди его товарищей оказался приметливый старичок, который посоветовал коллеге:
   — Не связывайся с ним, оставь!
   — Почему это? Да я его, парчушку, гада…
   — Не связывайся, говорю.
   Грузчик поглядел в Алешины смеющиеся бездонные очи, о чем-то догадался, остыл:
   — Ладно, в другой раз придешь за водярой…
   Вернулся домой, а на кухне отец с Федором беседуют о смысле жизни. Вон как быстро день оборвался. Утром Алеша прозевал Настю, оставалось теперь только встретить ее у вечернего автобуса.
   Петр Харитонович ничуть не удручился тем обстоятельством, что его дом, кажется, превратился в филиал зоны. Подельщик Алешин ему сразу понравился. Солидный, хорошо воспитанный человек с ясными, не нахватанными из книжек представлениями. Он был из тех, кто никуда не спешит и готов спокойно, доброжелательно обсудить любую проблему. Такие люди в последнее время куда-то все подевались. Общественная атмосфера столь плотно насытилась безумием, что спастись от него, уцелеть можно было, лишь пребывая в постоянном движении, скача с митинга на митинг, из магазина в магазин, что-то доставая, с кем-то насмерть схлестываясь, добираясь вечером до кровати лишь затем, чтобы спать. Кто оседал в раздумьях, тот пропадал. В такой обстановке прийти домой и застать на кухне нормального человека — это большая удача.