Через час он купал ее в ванне, наполненной розовой душистой пеной. Он каждый ее пальчик, каждое пятнышко на коже холил и скреб, каждую жилочку вытягивал и нежил искусными пальцами. Словно в поэтическом трансе, девочка пускала ртом голубоватые пузыри. Елизару Суреновичу было смешно, скучновато и тревожно. Он был встревожен тем, что так мало радости получил от пикантного приключения.
   — Что я натворил, негодяй! — сокрушался он. — Как я мог. Простишь ли ты меня, дитя? Увы, это был лунный удар. Амок! Твоя красота пробудила во мне древний инстинкт обладания, зверское начало. Ты поэтесса, ты поймешь и простишь, не правда ли? Я дам тебе много денежек. Купишь чего душа пожелает. Я твой вечный должник и слуга. Хочешь, возьми заодно мою жизнь?
   Она была в подозрительной, молчаливой прострации. Он подумал: не вызвать ли на всякий случай знакомого врача. Сполоснул ее под душем, завернул в махровую простынь и отнес на кровать.
   — Будем одеваться, малышка? Или немного подремлешь? Или выпьешь глоточек вина?
   Она по-прежнему безмолвствовала, вперив в потолок бессмысленный, как у совы, взор. И тут его терпение лопнуло. Быстренько натянул он на нее трусики и облачил в отвратительную хипповую хламиду. В его руках она была послушна, но двигалась механически. Он ее поставил на ноги и подвел к двери.
   — Хватит кривляться, сучонка! — напутствовал предостерегающе. — Не первый раз попробовала мужского мясца, не первый. Или с шелупонью слаще? Смотри, попробуй только пикнуть дома. Всю вашу поганую семейку раздавлю, как клопов. На, держи свой гонорар, поэтесса!
   Сунул ей в руку тугую пачку полусотенных. В этот миг Маняшино личико приняло наконец осмысленное выражение, и она сделала нечто такое, отчего Елизар Суренович ее немного зауважал. Отступя к двери, с размаху швырнула деньга ему в рожу. Веселым роем вспорхнули в коридоре зелененькие. Елизар Суренович чихнул и влепил девочке негромкую затрещину. На том они расстались. Все-таки он вышел за ней к лифту и на дорожку еще раз напутствовал:
   — Повторяю: дома ни звука! Пойми, тебя жалею, дурочка. А понадоблюсь — звони.
   Ровно через двое суток после Алеши сошел на родной ростовский перрон Федор Кузьмич Полищук. Глаза у него слезились от бессонной ночи. Прямо с вокзала он позвонил сестре на работу. Катерина Кузминична его звонку ничуть не удивилась, и они условились встретиться через полчаса в кафе неподалеку от Театральной площади. Там рядом была прачечная, где Катерина Кузминична работала тридцать лет подряд.
   Они не виделись лет пять, но оба мало изменились. Они никак не походили на брата и сестру. Катерина Кузминична была высокая, сухопарая, сутулая женщина с переваливающейся, утиной походкой, неуклюжая с виду и с неприветливым лицом, на которое шесть с гаком десятилетий наложили решетку морщин наподобие тюремной. Донской казачке, ей несладко пришлось вековать при советской власти. Но она другой доли не знала и потому ни на что, никогда, никому не жаловалась. Жалела лишь о том, что мужа любимого притушили на первом году войны, через месяц после призыва, мало успели они помиловаться и, главное, не сумели оборудовать ребеночка, оплошали. Сухоликий, круглоголовый, с литым, опасно подвижным телом, приземистый, с прозрачным, как у рыси, выражением глаз, Федор Кузьмич выглядел по сравнению с сестрой вполне благополучным человеком. Он таким, пожалуй, и был все последние годы.
   При внешней разномастности брат и сестра Полищуки душевно были настолько схожи, что им никогда не требовалось обмениваться пустыми предварительными фразами, чтобы потом обсудить что-то серьезное. Время было не властно над их кровной приязнью. К приходу брата Катерина Кузминична успела заказать кофе и яичницу с ветчиной. Она сидела посреди полупустого зала, нахохлясь, глядя в одну точку, и непонятным образом производила впечатление старой крестьянки, притомившейся, присевшей отдохнуть на пороге родной хаты. Брат сбоку неслышно подошел, наклонился, обнял, истово потерся об ее щеку небритой щекой, мягко, по-кошачьи опустился на стул напротив, сунул в рот сигарету, с улыбкой подмигнул, спросил небрежно:
   — Ну что, загуляла моя Асенька, да?
   — Раньше такого не бывало, — сварливо отозвалась Катерина. — Ну могла ли я представить, чтобы изменить своему Витечке. Ты, никак, курить начал?
   — Брось ты — не бывало! Испокон веку бабы от мужей погуливают. Другое дело: в Аське я не сомневался. Она меня крепко все же любила… Ты видела этого гаврика?
   — Чего же не видеть. Позавчера прибыл. Первый день она его где-то прятала, похоже, у Галки Чикиной. Ты ее помнишь, Васьки Чикина вдовушка. А с сегодняшнего дня открыто ходят под ручку, всякий стыд потеряли.
   — Ванятка где же?
   — И Ванечка с ими, где ж ему быть. Я-то вон по суткам вкалываю.
   Федор Кузьмич неловко поднес ко рту вилку, кусочек желтка упал ему на грудь. Катерина дотянулась, платочком почистила брату рубаху.
   — Может, ханки выпьешь? У меня тут знакомая, подадут.
   — Как он из себя?
   — Да я им особо не любовалась. Белобрысый, чистенький, лыбится. Глазенками ныр-ныр в разные стороны. Ты его не трогай, Феденька. Из-за такого говна страдать — тьфу на него! Аську, конечно, поучить надобно. Но мне ее тоже все-таки жалко, она какая-то чумная у тебя. Я еще когда не советовала с ней связываться. Ну какая из нее может быть жена? Сызмалу в опилках кувыркалась. Жена должна быть хорошего трудового рода, тогда осечки не будет. И я тебе вскорости такую подыщу. У меня и теперь есть на примете. Одно не возьму в толк, что с Ванечкой делать будем. Какой у тебя сыночек, Федя! Это же херувимчик Божий. Да я за такого сыночка!..
   На мгновение привычная хмурость стекла с ее лица, и оно осветилось страдальческой, наивной улыбкой, точно солнышко блеснуло из-за туч.
   — Ты вот что, Катя, пока о моем приезде ей не говори, сперва сведи меня с ним, с белобрысым.
   — А ну порешишь сгоряча?
   — Похож я разве на убийцу?
   — Ты не убийца, но кувалды твои многие в Ростове до сей поры памятуют. А этот мальчонка хлипкий, субтильный.
   — Чем же он ее прельстил? — не удержался от паскудного вопроса Федор Кузьмич. Сестра так и поняла, что ему сейчас станет стыдно за малодушие. Ответила уклончиво, чтобы ему не больно было.
   — Дьявол поманет, таракана с ангелом спутаешь. Всяко бывает на свете, милый мой!
   Аппетит Федор Кузьмич не потерял, и масло после яичницы чисто выскреб сухой корочкой. Сестра смотрела на него с сочувствием. Она сочувствовала не только ему, но и многим другим людям, в том числе и Асеньке, и ее новому белобрысому кавалеру. Она давно поняла, как все люди слабы и несчастны. Только некоторым кажется, что они сильные и счастливые. Вот как это прежде казалось брату Федору. У него были, конечно, основания считать себя удовлетворенным жизнью, но не худо бы ему при этом помнить, что всякое дыхание в руке Божией. Он забыл об этом, увлекшись приятностями судьбы. Теперь у него такой вид, будто его, распаренного, окунули невзначай в ледяную купель. Если бы Катерина Кузминична умела, она передала бы ему часть своего великого, тайного спокоя, но этим не делятся. Для того чтобы стать окончательно бестрепетной, ей понадобилось без малого сорок лет прокуковать без мужика, без детей, наедине со щемящими ночными грезами.
   — Хочешь, я сама с ним сперва потолкую?
   — Нет, это только нас двоих касается.
   — Помни, брат, его тронешь, жену потеряешь. И Ванечку, стало быть, потеряешь.
   Федор Кузьмич чудно усмехнулся:
   — Я его и не трогал, это он меня зацепил клешней.
   — Он ни при чем, и она не виновата. Господь послал испытание вашему браку. Вы сейчас либо разминетесь, либо укрепитесь вместе навеки. Феденька, смирись! Гордыня — грех неотмолимый.
   — Как была ты сектанткой, так и осталась… Говори прямо, поможешь или нет?
   — Помогу, — вздохнула Катерина, — как не помочь. Лишь бы от моей помощи вреда никому не было.
   Алеша прикуривал возле Галиного дома, подставя лоб закатному солнышку. Глухая бабка копошилась поодаль, кошке песок набирала в горшочек. На это у нее ушло около получасу. Алеша лениво за ней наблюдал, думая, что это тоже называется жизнью. Галина еще не вернулась с рынка. Алеша поджидал возлюбленную, которая обещала пожаловать к семи. Он предвкушал, как они бухнутся в чуланчике на скрипучую кровать и помчатся вскачь. Он за ночь отоспался, за день отъелся. Московские тревоги отступили, подтаяли. Посреди одного из самых жарких и натуральных любовных видений рядом с ним на приступочку опустился мужичонка в кепаре, сожмуренный, подбористый, с угрюмой тоской во взгляде. Алеше не надо было его представлять, чутье у него было, как у собаки.
   — Быстренько вы до меня добрались, папаша! — смешливо выразил он свое уважение.
   Федор Кузьмич час назад запер Асю в сарае, где сестра хранила картофель и всякое барахло. Перед тем попытался с ней по-хорошему объясниться, но Ася все рвалась предуведомить юного шалопая и потому была как невменяемая. Чуть не выпрыгнула в окно. Федор Кузьмич еле поймал ее за юбку.
   — Ты мне вот что скажи, землячок, — поинтересовался Федор Кузьмич, тоже уважительно, — ты мою Асю любишь или у тебя просто засвербило в одном месте?
   Подсел он к Алеше на всякий случай так, чтобы тот был в фокусе левого крюка, но не думал, что дойдет до побоища. Невнятное чувство ему подсказывало, что можно будет обойтись уговорами. Издалека поглядел на светлоликого Алешу, греющегося на солнышке, словно котенок, и сердце его враз утихомирилось: кем угодно мог быть этот красивый мальчуган, но никак ему не соперником.
   Алеша ответил предельно вежливо и не без изыска:
   — Да я так устроен, что вообще к любви не способен, в том смысле, в каком вы спросили.
   — Вон как!
   — Женщина мне нужна только как половая потребность. Ася мне до лампочки. Я у нее от преследования спасался. Вы меня бить собираетесь?
   — От какого преследования?
   Тон у мальчика был доверительный, от него пахло рекой. В Федоре Кузьмиче крепло убеждение, что вся эта гнусная история вот-вот обернется обыкновенным недоразумением. Такие чистые и не по возрасту грустные глаза не могут подло лгать. Рановато. Либо перед ним не человек, а изувер. Конечно, бедняжка Асенька купилась на его ангельский лик, на дурнинку задушевных речей, но это не может быть серьезным увлечением. Так, блажь. Разве ему самому, мужику костяному, не приходят иногда в голову затейливые, озорные прожекты.
   — По почкам только не бейте, — простодушно попросил Алеша. — Они у меня никудышные. До десяти лет я в постельку писал.
   — Кто тебя преследует? От кого бегаешь? Объясни толком.
   — Вам Ася разве не сказала?
   — Об Асе не вякай.
   — Понял вас. Привязался ко мне один дядька в скверике, наверное, педик. Пойдем, говорит, ко мне. У меня, говорит, хорошая библиотека. Любые книжки есть. Я читать люблю. И музыку люблю слушать. Вот у меня две страсти: музыка и чтение. Ну, я к нему поехал. Он нормально себя вел, не приставал, винцом угостил, кофе. Подарочек сделал, статуэтку подарил. А на другой день подослал двух гавриков, чтобы статуэтку отнять. Они меня возле дома подстерегли, накинулись, я еле утек. Потом старика подослал, палача своего. Тот вообще ужасный, каких я не видел. Прямо ведьмак. Глаза водянистые, как сопли. Тоже подстерег и говорит: или отслужишь статуэтку, или тебе кранты. Я испугался, сбежал. Как не сбежать. Вы бы поглядели на этого ведьмака. У него в одной руке карамелька, а в другой удавка.
   — Да на что ты им сдался?
   — Для какого-нибудь преступления хотят использовать. Этот, у которого я в гостях был, бандюга крупный. У него квартира навроде пещеры Али-Бабы. Там чего только нету. И все из-за бугра. Может, им пацан понадобился для какого-нибудь изуверства.
   — С Асей где познакомился?
   — Про Асю вы мне запретили говорить.
   Федор Кузьмич огляделся. Пока они беседовали, солнышко село. Переулочек тут был укромный: за все время, что сидели, пионер шмыгнул в подъезд да пожилой гражданин вывел на прогулку черного пуделя.
   — Паренек ты вроде не настырный, — задумался вслух Федор Кузьмич, — но помни и то, мне твою тыкву отвернуть, как высморкаться. Поэтому не наглей, поберегись.
   — Понял! — воскликнул Алеша. — Я все понял. Вас ведьмак на меня навел. Они за мной не напрасно следили. Решили вашими руками меня укокошить. У самих духу не хватило.
   — Не пойму, ты бредишь или правду говоришь. Ты хоть помнишь, где мужик живет, у которого первый раз был?
   — Не-е, не помню. Он мне глаза в машине завязал. Да им всех отследить нетрудно. Старичок у дома каждый вечер дежурит. Ой, дядя Федор! Помогите от них избавиться. Клятву дам: Асю забуду навек. Зачем она мне? У меня таких Ась миллион еще будет, если уцелею.
   Диковинное владело Федором Кузьмичом чувство: будто они с этим мальчиком в странном и древнем родстве. Дышалось ему легче, как после грозы.
   — Вон Галина идет! — радостно завопил вдруг Алеша. — Да я лучше с ней буду жить, чем с Асей! Она и кормит и поит.
   Галина тащилась с базара с полными сумками, готовясь к большому застолью. С той ворованной ночи продолжался в ее душе невинный праздник. Поселилась в ней добрая забота о развратном младенце. Увидя приютившуюся на приступочке пару, обмерла. Свирепую, неукротимую породу Полищуков она слишком хорошо знала. Все они на этой улочке рядышком росли. Федор миролюбиво ее приветствовал:
   — Все сводничаешь, поганка?! Вспомни, как я тебя от шпаны берег, прорва ты базарная?! Совесть тоже на лотке проторговала?
   Галина, к оскорблениям нетерпимая, сразу взбодрилась:
   — Ты, Феденька, сызмалу людей пугаешь и бьешь. С тобой жить не то что погуливать начнешь, на крюке повиснешь. Ася святая: до сих пор от тебя, бандита, не сбежала.
   Установилась Галя подбоченясь, вызывающе выкатив грудь, перенимала гнев Федора Кузьмича на себя. Он это понял, но не одобрил:
   — Не гоношись понапрасну, баба. Никто твоего слюнца не обидит. И Асю не трону. Что касаемо таких сводниц, как ты, испокон веку их в Дону топили.
   — Утопи попробуй!
   Подал ангельский голосок Алеша:
   — Не обижайте ее, дядя Федор. Она хорошая. Идите, тетя Галя, собирайте ужин. Я следом. Может, и дядя Федор с нами откушает. Соглашаетесь, дядя Федор?
   Чарующие звуки подействовали на Галину, как электрический ток: она сомлела и затрепетала.
   — Хорошо, Лешенька, бегу блинцы ставить. Токо если этот гад начнет буйствовать, сразу шумни.
   Утекла в подъезд, маняще струясь бедрами. Из дверной тьмы долго светила очами, как прожекторами.
   — Да ступай, не прячься, — крикнул ей Федор Кузьмич. — Не трону твоего хахаленка.
   Удивленно обернулся к Алеше:
   — Какую ты, однако, власть имеешь над ними! Галка прямо шелковая. А ведь это уксус в бутылке. Неужто ты ее старинными прелестями соблазнился? Да никогда не поверю. Она же тебе в бабки годится.
   — Галя мне действительно отдалась, — застенчиво признался Алеша. — Видя мое несчастное положение. Мы с ней совершенно подходим друг другу, несмотря на разницу в возрасте. Оба гонимые судьбой. Вы напрасно про нее думаете, что уксус. Она ласковая, доверчивая, только немного невостребованная. Таких женщин много. Они как ивушки плакучие на ветру.
   — Помилуй Бог! — Федор Кузьмич руками схватился за уши. — И на этого пискуна Ася польстилась. Что же творится на белом свете?
   Дальше он говорил с Алешей в наставительном тоне. Велел к завтраку собираться на родину в Москву. Обещал уладить Алешины дела, оградить от преследователей, но с одним условием: Алеша не приблизится к Асе и на пушечный выстрел. Вообще насовсем исчезнет с горизонта. Иначе, сказал Федор Кузьмич, он из него нарежет лапши тиграм на завтрак. Алеша самоуверенно ответил, что никогда не был неблагодарной скотиной и после всех оказанных ему Федором Кузьмичом благодеяний не только не подойдет к Асе, но, чтобы угодить покровителю, готов завербоваться по комсомольской путевке на БАМ.
   — Ты все время немного надо мной подтруниваешь, — заметил Федор Кузьмич. — Думаешь, наверное, я этого не чувствую. Не заблуждайся на этот счет. Когда подойдет срок, я напомню тебе и об этом.
   — Я не кретин, — обиженно возразил Алеша. — Вижу, какой вы человек и что со мной можете сотворить, если только пожелаете.
   На прощание Федор Кузьмич чуть-чуть сдавил ему плечо пальцами: у Алеши, точно под наркозом, тут же онемела правая половина туловища и колючая струйка боли скользнула в подвздошье. Он не пикнул, и по улыбающейся его физиономии можно было даже допустить, что ему лестно дружеское прощание старшего по чину. Именно в этот миг на Федора Кузьмича впервые в присутствии Алеши будто из бездны холодком потянуло.
   На другой день Ася улучила минутку, чтобы свидеться с милым. Ввалилась в чуланчик, как подраненная утица.
   — Алешенька, как же так! Ну как же так!
   Алеша блаженствовал в послеобеденной сытой неге, она с размаху повалилась к нему на грудь, тискала, целовала, тормошила. Еле из-под нее выпростался.
   — Где муж?
   Прощебетала, что муж в бане, не может баню пропустить, и она воспользовалась светлым часом. На левой скуле алый след, как ожог.
   — Мы теперь чужие, — Алеша натянул на себя одеяльце. — Врозь будем горе мыкать. Я дяде Федору клятву дал. Великодушный он человек. Простил нас обоих.
   — Что ты ему сказал?
   — Я теперь с Галиной Павловной в интимных отношениях состою, соблазнила она меня. Но я не жалею. Она вон какая толстая. А у тебя одни мысли.
   — За такие шуточки в морду бьют.
   — Какие шуточки? Дядя Федор надо мной покровительство взял, как над дебилом. От всех притеснителей защитит, если я от тебя отрекусь. Я и отрекся. Ты уж прости. Я теперь больше Галине Павловне симпатизирую. У нее и дом полная чаша.
   Ася внимала гнусаво-идиотским речам, любовалась волшебным, ледяным блеском серых глаз, где вся жизнь ее безвозвратно утонула, и ей стало так скверно, словно изжевал ее всю целиком таинственный могучий грызун — и выплюнул. За что ей это? Один запирает в сарае, другой дерьмом мажет. Она никому не сделала зла. Она любит обоих — и того, и другого. Зловеще прошамкала ртом, как беззубая старуха:
   — Ты свои укольчики побереги для дурочек. Или впрямь со страха одурел?
   Идиотизм на ангельской Алешиной мордахе усугубился блаженной истомой.
   — Пусть те боятся, которые развратничают. Для меня дядя Федор теперь второй отец. Он и с учебой поможет. У него единственное условие: чтобы я от тебя отступился. Мы вместе в Москву едем. Впоследствии обещал и невесту подыскать. Захочу — из цирка, захочу — хоть откуда. Такие у него, говорит, есть девки в запасе — лед и пламень. Прости, Асенька, но наши с тобой корабли отныне разошлись в разные гавани.
   — Ты что мелешь, гадина?! Что я тебе сделала?
   — Будешь обзываться, дяде Федору пожалуюсь.
   Дальше не вынесла, вцепилась ему ногтями в рожу. То есть на какую-то сладкую, счастливую минуту ей помнилось, что вцепилась и кровь из-под ногтей закапала: но это был мираж, неуклюжее поползновение. От ее летящих растопыренных пальцев он уклонился и спихнул ее на пол. Сверху предупредил:
   — Меня нельзя царапать.
   На полу ее изрядно скрутило. Бросало, катало по циновкам, пока не укрылась головой под кровать. Там уперлась лбом в какую-то железяку и всласть наревелась. Из горла с хрипом, с резью выбрасывались целые комки обиды. На ее истошный вой припехала глухая бабка, и ей Алеша знаками попытался объяснить, что они с подругой репетируют новый смертельный номер, который будет называться «Распутная девица на раскаленной сковороде». Бабка заглянула под кровать и ушла.
   Алеша запер за ней дверь на задвижку и презрительно сказал:
   — Снимай трусы, если без этого не можешь!
   Пулей вылетела Ася на улицу и домой попала неизвестно как…
   На вечернем поезде Алеша и Федор Кузьмич отбыли в Москву.
8
   «Пакля» давненько не выгуливал человека на полный слом. И тем занятнее это было, что происходило на воле, не в тюрьме. Разница была такая же, как выуживать рыбку из аквариума либо из реки. Несравнимо по удовольствию. Разумеется, «Пакля», Бугаев Иван Игнатович, принадлежал к тем людям, которые понимали, что на воле человек находится лишь фигурально и условно, на этой пресловутой «воле» он так же повязан множеством мелких и крупных ограничений, как и в камере, но сам-то редко о том догадывается и парит вроде бы вольной птахой на потеху умным надзирателям.
   Когда Алеша вернулся из Ростова целый и невредимый, «Пакля» обрадовался: иначе получилась бы слишком короткая, примитивная партия. Юноша, по всей видимости, стоил того, чтобы похлопотать вокруг него покруче. Чтобы заварить с ним кашку погуще. В который раз отдал «Пакля» должное проницательности Елизара Суреновича, подпольного владыки. Из мальчика несомненно будет толк, коли его грамотно и верно направить, не жалея сил.
   На памяти Ивана Игнатовича был один заколдованный хмырь, которому всегда сопутствовала удача. Он падал крепко, но высоко поднимался. Его пытали, били, рвали на части, морили голодом, приспосабливали навеки к параше, а он только здоровел и расширялся. Маслянистым ужом выскальзывал изо всех ловушек. Будто знал великий секрет вечного приспособления. Однажды он, этот непобедимый хмырь, оказался на попечении Ивана Игнатовича, и тот, пораженный необыкновенной изворотливостью хмыря, начал по собственному разумению оказывать ему тайные услуги. И не пожалел об этом. Впоследствии на недолгий, правда, срок этот человек засветился чуть ли главной звездой на грешном небосклоне их ведомства и успел отблагодарить своего мелкого, но расторопного доброжелателя, доставлявшего ему под замок путеводные записочки. Два года Иван Игнатович как сыр в масле катался и успел безнадзорно, люто нахапать добра лет на десять безбедной жизни.
   Конец у хмыря получился бесславный: после очередного упадка его придавили на этапе лагерные акатуи. Бугаев шибко о нем горевал. Пока хмырь свирепствовал и царствовал, меж ними тянулась потаенная ниточка душевного родства, и оба об этом знали, хотя хмырь, наверное, редко вспоминал о наличии на белом свете Ивана Игнатовича, своего потешного, невзрачного, преданного единокровника. «Пакля» так был устроен, что мало к кому привязывался сердцем надолго, ни с одной бабой не ужился дольше года, а вот хмыря издали любил и обожал, как отца, как жену, как учителя. Вся небогатая нежность Бугаева сошлась на хмыре, неутоленная, невысказанная, противоестественная, но зато получил он в награду два главных урока бытия. Жить на земле имело смысл только так, как жил хмырь, подминая всех под себя, никого не жалея, ни перед кем не кланяясь и окружив себя по возможности мистическим ужасом. Власть над людишками не бывает явной, она всегда скрытая, подвздошная, и пользоваться ей надо так, как скряга золотом, по крохе, в силу лишь крайней необходимости, но про запас держать горы. Второй урок вытекал из первого: умей вовремя уйти, отстраниться, стряхнуть, как прах, все нажитое, предугадать, умилостивить беду. Примениться к обстоятельствам иной раз труднее, чем помыкать людьми. Удачлив был хмырь, природа ему потворствовала, да, видать, преждевременно воспарил к небесам. Повязали его на казеной даче в Красково, толком снарядиться не дали. Били мало, допросы почти не снимали, это хмыря насторожило, но по старой привычке надеялся он вывернуться. Говорят, задумчив был перед этапом, который обернулся петлей. С большим опозданием узнал «Пакля» об его кончине, а то, пожалуй, сорвался бы с места, карьеру на кон поставил, чтобы утереть горемыке смертную слезу. Такое чудное владело в ту пору Иваном Игнатовичем настроение.
   И точно такое же томление духа испытал он, полуиздохший, шелудивый пес, узрев впервые лик Алеши. Его нюх не обманывал: над белокурой головой мальчика явственно была простерта длань высокого покровительства. Люди все малозначащи, но бывают среди них избранники, коих опекает фортуна. Таким был хмырь, таков был и Алеша. Таким был Елизар Суренович. Каждый жест избранника, каждое его слово сопровождались еле уловимой презрительной гримаской отстраненности; что бы он ни делал, он делал как бы не в полную силу, как бы нехотя, а предназначение его было иное. Магнитно, неодолимо тянуло к таким людям Ивана Игнатовича, возможно, потому, что сияние высокого удела грезилось и ему, но всегда обманывало. Он любую толику благ вырывал из пасти жизни с кровью, с болью, с огромным напряжением ума.
   Ему иногда казалось, будь он ближе к хмырю и ему подобным, их избранность, их легкое дыхание распространится на него, грешного, и ему удастся, наконец, утолить сумеречную, грозную мечту о беспредельной власти над роскошными красавицами, осмеливающимися позевывать ему в рожу, и над свирепыми удальцами, снисходительно протягивающими пальцы для рукопожатия, как нищему бросают пятачок, и над всем подлунным миром. Однако бескорыстная, сокровенная преданность избранникам судьбины не принесла ему счастья, лишь непомерно распалила аппетит. Постарев, угомонившись, покрывшись перхотью седины, он все же понял, в чем была его роковая ошибка. Не прислуживать надобно было насмешливым властелинам, не потворствовать любым их капризам, напротив, старательно противоборствовать им. Никто ничего не отдает по доброй воле, все, что человек имеет, он силой отнял у других. Таков мир, таковы люди в нем. Тот, кто говорит, что свое состояние честно заработал, обманывает себя и ближних. Кролик питается травой, а сильный человек — чужими пайками. Мир стоит на взаимном, упорном грабеже. Один народ испокон веку воюет с другим народом, сосед старается что-нибудь да оттяпать у соседа, но и этого мало. В самой нормальной семье сын, войдя в возраст, непременно стремится ущемить отца и мать в правах, лишить их части кислородного пространства; и любящие родители ведут изнурительную борьбу за выживание со своими чадами. Таких, как хмырь, как Елизар Суренович, природа оделила чудесным даром отторгнуть, отхапать у владельцев их богатство, ничем не делясь взамен.