— Присядь на минуту, — попросил Петр Харитонович.
   — Чего тебе?
   Петр Харитонович не удивился грубому ответу. Сын вообще не разговаривал с ним по-человечески, за каждой его фразой таился ядовитый вызов. Теперь уж этого не поправишь. В хрупких чистых чертах мальчика угадывалось затаенное, преступное знание о мире. Как ему представляется отец? Некоей назойливой, докучливой букашкой, ползающей по квартире? Все-таки сел, поставил баульчик у ног. Что там у него в баульчике — оружие, деньги?
   — Как съездил? Удачно?
   Алеша фыркнул.
   — Чего тебе, говори.
   — У тебя сигаретки не найдется?
   В недоумении Алеша пошарил в кармане, кинул отцу пачку «Явы» и маленькую бронзовую зажигалку. Швырнул под ноги, поленился встать и поднять. Спасибо, хоть не в лицо.
   Петр Харитонович выколупнул из пачки сигарету, задымил. Подвинул вместо пепельницы чайное блюдечко. Алеша сказал:
   — Чего-то тебя ломает? С похмелья, что ли?
   — Да вся наша нынешняя жизнь, Алеша, идет как с похмелья.
   — Почему? Жизнь нормальная. Как всегда. У кого сила, тот и прав.
   — А у тебя много силы?
   — Хотелось бы побольше, но хватит и этой.
   Петр Харитонович чувствовал, как в грудь вползает одышка, как начинает невпопад дергаться нерв в виске. За последние полгода ему не раз казалось, что еще мгновение, еще один глоток воздуха — и рухнет наземь без сознания. Пульс вдруг замирал, таял. Страх близкой смерти возникал, подобно артобстрелу. Надо было поторапливаться, чтобы успеть хоть как-то объясниться с сыном. Петр Харитонович не сомневался, что когда-нибудь в необозримом будущем, когда его самого уже не будет на свете, Алеша испытает жестокие муки раскаяния. Он хотел бы издалека облегчить сыну будущий непомерный груз вины. Но не только это. Его тоже тянуло покаяться перед родным существом, как не догадалась покаяться Елочка, отчего, бедняжка, и померла так изумленно, нескладно, сгоряча.
   — Как бы попроще сказать, — Петр Харитонович попытался поймать взгляд сына, но тот задумчиво разглядывал ногти. — Я понимаю, я для тебя пустое место, как и покойная мать, но это все может перемениться. Человеку иногда кажется, что он умнее всех, все постиг, все разгадал и дальше только вечный праздник, и вдруг какая-то малость, какой-то случай — его отрезвят, и он поймет, что жил-то на самом деле вслепую, как крот. Ты слушаешь меня?
   — Пойду чего-нибудь пожру, — лениво сказал Алеша, — да покемарю часик. В поезде не выспался.
   — В холодильнике картошка и тушенка открытая. Конечно, поешь, если голоден.
   Алеша зевнул, но с места не сдвинулся. Отец не был для него пустым местом, иногда вызывал любопытство. Как случилось, думал Алеша, что во мне течет кровь этого раба, этого запрограммированного общественного сперматозоида?
   — Ты мне про крота и хотел рассказать?
   — Понимаешь, я страшно виноват перед тобой. Я хочу, чтобы ты простил меня.
   У Алеши родилось подозрение, что отец наконец-то спятил, хотя шло к этому давно. Все отцово бестолковое, унылое поколение, с муравьиным упорством строившее коммунизм, загнали в угол. У них отняли политические цацки. Для них это все равно что лишиться кислорода. Некоторые скоро передохнут, другие угодят в психушку, где прежде сами гноили неугодных людишек, не пожелавших маршировать под звоны цацек.
   — Я тебя охотно прощаю, — усмехнулся Алеша, — но скажи, за что?
   Петр Харитонович притушил сигарету в блюдечке и потер виски, откуда рвались наружу воспаленные нервы.
   — Я не надеюсь, что ты сейчас поймешь. Но знай: я преступник. Я преступник, а не ты. Я уродил дитя, не сумев вдохнуть в него живую душу, и беззаботно отправил уродца на муки. Оправдания нет. Я обязан был убить тебя, как пристреливают взбесившуюся собаку, а я этого не сделал, струсил. Прости, что обрек тебя на вечные страдания.
   Алеша хмыкнул, поднялся и ушел на кухню. Баульчик прихватил с собой. В баульчике у него, кроме куртки, пистолета и трех пачек сторублевок по пять тысяч каждая, была припасена бутылка хорошего красного вина. Да, видно, отец докомандовался, отслужил свой срок: маразм. Пора подумать о богадельне. В сущности, самый лучший и гуманный вариант для них обоих. Полковника пусть пестует его любимое государство, варит ему по утрам манную кашу, а сюда в квартиру он, Алеша, поселит на время Настю. Как бы в порядке любовного эксперимента. Разумеется, можно привести Настю сразу, при полоумном отце, но ведь и у нее не все ладно с головкой. Получится, он будет надзирателем в палате для душевнобольных. Не слишком ли обременительно.
   Не успел Алеша до конца додумать веселые мысли, приковылял Петр Харитонович.
   — Про главное-то я забыл, сынок.
   — Да нет, все вроде сказал, спасибо. Про уродца особенно крепко. Хочешь, налей, похмелись вон.
   Петр Харитонович послушно нацедил в чашку из красивой бутылки. Выпил, словно вздохнул. Вино было терпкое, свежее, кисловатое — и напоминало о лучших временах.
   — Звонок был ночью нехороший, подлый. Кто-то из твоих приятелей.
   — И что сказал?
   — Намеками говорил, грязно. Угрожал. Про какую-то девушку твою намекал. Что ей не поздоровится. Но я ему тоже спуску не дал мерзавцу.
   Алеша вскинул голову:
   — Хоть раз сосредоточься, перескажи толково. Прошу тебя.
   — Так я же объясняю, не понял ничего. Грязь одна, чего в ней копаться. Грозились ноготки подрезать, то ли тебе, то ли твоей девушке. Прости еще раз, сынок, я среди людей прожил, вашего языка не понимаю.
   Алеша прохрипел что-то невнятно, метнулся к двери. Через двадцать минут, взмыленный, добежал до Настиного дома.
6
   С отъездом Алеши в командировку на Федора Кузьмича нахлынула маета. Он сходил в цирк и посмотрел представление. Это его не утешило. Да и что могло его утешить. Жизнь утратила смысл давным-давно, когда Ася его предала. Все дальнейшее — лишь потуги жить. Иногда жутковатые, как пребывание на нарах, иногда нелепые, как попытка заняться бизнесом. Его убили в незапамятные времена, но похоже, не его одного. С первых дней в Москве, с первых глотков воли он с оторопью заметил, как много мертвых, потухших людей шатается по улицам. Увозили его в наручниках из одной Москвы, а вернулся он совсем в другую. Словно чума прогулялась по древней столице. С истощенных, угрюмых лиц осыпались на землю чешуйки омертвевшей кожи. В магазинах некоторые из усопших москвичей блудливо взбадривались, но лишь для того, чтобы гавкнуть на продавца. Было впечатление, что великому городу приходит конец. Москвой завладели паханы. Они были не чета лагерным. Главный московский пахан пописывал экономические статейки и имел ученую степень. Хватка у него была мертвая, бульдожья. В неволе Федор Кузьмич иногда натыкался на его статейки и читал их с уважением и Алеше подсовывал; но увидя, чего этот благодушный с виду толстяк натворил в городе, проникся к нему лютым презрением, как ко всякой нелюди, как вообще к паханам. Уж их-то стервяжью натуру он изучил до тонкости. Паханы урождаются на свет лишь для того, чтобы пожирать себе подобных, более ни для чего. Им неведомы обыкновенные чувства.
   Если пахана лишить человеческого общества, он не шибко огорчится, а примется пожирать мошкару и железные прутья. Природой ему отведен всепереваривающий кишечник. Убеждать пахана в добродетели бесполезно. Угадав пахана, его надобно сразу удавить, а ежели нет на это сил, следует отойти в сторонку, как от пробегающей мимо бешеной собаки. Однако угадать пахана бывает затруднительно, тут нужен особый опыт; а перед такой поганью, как жирный ныряльщик, большинство людей, как правило, оказываются беззащитными еще и потому, что по своему заповедному, звездному устройству не могут, не смеют поверить в беспредельное злодейство власть имущих.
   Федор Кузьмич затосковал по просторам земли. В никчемности московской жизни, как в лагере, ему грезился иной жребий. По краешку сознания, словно прикосновение любящей женской руки, скользили степные шорохи. Добраться до Ростова было нетрудно, но он не спешил. Вполне возможно, вовсе не туда его манило. Бесценная сестрица Катя упокоилась пять лет назад, на прощание послав весточку, что будет ждать его вечно. Призраки отца с матушкой скитаются по-над Доном, но они ли его окликают? Федор Кузьмич не хотел ошибиться. Ошибка могла стать роковой. Вдруг мир пуст от края до края — и нет в нем воли человеку, и нет покоя. Капкан жизни смачно щелкает, отсекая еще одну бедовую башку. Тут хоть рядом Алеша, да бывшая жена Ася, изнуренная похотью, но по-прежнему дорогая, да сын Иван… О сыне лучше вообще не вспоминать… Федор Кузьмич пожаловался как-то клоуну Аристарху, что болит у него сердце, словно швы в нем расползаются. С Аристархом они каждый вечер чаевничали за полночь, если не беседовали, то согласно молчали. Клоун ему сочувствовал. В опрятной белой кухоньке его старческий пушок вздымался нимбом вокруг ушей, тянясь сквозь потолок к небесному электричеству. Клоун утешал его, как умел. Каждому человеку, объяснял он, отпущено ровно столько силы, чтобы худо-бедно стерпеть муки бытия и спокойно уйти восвояси. Срок жизни определяется равновесием чаши страдания и чаши терпения. Но некоторым, как Федору, неизвестно, по какой причине достается силы в избытке, чрезмерно, причем эта сила такого свойства, что ее невозможно истратить на обыкновенное житейское пребывание. Каждый человек, уверял клоун, подобен машине, работающей на бензиновом топливе; но попробуй представь, что машину зарядили атомным горючим. Каково ей будет колесить по нашим убогим дорогам, надрывая железные подшипники? Туманные рассуждения старика не успокаивали Федора Кузьмича, но он дорожил присутствием беззлобного человека.
   — Сердце у тебя болит не потому, что больное, — заметил клоун, — а потому, что ты одинок. Заведи себе крепкую, добрую женщину, ей твой избыток пригодится. Нарожаешь детишек, накопишь добра. Твое дело молодецкое, а как же! С меня, старого мухомора, пример не бери. Хочешь, приведу тебе одну прямо сюда? Не пожалеешь, Феденька. Я ее для себя самого отслеживал, но тебе уступлю с радостью. Какой я тебе соперник. У тебя, Феденька, в ноздрях запах особый, для ихнего пола убийственный.
   Когда на Аристарха накатывала амурная тема, а это случалось частенько, Федор Кузьмич отправлялся на покой. Дальнейшее общение со стариком было бессмысленным. Как тлеющий уголек, он погружался в какие-то невнятные воспоминания о былых пожарах, и прислушиваться к ним было невозможно без тайного содрогания.
   Накануне возвращения Алеши позвонила Ася и сказала, что немедленно должна его увидеть. Что случилось, спросил он. Ничего не случилось, ответила она, но если он сейчас же не приедет в кафе-мороженое, что напротив ее дома, может произойти несчастье. Какое несчастье, спросил он. Ты бесчувственный, ответила Ася, ты всегда был бесчувственным, поэтому и сломалась семейная жизнь. Не только поэтому, возразил Федор Кузьмич, но и потому, что ты бляданула. Он пообещал приехать через час. Наверное, подумал он, ей понадобились деньги. Сунул в карман пять тысяч. Ася никогда не была корыстной и беречь копейку не умела. Правда, по нынешним временам это вообще не имело никакого значения. Экономь или транжирь, Гайдар все равно обчистит до нитки.
   Ася ждала его в безлюдном зале за столиком. На ней был нарядный сарафан в ярких цветах. Грудь открыта и светится темными, крупными сосками. Сумрачное, смуглое лицо с порочным цыганским блеском глаз. Гладкая, нежная кожа с бархатным глянцем. Разве можно осуждать за что-либо женщину, которая сохранила очарование юности, перевалив за середину жизни. Похоть, сосущая ее чрево, наложила на ее черты отпечаток возвышенной отрешенности. Вероятно, при встрече с ней большинство мужчин испытывали приятное головокружение.
   Но при виде бывшего мужа Ася, как всегда, поначалу чуток оробела.
   — Тут есть шампанское, — сказала заискивающе. — Хочешь?
   — Все равно. Возьми шампанское.
   Вертлявый юноша-официант мгновенно поставил на стол бутылку и две вазочки с мороженым. Еще на пороге он засек Федора Кузьмича. В пустой кооперативной башке, нацеленной на чаевые, щелкнул тумблер: внимание!
   — Под рукой не вертись, — посоветовал ему Федор Кузьмич. — Понадобишься, кликну.
   Асе не верилось, что когда-то этот человек был ее мужем, любимым мужем. Она готовила ему еду, устраивала маленькие семейные сцены и, удовлетворенная, засыпала в его объятиях. Все прошлое осталось в душе тихим, саднящим звуком, словно всхлипывала изредка тоненькая дудочка в неумелых детских губах.
   — Ну что, говори, — поторопил Федор Кузьмич. — Деньги кончились?
   Ася выпила шампанского и отправила в рот ложку мороженого. Стойко выдерживала приветливый мужнин взгляд. Но знала, как это опасно. Если не отвернуться вовремя, сарафан сползет с плеч, зубешки лязгнут — и сердце охватит первобытный ужас.
   — Ты всегда будешь считать меня шлюхой?
   Федор Кузьмич тоже сделал глоток — и поморщился. Кисловато, приторно и некрепко.
   — За отпущением грехов пришла? Я не батюшка.
   — А ты представляешь, каково мне было? Или тебе одному тяжелее всех?
   Федору Кузьмичу давно хотелось успокоить Асю, еще в лагере он об этом подолгу думал. Вот и выпал наконец случай.
   — Не заводись, малышка. Ты не шлюха и не святая. Так уж сложилось, что тебе Алеша подвернулся. Перед ним никто не устоит, мне ли не знать.
   Серая тень наплыла на ее глаза, лицо вытянулось, как после слез. То ли он давно ее не видел, то ли разглядел попристальнее, то ли освещение в кафе было особенным, но показалось Федору Кузьмичу, что она не такая, какой была в последний раз на домашнем чаепитии, в обществе троих своих кобелей (одного, правда, бывшего). Екнуло в груди: не заболела ли? Он слыхал, у молодых, добрых, охочих до случки женщин бывают внезапные болезни, которые уносят их в могилу в одночасье. Редко, но бывают. Учудит штуку, догони ее попробуй на том свете.
   — Помнишь хоть, что сын у тебя есть? — спросила Ася.
   — Чего с ним?
   — Ничего особенного. Был сын, теперь его нет.
   Значит, вот какую пулю отлила. Он даже не стал спрашивать, что с Иваном. Слишком ядовит был укол.
   — У меня его и не было. Я в тюрьме кантовался, пока он рос. Спасибо, ты хорошую замену мне нашла. Вы мальчика воспитали с Филипп Филиппычем, вам он и сын. Меня он не принял, и правильно сделал. От уголовного папани одни могут быть убытки. Только зря ты так со мной заговорила, Асенька. Я бы тебе не посоветовал в моих ранах мизинчиком ковыряться.
   Ася уткнулась носом в бокал, но при последних словах встрепенулась и выпрямилась. Слова у нее посыпались с губ, как семечки.
   — Что ты подумал, Федя, нет, что ты! Я тебя задеть не хотела… И неправда, сын он твой, твой сын, ничей больше. Он весь твой, по характеру, по повадкам. Твой, Федя! Ты его из сердца не выбрасывай. Пожалуйста! Не сердись на него, он потом все поймет. Ему еще рано такие вещи понимать. Кто его настоящий отец, он потом разберется. Но беда с ним, он уходит, Федя. От меня решил уйти, понимаешь? Потому и позвонила. Ты поговори с ним. Его никто не убедит, кроме тебя. Он уходит, Федя! Понимаешь?
   — Почему?
   — Не знаю.
   — Врешь.
   — Нет, не вру. Как он объясняет, что все чушь. Я не верю. Что-то с ним стряслось. Может, влюбился. Ты с ним сам поговори, умоляю. Он дома, собирает вещи. Он ждет тебя. Пообещал выслушать. Ты один его образумишь.
   — Куда он намылился?
   — Не говорит. Ему осталось учиться год.
   В ее темных очах была тоска сродни его тоске, и Федор Кузьмич дрогнул. Он готов был пройти испытание, которое могло уравновесить лагерные годы. Светлое Ванечкино недоумение, как звезда в небе, холодило ему кровь. Наконец-то сын позвал его попрощаться. Он на это не надеялся. Послал за ним мать. Ничего нет слаще сыновьего зова. Пряча дрожь восторга в ледяных зрачках, Федор Кузьмич спросил:
   — Из-за чего хоть он взбеленился? Был же какой-то повод? Не лукавь, Ася.
   Ася потупилась, из алого рта пыхнуло паром, как на морозе.
   — Недели три назад застал меня с Алешей… Но это же ерунда, правда? Из-за этого мать не бросают.
   — Конечно, — согласился Федор Кузьмич. — Наоборот. Дети любят смотреть, как ихнюю маманю посторонние дяди дрючат.
   — Ты безжалостен, Федор!
   Федор Кузьмич поманил официанта, который подбежал гуттаперчевой рысью. Федор Кузьмич отвалил ему на чай четвертной, но сделал замечание:
   — Не по-умному шестеришь. Рожей много мелькаешь.
   Иван сидел в комнате под включенным торшером с книжкой в руках. Он редко бывал без книжки. На полу туго набитый и затянутый большой рюкзак. Блеснул на вошедших настороженной усмешкой. Федор Кузьмич сказал смущенно:
   — Ты хотел поговорить, Ваня?
   — Что-то путаете, Федор Кузьмич. Это мама хотела. Мне-то зачем. Впрочем, это не имеет значения.
   Федор Кузьмич присел на стул, на краешек. В этом доме он был гостем, и хотел оставаться гостем, и вел себя, как гость. Он остро чувствовал свою обременительность для близких людей и надеялся, что положение гостя смягчает, умаляет его присутствие. Он не снял башмаки в прихожей, чтобы было понятно, что скоро уйдет. Он никому не помешает. Каждую минуту, проведенную возле сына, он ценил на вес золота, но это его маленькая тайна. Ася застыла у дверной притолоки, сложив руки на груди. Теперь по виду ей было лет пятьдесят.
   — Ваня, ты же обещал!
   Иван отложил книгу, провел рукой по глазам. Сделал над собой усилие, заговорил ровно, твердо, четко. Он умел говорить так, как редко кто умеет. Он говорил только то, что думал на самом деле. Федор Кузьмич догадывался, как это трудно. Трудность не только в том, чтобы быть искренним, но и в том, чтобы снабдить слова точным смыслом. Большинство людей с рождения и до смерти мычат что-то нечленораздельное, и уж во всяком случае из их речей невозможно понять, чего они хотят. Хороший мальчик у них с Асей — умный, смелый и благородный. В лагере за его жизнь Федор Кузьмич не дал бы и понюшки табаку.
   — Хорошо, — сказал Иван, — если мама настаивает, я объясню и вам. Я ухожу не от нее и не от Филипп Филипповича, которого по-прежнему уважаю; я ухожу из вашего мирка, где я всем чужой и мне все чужие. Мама не понимает, но в нашем доме, как и повсюду, воцарился торгаш, который охотно принял правила игры, навязанные ему дорвавшимися до власти подонками. Это все противоречит моим убеждениям. Мне с вами тошно, скучно жить. Я боюсь заразиться, боюсь, что эта гниль переползет на меня. Я убегаю, чтобы спастись, — вот и все объяснение. Понятно, мамочка нервничает, но это чисто биологическое состояние. Как же, щенок покидает логово. Надо бы сперва отрастить клыки. Все так. Но вас-то что волнует, Федор Кузьмич?
   Мальчик ждал ответа, и Федор Кузьмич сказал:
   — Ничего меня не волнует.
   Иван поглядел на мать, погладил рюкзак, надутый пузатой готовностью к движению. Ася, стряхнув оцепенение, плаксиво спросила:
   — А как же школа?
   Иван улыбнулся, потому что это действительно было смешно.
   — Видите, Федор Кузьмич? Вечная мелодрама наседки и цыпленка.
   — Ты никого не любишь, кроме себя, — сказала Ася. — Но я твоя мать и имею право знать о твоих планах.
   — Вряд ли тебе интересны мои планы.
   — Почему?
   — Они вне круга ваших пристрастий.
   — Не понимаю.
   Все она прекрасно понимала, и ее смиренный тон никого не обманывал. Ася была на пределе. У нее тушь скользнула на щеку, растопленная внутренним жаром. Иван попробовал рюкзак на вес: донесет ли, куда надо. Федор Кузьмич испытывал блаженное чувство покоя: словно его допустили по ошибке в рай. Сын злился на мать, а у него, у тюремного папаши, как бы косвенно искал поддержки, — это ли не чудо. Только бы не спугнуть мгновение.
   — Это, в конце концов, грубо, — сказала Ася. — Я тебя спрашиваю, а ты молчишь.
   — Я думал, ты сама с собой разговариваешь.
   — Скажи при Федоре Кузьмиче, куда ты собрался.
   — Неужто приятно сто раз одно и то же перемалывать. Я же сказал: покидаю притон. Здесь моя психика подвергается коррозии.
   Истерика случилась с Асей совершенно неожиданным образом. Она качнулась от двери, лицо набрякло синевой, бросилась на Федора Кузьмича и неумело, но ходко замолотила по его круглой голове пухлыми кулачками. С губ ее срывались бредовые обвинения.
   — Ты! Ты!.. Один! Спрятался в тюрьме… Нарочно, чтобы от сына отречься. Меня убил, измордовал! Палач, сволочь! Почему тебя там не прикончили?! Ненавижу! Всех вас ненавижу!
   Федор Кузьмич обхватил разбушевавшуюся Асю за плечи и отвел, почти отнес на диван. В его тяжелых лапах она еще некоторое время трепыхалась, извивалась, по-щучьи клацая зубами, потом враз затихла — и даже глаза прикрыла. На щеки вернулся розовый свет.
   — Бедная мамочка! — насмешливо заметил Иван. — Сколько актерского таланта пропадает всуе.
   Федор Кузьмич попросил у него разрешения и задымил сигаретой.
   Иван наблюдал за ним с любопытством.
   — Забавно, — сказал он. — Вот вы держитесь корректно, спрашиваете разрешения закурить, а все равно страшно. От таких, как вы и ваш напарник Алеша, постоянно веет жутью, как от каннибалов. Аура жути. Это от природы или школа жизни наложила роковой отпечаток?
   Федор Кузьмич сигарету деликатно держал над ладонью, чтобы, не дай Бог, не сыпануть пеплом на ковер. Сыну ответил обстоятельно:
   — Наверное, от природы, действительно, в характере было что-то отчаянное. Потом и лагерь, ты прав, наложился. Там ведь человека придавить все равно что лягушку. Там или пан, или пропал. Или лижи пятки каждой мрази, или окажи сопротивление. Кто сопротивляется, тот обыкновенно тоже не жилец. Выживает всякая нечисть. Я сам себе другой раз не рад, Иван. Гляну в зеркало, а там заместо человеческого лица — злодейская харя. Что говорить, теперь уж этого не поправишь. Да ничего, долго на свете не задержусь. Скоро в леса подамся, где мне и место. В любом случае вам с матерью я не опасен. Вреда никакого не сделаю.
   — Уже сделали, Федор Кузьмич. Своим появлением. Мы с отцом, то есть с Филипп Филиппычем, отлично ладили. И мама была спокойная. В том-то и штука, что такие люди, как вы, одним своим присутствием создают хищную атмосферу. Пугачевский феномен. Впрочем, сегодня в Москве у вас много найдется единомышленников. Как раз вы угадали к переделу пирога. Теперь хищники в особом почете.
   — Это я знаю, — грустно кивнул Федор Кузьмич, — потому и бегу в леса.
   У Федора Кузьмича гулко колотилось сердце. Еще час назад он бы не поверил, что такой разговор между ними возможен. Они не просто разговаривали, они понимали друг друга. Все преграды рухнули. Разгневанный сын предъявлял счет родному проштрафившемуся отцу. Это было прекрасно. Еще мгновение — и голос крови восторжествует. Ивану понадобилось все самолюбие юности, чтобы еще разок съязвить:
   — Зачем куда-то бежать? Где вы, там и лес. Я уйду, а вы оставайтесь.
   Взгляд у Федора Кузьмича сделался собачий.
   — Что же, выходит, я тебя гоню?
   Ася на диване захлюпала носом от избытка чувств.
   — Если так, — сказал Федор Кузьмич, не дождавшись ответа. — Если все дело во мне, ты не сомневайся, Ваня. Я как сейчас докурю, так и исчезну. Больше про меня никогда не услышишь. Заодно и Алешку с собой прихвачу. Тебе бы давно сказать. Действительно, одичал, прости.
   Иван в напряжении прислушивался к сигналу тревоги, поднявшемуся вдруг из глубины его детской обиды. Это была не та тревога, которая пугает, а та, которая обнадеживает. Что, если и правда отец не враг ему? Не враг ни ему, ни матери? Не дано было Федору Кузьмичу проникать в чужую душу, смятение сына принял за согласие. Тяжко встал, давя сигарету в онемевшей ладони. Не поглядел ни на кого, в два шага очутился у лифта. Но тут его Ася догнала.
   — Постой, Федор! Ты что? Ты куда?
   У нее лицо счастливо-изумленное, как у именинницы. Ей жить, ему околевать.
   — Все правильно, все справедливо, — утешил ее Федор Кузьмич. — Чудесного ты родила сына, да я ему не отец.
   — Все образуется, Федя, все образуется. Я так тебе благодарна. Ты благородный человек, благородный. Мальчик скоро это оценит, обязательно оценит…
   Он шагнул в лифт, нажал кнопку, уехал.
   Под ночь, когда спать собрался, позвонил Алеше. Голос у него был мутный, подмороженный. Поначалу Федор Кузьмич предположил, что дитя наклюкалось с дороги. Но это было не так. Дело было хуже. Впервые Федор Кузьмич услышал, как мальчик открыто психует. После путаных, нервических объяснений Алеши он понял, что полежать эту ночку не удастся. Алеша дал ему адрес Елизара Суреновича. Сказал, что вряд ли старый мосол прячет девушку у себя на квартире, но ниточки тянутся оттуда. Он сказал, что осиное гнездо придется разворошить, иначе там не успокоятся. Федор Кузьмич спросил, чего надобно от Алеши этим хмырям. Алеша ответил: старый мосол ищет его головы.