— Не-ет, не дадут. У нас каждый старичок имеет право на спокойную голодную смерть.
   В лесу его ожидало новое испытание. Только он намерился присесть на пенек, чуя, как последние силы утекают в черепную дыру, Алеша распорядился:
   — Дальше кросс с препятствиями. А ну рысью, сволочь!
   По лесной тропе Настя опять бежала впереди, со спортивной отмашкой, радуясь чистым, вольным движениям; и опять ее уютный задик, обтянутый вельветом, приманчиво подскакивал, крутился перед Благовестовым, но теперь ему было не до злорадных воспоминаний, смягчающих боль. Из жил вдруг поперла старость. Накопленная утробой мякоть сладкой, роскошной жизни сдавила внутренности жирным, тяжелым, горячим студнем. Он весь превратился в зловещую, зловонную одышку. Уже невнятно было ему, то ли Алешины пинки вонзаются в тело со всех сторон, то ли грудная колика разрывает напополам поясницу. Он бежал, как подыхал: с безнадежной натугой, со слепящим пламенем в глазах. Наконец, зацепясь носком за кочку, рухнул, перекатился по земле, ободрав бока. Подумал: слава Богу, земной путь нелепо, но завершен. В ту же секунду Алеша сунул ему в пасть ствол, коснувшийся нежно трепещущих связок.
   — Ну! — рыкнул Алеша. — Подымайся, падаль!
   Елизар Суренович, постанывая, сел и, ухватясь за Алешину ногу, поднялся. Улыбка его было страшна. Так улыбается мертвец, когда потревожат его вечный покой. Елизар Суренович ничего не боялся, ни смерти, ни страдания, но понял, что будет цепляться за любую соломинку, лишь бы уцелеть. В нем наросла такая злоба, что на лбу, точно мазком дьявола, выскочила лиловая шишка. Но разум его не угас. Ясноликий, озверевший мучитель двоился, троился перед глазами совсем рядышком: протяни пальцы, зацепи, сожми — и хрустнет, переломится светлое горло, как сухой стебелек, но это был мираж. Не одолеть так просто порождение бреда. Тут уж, видно, дела не мирские, а вызов судьбы. Беса мало раздавить, важно понять, какая за ним колдовская сила.
   — Бегу, Алеша, бегу, — плаксиво прошамкал Елизар Суренович. — Полминуты отдышусь — и бегу. А то хочешь, прибей сразу, коли я тебе в обузу.
   — Надеешься выкрутиться, змей, а?!
   На край леса, где сторожил машину голопузый мальчик, Елизара Суреновича, ослепшего и оглохшего, они с Настей вдвоем вытолкнули почти беспамятного. Он лишь хрипел и жалобно икал, как от предсмертной судороги.
   — Дядя алкоголик, — объяснил Алеша мальчику. — А тебе вот еще стольник за службу и беги за велосипедом. Он в кустах валяется.
   Мальчик мгновенно исчез, не выразив ни протеста, ни благодарности. Елизар Суренович полулежал на траве и хватал воздух распаленным ртом, как окунь на суше. В его мутном взгляде не осталось и искорки мысли. Алеша закурил, хотя мешкать было нельзя. Вот-вот из леса нагрянут Елизаровы опричники.
   — Придется эту падаль запихнуть в машину, — сказал Алеша. — Довезем до свалки, там зароем.
   На Настю он смотрел с восхищением. Он любил все черточки ее капризного лица. Это был первый человек, которого он не убил, а спас.
   — Скажи что-нибудь, — попросил. — Ты же не онемела? Все ужасы позади.
   — Мне надо поскорее домой.
   — Я был у тебя.
   Настя потянулась к нему умоляющим движением.
   — Ну что они?! Как?
   — Папаня в порядке. Мать переживает, конечно. Но ее можно понять. Я им обещал тебя привезти. Они сразу успокоились. Хорошие у тебя родители, интеллигентные, приветливые.
   По Рижскому шоссе Алеша гнал как бешеный. Километров через двадцать свернул на Большое кольцо. Шоссе было пустынным, навстречу изредка выкатывались грузовики. Елизар Суренович на заднем сиденье издавал странные, хлюпающие звуки, словно в него, как в шину, заново накачивали воздух. Настя сидела в напряженной позе, неотрывно глядя вперед, точно запоминала каждый овражек, мимо которого они проскакивали. Алеша спросил:
   — Тебя били?
   — Нет.
   — А что с тобой делали?
   — Только изнасиловали.
   Алеша сунул в рот сигарету, прикурил от нагревателя.
   — Вот этот?
   — Угу.
   Алеша покосился в зеркало на пыхтящего Елизара Суреновича.
   — Ну, это ничего, — сказал Алеша. — Главное, не покалечили.
   — Я тоже думаю, что это пустяк.
   — Ты им вообще не нужна. Это я им зачем-то понадобился. Они тебя как приманку взяли. Но изнасиловали, конечно, зря, это перебор. Больно было?
   — Ненавижу вас всех, — безразлично сказала Настя. Вскоре Алеша с трассы свернул на проселок. Он катил наугад, но верил, что удача ему не изменит. Не прошло и десяти минут, как почти на брюхе «жигуленок» уперся носом в просеку. Справа лес, а слева болото.
   — Хорошее место, — сказал Алеша. — Тихо, привольно. Кукушка, слышь, Елизар, кукует. Вытряхивайся, падаль!
   Он оставил Настю в машине, а Благовестова под руки, как государя, довел через болото до укромной березовой рощицы. Скорбно взирал Елизар Суренович на чудесный пейзаж. Пышный мох пружинил под ногами. Теплые кирпичные лучи солнца пронизывали листву. В благословенном уголке довелось погибать. Боль в башке помягчала, поприжалась. Он отслоил платок от уха, смял и сунул в карман.
   — Пали, чего тянуть, — процедил сквозь зубы. — Или ручонки дрожат?
   Алеша подтолкнул его к кустам орешника, где обнаружилась глубокая ямина со стоячей водой, будто самой природой приуготовленная для тайного похоронного обряда.
   — Правильно, — одобрил Елизар Суренович. — Ветками закидаешь, землицей присыплешь, нескоро сыщут.
   Алеша вытащил из Елизаровых штанов ремень и намертво перехлестнул ему запястья. Дал подножку — и Елизар Суренович, как куль, повалился на бок. Ноги ему Алеша закрутил до колен буксирным тросом, который прихватил из багажника.
   — Лишние хлопоты, — заметил Благовестов. — Мертвые не бегают.
   — Нормально держишься, — оценил Алеша. — Кто бы мог подумать. Обычно такие, как ты, на расправу жидкие.
   — Таких, как я, ты еще не видел, сопляк.
   — Почему не видел? Дерьма везде много.
   Лежащему, он наступил Елизару пяткой на кадык и слегка надавил.
   — Напрасно ты Настю обидел. Но убивать я тебя не стану, не ссы. Поживи, помучайся. Паучище! Гляди, как зенки вылупил! А рожу-то надул, рожу. Да ты скоро лопнешь от злобы. Вот это будет тебе самая подходящая смерть.
   Под безжалостной Алешиной пяткой, играющей с чувствительной пуговкой кадыка, Елизар Суренович извивался, корчился, вминаясь в податливую почву; и более унизительное положение трудно было представить. Его одежда напиталась влагой. Он весь отсырел, набряк и того гляди в любом месте мог прорваться, как переспевший фурункул, брызнуть во все стороны сукровицей. Из прозелени ветвей, из пазух неба, как из замочной скважины, за его нелепыми телодвижениями, за шутовскими попытками освободиться с веселым любопытством наблюдал расшалившийся молодой садист. В помрачении ума Благовестов беспомощно щелкал зубами, пытаясь перекусить воображаемую удавку. Алеша надавил покрепче, и из глотки Благовестова вырвался мучительный, лебединый клекот, словно душа его, плача, потянулась расстаться с телом.
   — Это за Настю аванс, — сказал Алеша, — а потом будет полная расплата.
   Когда Благовестов очнулся, то обнаружил, что в лесу остался один. Обезображенным ухом вжимался в глину, как в гигантский компресс, а ноги у него почему-то задрались выше головы. По щеке, щекоча, полз муравей, а прямо на кончике носа угнездился гигантский комар и благодушно, без помех сосал его кровь. Прогнать живодера он не мог, спеленатый в тугой кокон. Алеша постарался на славу, приготовя его к продолжительному покою. Благовестов ощутил к нему благодарность: мог убить, но оставил в живых, себе на погибель. Мальчик родился игроком, но эту игру проиграл. Замахнулся на слишком высокую ставку. Ему изменило чувство реальности, которое к игрокам приходит с возрастом, накапливается в клетках, как мудрость. Отыграться он не успеет. Ему не следовало рисковать, затевая пытку, а потом оставя Благовестова лежать в глухом, гнилом мху.
   Елизару Суреновичу было немного скучно начинать все заново: двигаться, ползти, подавать сигналы враждебному миру. Проще было лежать и ждать, ничего не предпринимая. Однако его неумолимо подталкивал инстинкт преодоления своей биологической окончательности, и этот инстинкт был сильнее его. На секунду он расслабился, сжался в путах и тяжким усилием, подняв голову, на дюйм, на сантиметр передвинулся к краю ямы.
8
   В глухой деревушке Неметкино по Смоленской дороге, в семидесяти километров от Москвы нашли они пристанище. Алеша спроворил жилье у бабки Анфисы, представив себя и Настю как молодоженов. Бабка Анфиса глуха, подслеповата и беспамятна, но с радостью предоставила избу в их распоряжение, когда Алеша отвалил ей из рук в руки новенький хрустящий сторублевик. Сама мигом перебралась в ветхую сараюшку, прихватив лишь довоенной выделки пуховик и пару подушек. В деревне, нависшей над мелководной речкой Вяземкой, было тридцать домов и столько же примерно жителей, в основном стариков со старухами. В день утомительного бегства они добрались туда уже к вечеру, сойдя наугад с рейсового автобуса, пехом, через леса и буераки, измотанные до ломоты в костях. Бежали, как звери, петляя, пересаживаясь с попутки на попутку, пересекая необозримые поля, на случайной электричке угадив почему-то в Орехово-Зуево, и доблудили до того, что Настя не могла уже понять, на каком она свете.
   Алеша сумел ее убедить, что возвращаться сразу в Москву ни в коем случае нельзя. Он привел самый веский и неоспоримый аргумент: меня не жалко, сказал он, да и тебя тоже, но они ведь маманю с папаней порешат не глядя. За что? — спросила Настя. Ни за что, ответил Алеша. Чтобы не было лишних свидетелей и чтобы на дороге не стояли. Настя долго не могла уразуметь только одно: почему ей, ни в чем не виноватой девушке, надобно от кого-то бегать? Почему не обратиться в милицию, где на злодеев обязательно найдут управу. Алеша быстро развеял и это ее недоумение. Он сказал, что в милиции работают люди, которые еще опаснее и безжалостнее, чем те, у кого она была в лапах. И те, и другие питаются из одного котелка, и у них единоутробная сущность. На Москве воцарился бандит, и если она этого еще не поняла, то, значит, она даже глупее, чем он предполагал. К этому он добавил в утешение, что в России испокон веку ведется так, что добрый человек рано или поздно вынужден скрываться, менять обличье и не подавать признаков жизни.
   — Какая же ты свинья, — сказала Настя.
   — Но я тебя спас, — ответил он.
   — Если ты воспользуешься моим положением, — сказала Настя, — никогда тебе не прощу.
   — Не воспользуюсь, — заверил Алеша. — Я же не Елизар.
   — Вы одинаковы для меня.
   — Тебе бы надо промыть мозги керосином.
   Бабка Анфиса постелила им на своей деревянной двуспальной кровати, но как только удалилась, Алеша одну подушку бросил на пол и, как был, в одежде и не разуваясь, повалился около печки. Через минуту он спал. Настя некоторое время за ним наблюдала: не притворяется ли, потом немного (посидела за столом, грея руки об остывший чайник, и наконец потихоньку разделась и нырнула под чистую, блаженно хрустнувшую простынку. Она боялась, что ночь промается, но сразу погрузилась в забытье, полное удивительных видений. Во сне она продолжала разговаривать с Алешей, но он был опять уже не тем, кого она боялась, а тем, кого любила и самолично когда-то вынянчила: то ли ее ребенком, то ли куклой, большой и теплой, с пушистыми волосиками, причесанными на бочок; она кормила его с ложечки манной кашей, а он гукал: «Угим, угим!» — осторожно прикусывая ее за пальчик. Она дала ему, голодной крохе, пососать свою грудь, и младенец Алеша прильнул к ней бережно цепким, алым ротиком, приведя в неописуемое волнение. Он пил и чмокал, не насыщаясь, пробираясь в нее все глубже, до самого лона. Потом вдруг вытянулся, вырос и превратился в стройного юношу с сияющим любовью взглядом. Она с трудом отцепила его от себя, потому что неприлично, когда здоровенный парнюга у всех на виду сосет грудь молоденькой, невинной девицы. Этот сладкий, приятный, постоянный сон вскоре сменился другим, и она очутилась в родном классе, где шел урок ботаники. Зачем я здесь, подумала Настя, ведь я же студентка и у меня взрослый сын. Но тут ее выкликнула к доске старенькая, предобрая, но давно выжившая из ума Дарья Петрокеевна. Она попросила любимую ученицу рассказать все, что та знает про летучих мышей. В некотором затруднении Настя подняла голову вверх, а там под потолком как раз билась целая стая этих самых летучих мышей: из серых клубков высверкивали остренькие глазки, по белому фону носились уродливые тени, и казалось, вот-вот — шуршание, треск! — потолок оторвется от стен и на крылышках взмоет ввысь. В классе поднялся истошный визг, потому что — мало ли что! — летучие твари могли ринуться в атаку, вцепиться в волосы сидящим за партами и попортить прически, а некоторым выцарапать глаза. Настя первая выскочила из класса, из школы и помчалась по парку, вопя и размахивая руками, в ужасе ожидая беды. Рядом бежала Дарья Петрокеевна в развевающемся белом халате, роняя под ноги мелки и указку. Не бросай меня, детонька, ныла учительница, они меня съедят. Как вам не стыдно, укорила Настя, разве летучие мыши занимаются людоедством? Они меня выпьют, хрипела Дарья Петрокеевна, позабыв всякий стыд. С небес из тучи шарахнула молния, и на месте, где только что трепыхалась старушка, осталась маленькая ямка, исполненная слизью. Это было так неожиданно и жутко, что Настя на миг окаменела, а потом попробовала раскопать яму, чтобы проверить, не спряталась ли несчастная Дарья Петрокеевна под землю. Копала долго голыми руками, погружаясь в сырость, но все без толку. Из темного провала, как из подземелья, донесся лишь тягостный вздох. Не бросай меня, детонька, попросила учительница, но самой ее уже нигде не было и даже не осталось памяти о ней. Настя не помнила, как выглядела при жизни несчастная ботаничка. Хмурый, подошел к ней Алеша и хмуро сказал: да ладно тебе, не реви, я тебе десяток таких старушек настругаю. А ты умеешь? — не поверила Настя. Вместо ответа повеселевший Алеша взялся за круглое полено и длинным ножичком — вжиг, вжиг! — как папа Карло, высекая светлые брызги, ловко выковыривая сучки, в два счета выколупнул из мертвого дерева новую Дарью Петрокеевну, которая была краше прежней, с красивыми, седыми буклями, в бальном платье. Учительница с ошарашенным видом разглядывала новенькую, с ореховой резьбой указку, крепко сжимая ее в разъеденных ревматизмом старческих пальцах. За этот подвиг, сказал Алеша, ты должна меня полюбить. Не спеша побрела Настя берегом реки, втолковывая настырному, неразумному ухажеру, что любят не за подвиги, не за красивые глазки, а за что-то совсем иное, что не выразишь словами. Деньги у меня есть, возразил на это Алеша, могу тебе дать сколько хочешь. За деньги тоже не любят, сказала Настя. В любви нет ни денег, ни чести, ни стыда, ни позора, ни дня, ни ночи… А что же есть?..
   В этом месте длинного, будоражащего сна Настя очнулась, открыла глаза и увидела, что наступило утро. Алеша спал, и лучик солнца примостился на его упругой щеке. На дощатом полу он раскинулся вольно, как на царском ложе. Голову упокоил на сгибе локтя, в откинутой руке уголок не понадобившейся ему подушки. Его лицо, повернутое к ней, было безмолвным, таинственным, как у поваленной статуи. Кто же он такой, подумала Настя, и что довелось ему испытать на веку, чтобы так очерствело и закалилось его сердце? Противоестественность ее собственного положения не особенно тревожила Настю, потому что она была молода и постигала происходящее с ней, как единственную из всех возможных реальностей. Горький опыт сравнений приходит позднее, лишая человека упоительной иллюзии — ощущения первозданности собственного бытия.
   Сморгнула Настя ресничками, пошевелилась — и Алеша тут же проснулся. Они неожиданно соприкоснулись взглядами, и оба смутились: слишком что-то обнаженное открылось обоим, что-то такое, что без особой нужды никому не доверяют. Пряча смятение, Настя напустила на лицо озабоченное выражение и перевела взгляд на потолок, словно только там могло оказаться нечто такое, что ей важно и интересно; Алеша на ощупь потянулся и сунул в рот сигарету.
   — У тебя спичек нету? — Этот диковатый вопрос вроде бы поставил все на свои места в их отношениях, но никого не обманул. Они проснулись в ином мире, не во вчерашнем, и оба были другими, не вчерашними. Теперь им предстояло выяснить, кто они и зачем оказались вместе, отброшенные на сто верст от родимых домов в избу к бабке Анфисе, а затем решить, что делать дальше. В этом неведении было что-то прельстительное, почти блаженное, но тревожное, грозное, как во всяком намеке на перемену судьбы.
   — Спичек у меня нет, — капризно, нарочито сонным голосом сказала Настя. — И прошу еще раз, избавь от твоих бандитских шуточек…
   — Какие шуточки, курить охота.
   — И еще вот что. Можешь ты по-человечески помочь?
   — Могу.
   — Мне нужно немедленно искупаться. Горячей водой.
   Его передвижения Настя не услышала, дверь не скрипнула, но когда через секунду глянула вниз, Алеши уже не было в комнате. Она ужаснулась: не иначе ее неутомимый преследователь был на короткой ноге с нечистой силой.
   Через час Алеша отвел ее в «черную» баньку на заднем дворе, растопленную расторопной Анфисой. Хозяйка попарилась с Настей за компанию. За особые услуги Алеша добавил ей пятьдесят рублей, и от внезапно привалившего богатства у бабки Анфисы чуток помутилось в голове. Поначалу она чуть не ошпарила Настю кипятком, а после, когда уразумела, что «девонька» первый раз на веку очутилась в парилке, ее разобрал нервный припадок. Она так усердствовала, с такой лютой энергией старалась ублажить, что вскоре у Насти не осталось сил сопротивляться. Истрепав до сучьев пару березовых веников, добрая хозяйка сожгла ее дотла. «Надобно до косточек, до косточек!» — приговаривала она, не внемля мольбам, без роздыху вгоняя в податливое розовое тельце жгучие розги, насквозь приколачивая вдогонку сухоньким кулачком. Когда все же пытка кончилась, как кончаются любые пытки с полным изнеможением жертвы, Настя, сожженная и распятая, вывалилась, обернутая в старенький Анфисин халатик, как в простынку, из баньки и опустилась на чурбачок, угодливо подставленный Алешей. Глянула туда-сюда — зеленый дворик, блеклая, дрожащая, солнечная желтизна — и ничего вокруг не узнала.
   — Я в щелочку-то смотрел, — сумрачно признался Алеша. — Ты так, ничего себе, приятная особа по сравнению с бабкой. У той все-таки телеса чересчур сдобные.
   — Ты дурак, и больше ничего, — сказала Настя беззлобно. Впервые он показался ей нестрашным, бестолковым, обыкновенным мальчишкой, повзрослевшим до срока, побывавшим в аду, и это новое, как утром, узнавание грозило окончательной потерей бдительности. Этого ни в коем случае нельзя было допустить. Ни на минуту не следовало забывать о том, что, какие бы виды он ни принимал, как бы искусно ни маскировался, все это личины дьявола, и сам он, Алеша, отродье дьявола, и в ад его никто силой не тащил, просто он чувствует себя там, как дома.
   Отдышавшись на солнцепеке, Настя сказала:
   — Вот что, дорогой! Сейчас пойдем звонить. Никаких отговорок.
   Он стоял перед ней понурый и пришибленный — коварный обманщик.
   — Сначала бы пожрать. И потом — звонить никуда нельзя.
   — Почему?
   — Они у тебя дома со вчерашнего дня дежурят.
   У Насти в груди жалобно екнуло. Солнечный мир вокруг так вопиюще противоречил его страшным словам.
   — Наплевать, — сказала она, — кто из вас и где дежурит. Мне надо поговорить с родителями. Иначе я с ума сойду.
   — Хорошо, — кивнул он. — После завтрака позвоним.
   Бабка Анфиса, которой Алеша отвалил еще стольник на кормежку, как бы уже совсем в забытьи напекла из последней мучицы оладьев, заварила душистого, с мятой чайку, а также выставила на стол остатнюю полбанку заповедного малинового варенья, прибереженного на горькую зиму, когда уж в точности ожидался конец света. Сама пораженная видом застольного изобилия, престарелая Анфиса вдруг расплакалась, бухнулась на табурет и сокрушенно молвила:
   — Как славно жили до прихода антихриста!
   Настя, забыв собственные горести, кинулась ее утешать, утерла слезы передником, усадила за стол и набухала на блюдце варенья из банки. В одряхлевшей враз старушке, час назад чуть не уморившей ее в баньке, она с трепетом угадала черты дорогих, покинутых батюшки с матушкой, таких же, как Анфиса, одиноких, безалаберных, неприспособленных к жизни.
   — Скорее, скорее, — торопила она Алешу. — Сколько можно запихивать в себя. Надо звонить, звонить.
   Однако Алеша, по тюремной выучке, привыкший относиться к пище чрезвычайно серьезно, пока не сунул в пасть последний пригорелый оладушек, и не подумал двигаться с места. Да и куда ему было спешить. Редкостная трапеза выпала на его долю, как валет к девятнадцати очкам. Он избегал смотреть на Настю пристально. Боялся выдать свою позорную расслабленность. Немного сожалел, что вчера так замертво повалился и не овладел ею спящей. Может, это и к лучшему, подумал он. Баб на свете много, а Настя одна. Правда, времени у них всего ничего. Надо когти рвать, надо двигать на юг, на север, растаять в пространстве, исчезнуть бесследно, но как ей это втолкуешь, легкомысленной птахе. Он сожалел и о том, что не угробил старую сволочь Елизара. Это уж вообще трудно было объяснить. Похоже, Настя, подобно анаше, лишала его воли. Безмозглая, изнасилованная гордячка. Теребит, галдит, щекочет ему душу, думает, что умнее всех, а все-таки он ее украл. Она его чудесная добыча, хоть об этом не подозревает.
   Диковинное желание постояльцев позвонить по телефону вогнало Анфису в тяжелую думу, она разбухла на табурете, превратясь в истукана, по щекам поползли багровые пятна, и, скорбно прикрыв очи, старушка, казалось, умолкла навеки с ложкой варенья в руке. Алеша с трудом удержался, чтобы не отвесить долгожительнице полновесного леща, который непременно привел бы ее г чувство. Все же постепенно разум к бабке вернулся, и под воздействием Настиных ласковых увещеваний она сумела объяснить (наполовину знаками, наполовину мычанием), что телефон может быть только у почтаря Володи, который проживает в родительском дому, хотя работает в районе.
   Через полчаса, побродив по улочке и позаглядывая в разные избы, они обнаружили этого почтаря: усатого мужичонку лет шестидесяти, поросшего рыжим волосом, хлипкого и безликого, в нательной рубахе, украшенной почему-то значком ГТО. Почтарь Володя был пьян и дремал на солнышке на крылечке, удобно умостив голову на перекошенном перильце. Алеша сразу доверительно его спросил:
   — Дяденька, не хочешь похмелиться?
   Почтарь ожил, от резкого впечатления чуть не свалясь с крыльца.
   — А ты кто будешь? Тетки Дарьи, что ли, племяш?
   — Нет, мы сами по себе. Нам позвонить надо.
   — По-озвонить? — Поняв, что от него ждут услугу, почтарь заметно приосанился. — Дак это трудно. У нас звонят по заказу либо по доверенности.
   — Мы без заказа. За бутылку.
   — Где же она, твоя бутылка?
   — Пока позвоним, ты сам и сбегаешь.
   Почтарь сошел с крыльца и вытянулся рядом с ними во весь свой худенький полутораметровый рост. Он был в затруднении: дальше набивать себе цену или пора согласиться на хорошее предложение. Спросил строго:
   — У вас документ есть? Без документа не положено.
   — Есть, — сказал Алеша. Вынул тугую пачку и отслоил две сторублевки. Почтарь деньги сгреб, засветясь взглядом, как фонариком.
   — Телефон в комнате, — оповестил уже от калитки. — Гляди, не разбейте, он один на всю волость.
   Только через три часа, минуя два загадочных коммутатора, Алеша связался с Москвой. Почтарь Володя давно вернулся и блаженствовал на разоренной кровати посреди запойного бедлама. На полу заветная бутылка самогона, которую он не спеша ополовинил. Поначалу, воротясь с добычей, почтарь несколько раз с обиженной миной предупредил, чтобы за сдачу Алеша не тревожился, она, дескать, в сохранности; но, захмелев и накурившись табаку, пришел в философское расположение духа и обращался теперь исключительно к Насте.
   — Таких звонильщиков, — сообщил он ей, — ходит сюда по тыще в день, а Володя один. На всех телефона не напасешься, тем более что он служебный. (У аппарата корпус был разломан, как выгрызен, и трубка болталась на честном слове.)
   — Для вас делаю исключение, — опрокинув очередной стопарик, продолжал Володя. — Потому вижу, ребята вы смирные, без гонора. Таким, пожалуйста, всегда мое почтение. И за сдачу не волнуйтесь, мне ваши деньги не нужны, тем более мне пенсию начислили полторы тыщи и оклад девять сотен. Жить можно, не жалуюсь. Впроголодь, но можно… А почему, Настюша, твой кавалер не пьет? Торпеду зашил?
   — Вы пока пейте сами, Володя, а мы уж после.
   За эти три часа она окончательно переменилась к Алеше. Так он славно, не психуя, беседовал с истошными телефонистками, так их без устали уговаривал, намекая и на возможные свидания, и на непременное вознаграждение, сыпя чудовищными, но, надо отдать ему должное, по-своему остроумными комплиментами, что Настя оттаяла сердцем. За все время он и глянул-то на нее два-три раза, усмешливо, доброжелательно, но его присутствие создавало надежное поле, в котором девушка чувствовала себя в безопасности. И как же он был красив и быстр, как дьявольски сосредоточен. С каждой минутой Настя все отчетливее, но уже без прежнего внутреннего сопротивления понимала, что от этого шалого мальчика ей не спастись.