— Пора собираться, — взгрустнул Елизар Суренович. — Дела не терпят отлагательства. И все-таки жаль, что ты не веришь мне, старый товарищ.
   — Верю, дорогой, — улыбнулся старец светлой улыбкой пророка. — Тебе неправду донесли. Оболгали ненавистники.
   Они уже успели поговорить, и Елизар Суренович убедился, что выбрал действительно единственно верное средство для умиротворения старца — порошок. Азиатское коварство долгожителя проявилось на сей раз в его полной откровенности, которая, возможно, была данью долго и хорошо скрываемому презрению. Благожелательно улыбаясь, он уведомил Благовестова, что не за горами торжество всеохватной мусульманской идеи. Мир прогнил насквозь, и спасти его может не растленный Запад, не подточенный торгашеским цинизмом Новый Свет и, уж разумеется, не духовно деградировавший за семьдесят лет коммунизма восточный панславянизм. Тенденция саморазвития производительных сил сохранилась лишь в праведных, свинцово сомкнутых тисках ислама. При таких обстоятельствах нелепо полагать, что координирующий центр новых объединенных экономических и идеологических структур угнездится в Москве. В Москве пусть по-прежнему правят Горбачевы и ельцины, пусть тешатся своими кукольными, погремушечными президентствами и парламентами, пусть блаженствуют в белых и красных домах, пока не пробьет час расплаты и возмездия. Кузултым-ага упрекнул Благовестова в махровом эгоизме. Он сказал, что, вероятно, по молодости лет Благовестов все еще мало заботится о благе народном, а больше о личной выгоде. Он дал понять, что самый талантливый человек, не способный пожертвовать жизнью ради небесной мечты, так и останется мелким жуликом, хотя бы сколотит себе миллионы и захватит неограниченную власть. Тому пример все без исключения управители России за семьдесят лет. Последним русским государственным деятелем в истинном понимании слова был Столыпин, за это его и пристрелили в ложе киевского театра. Остальные — длинная, скучная череда самовоспроизводящихся политических монстров. Россия погибла не с приходом демократов, а в день, когда отрекся от престола последний царь; на ту же пору попытался приоткрыть отяжелевшие веки покойно дремавший в столетиях мусульманский Восток. Старик бредил наяву, и Елизар Суренович на него не сердился. Одалиски радовали взор, как цветы на полянке в воронежском лесу. Рядом с ним за столиком витийствовал маньяк, которого распознать способен не врач, а только другой маньяк. Елизар Суренович от этой мысли приободрился.
   Пора было уносить ноги. Миша и Гриша Губины уже потянулись друг за дружкой к машинам.
   — Тебе слишком много лет, аксакал, — сказал Благовестов, — чтобы ты мог воспринять иную точку зрения. Ты прав всегда и во всем. Но ты ошибся, когда поделил людей на белых и черных. Вместе мы победим, по отдельности каждому свернут шею.
   — Я не делил людей, — возразил старец. — Я не делил их на белых и черных. Ты не так понял, дорогой. Я только заметил, что одни народы живы для будущего, это мусульмане, другие мертвы и для прошлого, Это там, где твой дом. Не обижайся, дорогой, когда-нибудь ты оценишь мои слова.
   Без раздражения, без спешки Елизар Суренович начал прощаться. Он попросил Кузултым-агу дать ему возможность уехать без помпы, по-английски. Старец кивнул с пониманием. Когда Благовестов уже встал, он громко икнул. В его темных очах, обращенных на гостя, шелохнулась тень горького прозрения. Он придержал Благовестова за рукав:
   — Ты, кажется, отравил меня, сынок?
   — Да, надул тебе яду в ухо, — пошутил Благовестов. — Что же еще оставалось делать, раз ты предал меня?
   Старец укоризненно покачал головой:
   — Вот она тебя и выдала, твоя сучья масть, сынок. А говорил — вместе. Что ж, ступай, живи, коли сможешь.
   — Ты тоже живи долго, почтенный ага, на радость исламу.
   До машины его проводил Ашот, сын Кузултым-аги. За руль сел тот самый русский офицерик, который был на аэродроме. На прощание Ашот шепнул Благовестову:
   — Мы чтим отца своего, как завещано. Он великий человек. Но он фанатик. Мы нет. Дело в том, что отец не получил должного образования. Нас, своих детей, он учил в лучших колледжах Европы. Да вы же в курсе, Елизар Суренович.
   Благовестов с чувством пожал протянутую твердую ладонь. Подумал печально: дважды тебя сегодня убили, старик!
   Километров через пять пути Миша Губин с заднего сиденья положил руку водителю на плечо:
   — Слишком медленно ползешь, служивый. Уступи-ка «баранку» Григорию.
   Офицер ответил:
   — Такого распоряжения я вроде не получал.
   — Останови машину, — попросил Благовестов.
   Водитель, помедлив, повиновался. Ночное шоссе проглядывалось далеко вперед, как уползающая в пустыню гигантская черная змея. Миша Губин обошел машину и открыл переднюю дверцу.
   — Выходи!
   Офицер глядел бесстрашно ему в глаза. Он не понимал, что происходит и зачем его надо убивать. Его и не убили. Просто в следующую секунду он ощутил сладость парения над землей и утратил сознание. «Прикосновение кобры» — называется этот прием, парализующий органы дыхания.
   Вскоре путники свернули с трассы и проселочными кругами добрались до частного аэродрома с грунтовой взлетной полосой. Под парами их дожидался «почтарь» из группы старых «Лигов». Через двадцать минут набрали нужную высоту. В пять утра приземлились в Москве на одном из военных аэродромов. Елизар Суренович мечтал поскорее добраться до подушки, но возле дома его ждал сюрприз. Там стоял, прислонясь к косяку подъезда, высокий мужчина средних лет, без головного убора и без волос. На нем была просторная кожаная куртка, как у эскимосских охотников. На мгновение Благовестов напрягся, но за ним беспечно шагали Гриша и Миша Губины. Мужчина вытянулся по-военному и отчеканил:
   — Старший лейтенант запаса Вениамин Шулерман. Прошу пять минут для разговора.
   — Не знаю такого. Кто дал тебе адрес?
   — Я работал там, где умеют находить адреса.
   — Говори, слушаю.
   — Прямо здесь?
   — Быстро. Хочу спать.
   Ночной гость излагал свои мысли четко, но скрипучим голосом. Он сказал, что скоро из лагеря освободятся два человека — молодой и пожилой. Назвал фамилии, описал внешность. Они оба обязательно выйдут на Елизара Суреновича. Они опасны Елизару Суреновичу. При этом они оба заклятые враги Вениамина Шулермана. Он собирается свести с ними счеты. Он сведет с ними счеты, когда они сами нападут.
   — Почему ты так уверен, что они придут сюда?
   — Это бандиты. Ты им враг.
   Благовестов колебался лишь миг.
   — Беру тебя на службу, лейтенант. Ты ненормальный, но ты мне понравился.
   От лестного предложения Шулерман поморщился, будто раздавил языком лимонную дольку.
   — Хорошо. Согласен.
   Через месяц, приглядевшись к новобранцу, Елизар Суренович сделал ему повышение: назначил начальником личной охраны.
6
   Алеша ее домогался, но безрезультатно. Ни коварством, ни напором ее не удавалось взять. Теперь она знала всю его подноготную и относилась к нему, как к больному. Нешуточная между ними завязалась борьба, изматывающая, на взаимное уничтожение. Алеша ей сказал:
   — Мне ничего от тебя не надо, честное слово. Дай хоть поцелую разок.
   — Я с тобой целоваться боюсь.
   — Почему?
   — Если с вампиром поцелуешься, сама можешь стать вампирихой.
   Она ему сочувствовала. Целый месяц Алеша пробездельничал, этот месяц пролетел как малая минутка. Каждый день встречал девушку возле школы и провожал домой. На этом их свидание заканчивалось. Настенька готовилась поступать в университет, у нее в любом случае не было времени на любовные шалости. Как ни странно, Алеша не чувствовал себя обделенным. Душевная пустота, томившая его многие годы, вдруг исчезла. Он с удовольствием валялся до обеда в постели, перелистывая книгу, изредка бросая взгляд на часы: скоро ли в школе последний звонок. Иногда слепое вожделение перекручивало ему жилы и приводило в бешенство. В воображении он вгрызался в податливое, упругое девичье тело. Гнул ей хребет, и ее жалобные любовные вопли рвали ему ушные перепонки. Взвыв, хватал телефон, созванивался с Асей и мчался к ней как угорелый. Обыкновенно она так устраивала, что заставал ее одну. Забыв поздороваться, волок ее в спальню. Насытясь, прижигал сигарету и с большим опозданием интересовался, не слыхать ли вестей от Федора.
   Один раз, вот так ненароком прилетев, Алеша нарвался сразу и на Ванечку, и на Филиппа Филипповича, нового Асиного мужа. Вместо того чтобы завалиться с Асей в постель, ему пришлось пить чай со всем семейством. Филипп Филиппович оказался представительным мужчиной в очках, сосредоточенного вида, похожим на лагерного долгосрочника. Алеша быстро понял, что это человек особенный, с тайной думой, В нем старческая заторможенность перемешалась с детским любопытством, которое он тщательно скрывал. При каждом удачном словце по его жидким, темным бровкам пробегала гримаска опытного, внимательного слухача. Алешу он как-то сразу принял, потому не чинился, заговорил с ним на «ты» и по-домашнему. Восторженный отрок Ванечка тоже преисполнился к гостю застенчивого уважения, когда узнал, что это близкий друг его папаши-злодея. Он всячески старался Алеше услужить и даже ломающимся баском затребовал у матери вина.
   — Какое еще вино, — рассмеялась Ася. Ваня покраснел до синевы:
   — Ну все-таки положено, как же, мама! Надо угостить.
   Неожиданно его поддержал Филипп Филиппович:
   — Давай, Асенька, давай. Повод есть… Не каждый день люди из тюрем на волю выходят.
   В присутствии Алеши на молодую женщину накатывал морок, и она несла всякую чепуху и двигалась по квартире как бы и без вина пьяная. Побежала, принесла из захоронки бутылку водки и шампанское.
   — Вот это да! — изумился Филипп Филиппович.
   — Вообще-то я не пью, — скромно сказал Алеша.
   — Это ты брешешь, брат, — усомнился Филипп Филиппович. — Что бы там побывать, да не пить.
   — Ох, да я ли его не знаю, — на высокой ноте пропела Ася. — Еще какой брехун. Скажи сам, Алеша, говорил ли ты правду хоть разочек, хоть обмолвкой?
   Алеша принял вид обиды:
   — Когда это я врал? Докажи, попробуй.
   — То-то оно, что не докажешь. Такой ты опытный лгунишка.
   Не надо было быть психологом, чтобы заметить в шутливых Аси с Алешей перепалках давнего любовного противоборства. На один миг поскучнел, посерел лицом Филипп Филиппович, но справился с собой и загнал подозрение в глубокую щель сознания, куда привык складывать все лишнее, что попусту терзало душу. Выпив стопочку, он начал с пристрастием допытываться у гостя, каковы его планы на будущее, собирается ли он доучиваться и так далее. Все-таки силен в нем был школьный учитель. Он говорил о необходимости образования с таким серьезным выражением, будто важнее ничего не было на свете. Алеше это было смешно. Он чуть не разочаровался в Асином муже. Тем не менее подробно и тоже глубокомысленно доложил, что поха приглядывается, подыскивает работу, но, разумеется, учебу не бросит никогда. Его заветная мечта стать дипломатом и уехать консулом куда-нибудь на Таити.
   — Почему именно на Таити?
   — Говорят, там женщины очень красивые и доступные. Не при ребенке будь сказано.
   Ваня вспыхнул огнем.
   — Я такой же ребенок, как вы дипломат. — Но тут же устыдился и добавил: — Извините, не хотел вас обидеть.
   — Ничего, — сказал Алеша. — Твоему отцу кто на пятку наступит, двух дней не живет. А ты же его сын.
   Эта фраза не понравилась Филиппу Филипповичу, но и ее он загнал в подполье. Мелкие шероховатости, неизбежные при таком знакомстве, постепенно сгладились, и когда допили бутылку, все уже чувствовали себя свободно. Ася то и дело подкладывала разные закуски: консервы, колбасу, сыр, фрукты, с веселым клекотом порхала возле стола, пощипывала, поглаживала то одного, то другого, то третьего и вела себя так, словно все они ей до беспамятства родные. Поэтому мужчины перестали обращать на нее внимание и завели важный разговор о политике. Филипп Филиппович, давно не пивший вина, сделался необычайно красноречив. В покровительственном тоне он растолковал молодежи, что происходит в СССР.
   По его словам, страна вступила в завершающую стадию передела и грабежа, начатого большевиками в семнадцатом году. Как любит выражаться президент, пошел процесс массовой конфискации народного достояния. Сталинские послевоенные прикидки в этом ключе были незамысловатой репетицией. И коллективизация была репетицией.
   Нынешнее ограбление началось с 1985 года, но апогея еще не достигло. А вот годика через два народишко придавят до животного писка: сначала расселят по трущобам, без отопления и света, и уже оттуда плетьми погонят в мировое батрачество. Для того чтобы благополучно перекачать капиталы на Запад, надобно заранее, как это было перед войной, превратить миллионы обыкновенных людей в бессловесную скотину. Это будет произведено с помощью средств масс-медиа. Оболванивание народа уже сейчас идет полным ходом. Большинство завтрашних холопов добровольно, с радостными возгласами о свободе скапливаются в демократических отстойниках. Однако пользоваться результатами вселенского грабежа будут не те, кто нынче у власти, а те, кто придет им на смену и которые будут еще страшнее нынешних партийных маньяков. У нормального человека, не потерявшего способности к размышлению, выбор простой: дать загнать себя в стойло или принять мораль новых хозяев жизни. Бороться бесполезно: Россия все равно погибла. Погибла семьдесят пять лет назад, когда предала самое себя, свою веру и потянулась за коварными посулами фарисеев с красной звездой на лбу.
   Долгая, нервная речь Филиппа Филипповича заворожила собутыльников. Первым опомнился Ваня.
   — Как не стыдно, отец! — воскликнул он, чуть не плача. — Как не стыдно так думать и говорить?!
   — У правды стыда нет, — усмехнулся учитель физики.
   — Прости, отец, но это правда отчаявшихся, утративших смысл существования. Даже если принять твою христианскую догму и считать, что вся Россия расплатилась за предательство, то ты-то должен знать: любые грехи искупаются раскаянием. Ты впал в уныние и принимаешь предрассветный сумрак за вечную тьму. Но даже если бы ты был прав, если все так безнадежно… как тебе не совестно предлагать такой выбор: или со скотом, или с хозяином? Я могу потерять к тебе уважение, отец!
   Алеше спор понравился: он прежде не слышал, чтобы люди так горячились из-за ерунды. Отец, правда, у него точно такой же. Читает газету или смотрит телевизор, что-нибудь его там заденет за живое, вскочит, шнырь-шнырь по квартире, газету в комок и в ведро, телевизор из розетки вон. Но отцу дома не с кем было поделиться своими страстями, а этим двоим, видно, повезло, притиснуло их друг к дружке. Алеша попытался вспомнить, вспыхивал ли он сам когда-нибудь в пустом, отвлеченном споре до белого каления, — да нет, пожалуй, не было такого. Что было до лагеря, вообще было в другом мире, а в зоне целое десятилетие мозг его дремал, подпитываясь короткими мыслишками, большей частью касающимися жратвы и баб.
   Ваня, сын Федора Кузьмича, смотрел на него требовательным, упорным взглядом отца.
   — Интересно, Алексей, вы тоже так считаете?
   — Как?
   — Что все благородные чувства — доброта, бескорыстное служение идеалу — все это выдумка досужих умов? Или даже не так: всему человечеству это подходит и только для нашей глухомани не годится?
   Филипп Филиппович глядел на мальчика с любовью. Алеша перехватил его взгляд — и ужаснулся. Что он делает здесь, в зашторенной обители недоумков? Два осла, молодой и старый, не знают, куда время девать, но ему-то давно пора мчаться к автобусной остановке, чтобы не пропустить Настю, когда она пойдет на вечерние курсы. Алеша вроде и кинулся бежать, и вроде приподнялся, но тут же обмяк от вина, от чая, от жирных закусок, от блеска глаз сотрапезников, в которых не было намека на опасность. Вот оно что! Впервые на воле он полной грудью вдохнул безмятежность.
   — У меня есть знакомая, — обернулся он к Ване. — Она точно как ты рассуждает. Про добро, про благородство. Я сначала думал, чокнулась. Вас познакомить, вы бы с ней быстро спелись.
   — Кто такая? — осторожно спросила Ася. Взгляд Алеши затуманился мечтой.
   — Таких в зоне щелчком убивают. Но до зоны они не дотягивают. Их на воле проглатывают. Кто первый успеет. Охотников много до лакомой свежатинки. Это вот как из кучи дерьма вдруг вытянулась роза на тонком стебле. Кому не захочется стебель свернуть и понюхать, чем она пахнет. Люди, конечно, сплошь дерьмо, но иногда порождают нечто иное, на себя не похожее. Такая и Настя.
   — Ее Настей зовут, — встрепенулась Ася.
   — Порет всегда чушь, — улыбнулся Алеша, — но ей веришь. Наваждение! Я для нее злодей, убийца, близко к себе не подпустит, но и не прогоняет. Если бы таких, как она, да и как ты, Иван, было много, то мир бы, конечно, изменился, — только к лучшему ли? Люди бы стали жрать одну траву, как лошади. Но я думаю, что у вас пройдет. Это отрыжка книжного детства. Думаю, через три-четыре годика ты, Ваня, вместо добрых увещеваний сунешь соседу железный штырь в морду — и будешь прав. Тут так: либо ты его, либо он тебя. Слабых топят в канаве, их за людей не считают.
   — Значит, и твою Настю в канаве утопят? — ехидно спросила Ася. Алеша на нее поглядел насмешливо.
   — Настя под моей защитой, кто ее тронет. А так-то бы, конечно. Утопили бы.
   — Не совсем ты прав, Алеша, — вступил долго молчавший Филипп Филиппович. — То есть в принципе прав, люди злобны, дики, уважают преимущественно силу. Но это далеко не вся правда. Даже самой распроклятой души иногда коснется благодать, отпетый подонок пойдет и вдруг сделает доброе дело. Что уж говорить о тех, кто изначально, как бы от природы воодушевлен нравственной идеей. Всего-навсего один-одинешенек человек по имени, как известно, Иисус повел за собой, покорил нравственной идеей толпы людей, миллионы, надо полагать, именно безалаберных и достаточно грязных людишек, а после через века протягивал всем ослабевшим, сомневающимся руку помощи. И пытку принял, и кару за всех несмышленых, невежественных, дурных… и что, пожалуй, самое знаменательное в этом классическом примере, не погиб, не истощился, не сдался.
   Иван в восхищении всплеснул руками, розовый от глотка шампанского.
   — Опять узнаю тебя, отец! Опять уважаю. Хотя примерчик действительно молью изъеден, есть и получше, поближе. Вы говорите, я изменюсь? (Это к Алеше.) Попробуйте, ударьте меня, увидите, что получится.
   — Если я ударю, ты, скорее всего, копыта откинешь.
   Невыносимо душно стало ему на кухне среди блаженных.
   Не дослушав спора, вскочил на ноги, вымахнул к лифту. Там догнала его Ася.
   — Влюбился, да? Влюбился?! — зашумела в отчаянии. — А как же я, как же я?
   — Молчала бы, засранка парнокопытная, — урезонил ее Алеша. — Нагнала полный дом людей, прилечь негде. Я к тебе не за тем хожу, чтобы дураков по два часа слушать.
   Не помня как, добрался до знакомой остановки. Но Настю прозевал. Почудилось, светлое пальтецо мелькнуло в дверях отходящего автобуса. Он вслед кинул увесистую каменюгу, попал в корпус повыше бампера и довольный углядел, как по заднему стеклу проскочила блескучая трещина.
   Дома, не раздеваясь, завалился на постель с газетой, чего не делал много лет. Читать начал сквозь зевоту, но постепенно увлекся и проглотил газету от корки до корки. Странная ему открылась картина. По газете выходило, что наконец-то Отечество воспрянуло к вольной, счастливой жизни. Правда, кое-где еще бесчинствовали партийные аппаратчики, ставя палки в колеса прогрессивным демократическим начинаниям; но, судя по оптимистическому тону заметок, скоро они угомонятся. Некий экономист задорно объяснил, что пуще всего партийные гады боятся свободного рынка и гласности: это для них то же самое, что крестное знамение для черта. Однако Алеша не понял: всерьез ли все это написано или шутки ради. У него осталось впечатление, что вся газета насквозь сделана одним человеком, блудливо хохочущим над каждой строчкой. Он уж давно знал, что затейливые статейки, вся радио- и телетрескотня никак и никогда не соприкасаются с натуральным бытованием обыкновенных людей. И все-таки что-то изменилось, эта новая газета сильно отличалась от тех «пионерских и комсомольских правд», которые попадали ему в руки на заре туманной юности, когда он был настолько глуп, что мог поверить печатному слову. Нынешние шаманы произносили такие речи, на которые прежде осмеливались только алкаши в подворотнях. Это его устраивало вполне. За лихостью газетного говорка, за пышными посулами реклам хищным, обостренным чутьем Алеша угадывал шуршание большого количества «бабок», которые можно заграбастать. Банки, биржи, торговые фирмы — красиво звучит, заманчиво, туманно. Дай только Федору появиться, и они вдвоем мигом сообразят, как наладить собственный капиталец…
   Алеша почти задремал, лелея сладостные грезы, когда вернулся с работы отец.
   Увидя лежащего на постели сына с газетой на груди, Петр Харитонович не поверил глазам своим. Сын читал газету: хороший знак. Неужто мальчик выкарабкивается из лагерной летаргии? Почему бы и нет? Так или иначе ему тоже придется выбирать, с кем он в годину великих потрясений. Сам Петр Харитонович выбор уже сделал: он остается со своей армией и со своим несчастным народом. Дело за малым: разобраться, где теперь народ и где армия? День за днем от тяжких мыслей пухла его голова. В прошлом году ему предложили подать в отставку. Однако события разворачивались с такой быстротой, что тот, кто предлагал, суровый генерал из политуправления, буквально через две недели сам очутился на пенсии. Армию по-прежнему лупили со всех сторон: и справа, и слева. На закрытых совещаниях офицерам недвусмысленно рекомендовали без особой надобности не ходить в форме, не баламутить народ. После этого разумного предостережения Петр Харитонович болел три дня странным, непрекращающимся ни на час горловым кашлем. Поправившись, из принципа уже не вылезал из полковничьего мундира. Понятие «русский солдат» постепенно осваивалось средствами массовой пропаганды как непотребное. Окончательно его пригвоздили к позорному столбу, обозвав «убийцей невинных женщин». Казалось, дети на улице окидывают проходящего мимо офицера любопытными взглядами: а где у тебя, дяденька, саперная лопатка, которой ты убиваешь женщин? Народ, как водится, безмолвствовал, отдавая на растерзание своих сыновей. По народной гуще тянулось предчувствие скорого ада. Та же самая партийная номенклатура, десятилетиями погонявшая народ плетьми, назвавшись демократами, теперь душила его рублем. Какая же несчастливая его бедная Родина, где каждый светлый образ вдруг оборачивается химерической, злодейской рожей. Допоздна, за полночь просиживал Петр Харитонович на кухне, обложившись кипой свежих газет и журналов, не выключая ни на минуту «Российское радио». Но чем больше читал и слушал, тем глубже погружался в трясину неверия ни во что. Иногда стискивал голову так, что в ушах трещало. Но истина не давалась его изможденному рассудку. Не открывая глаз, Алеша спросил:
   — Пожрать чего-нибудь нету?
   Застигнутый врасплох посреди скорбных мыслей, Петр Харитонович виновато отозвался:
   — Сейчас, Алеша, сейчас… Пока умоешься, картошку поджарю. Я утром банку ветчины открыл, ты видел?
   Ужинали вместе, может быть, второй или третий раз после Алешиного возвращения. И уж точно, в первый раз по-настоящему рассмотрел Алеша, как сдал, постарел отец. Сколько же ему лет — шестьдесят, семьдесят? По виду и так и этак может быть. Алеша спросил об этом.
   — Пятьдесят восемь, да, пятьдесят восемь стукнуло на той неделе. Увы! — смущенно признался Петр Харитонович.
   — На той неделе? Почему не отметили? Зажал, батя, бутылец, нехорошо.
   — Да тебя не было, ты ночью пришел. Я справлял, справлял. Гости были, Василий Захарович с супругой навестили. Помнишь его?
   — Буйвол двуногий. Как же, помню. Он еще не помер разве?
   Петр Харитонович огорчился. Он и рад был застолью с сыном, но что-то в Алешином тоне настораживало, обижало. Словно иначе как с подковыркой сын уже не умел и не хотел разговаривать с отцом.
   — Иногда думаю, Алеша, мой ли ты сын? — Это вырвалось у Петра Харитоновича машинально, потому что, задавленный тоской, он не всегда теперь контролировал свою речь. Бывало, задним умом сомневался, говорил ли такие-то и такие-то слова или ему померещилось. Некоторые сослуживцы поглядывали на него с укором, а некоторые с ожиданием. Значит, все же позволял себе иногда высказывать то, что мужчина должен прятать до могилы. На своем дне рождения, не будучи и пьяным, вдруг спросил Василька: «Скажи по совести, Васенька, ты хоть любил Елену Клавдиевну?» Хорошо хоть супруга в тот момент отправилась на кухню хлопотать. Генерал против обыкновения растерялся, хотел, видно, отмочить буйную шутку, уже гоготнул по-гусарски, но ответил миролюбиво: «Она была славная женщина, Петя. Мир праху ея!» За эти добрые слова Петр Харитонович заново полюбил старого друга. Но неловкость осталась. Обиженный Василек тут же начал собираться и увел жену из дома, где полоумный хозяин посреди дружеского застолья вдруг вонзает в грудь гостю ядовитую стрелу.