На митингах, куда Петр Харитонович взял обыкновение заглядывать, было видно, что если кто и успел поумнеть, то вылилось это запоздалое поумнение не в благое деяние, не в сокровенное слово, а только в обыкновенную русскую злобу на распоясавшихся везунов.
   В Бога Петр Харитонович никогда не верил, он был материалистом и солдатом, но отныне готов был молиться хоть чурке с глазами, лишь бы она избавила его от тягостного, безнадежного душевного наваждения. Однако спасения ждать было неоткуда, ибо в самом себе он ощущал невероятную свинцовую пустоту, в которой глухо замирал любой обнадеживающий звук. Сидя поздней ночью перед блестящим оком телевизора, где бесстыдно кривлялись полуголые девахи, он со смутным вожделением взирал лишь на свой полковничий мундир, аккуратно распятый на вешалке. Эту черную, с металлическими ободками вешалку купила ему Елочка. Будь она жива, он спрятал бы голову у нее под крылышком. Мужчине трудно справиться с малодушием в одиночку. Мужчина обретает силу дважды: в любви и в бою. Кто не воюет и не любит, тот тонет в трясине мучительных вопросов. Когда Петр Харитонович понял это, то вдруг вознамерился позвонить бедной Лизе, которую когда-то с таким упорством домогался. По телефону он сразу признал ее тощий, меланхоличный голосок, в котором не было и следа упования на лучшую долю. Петр Харитонович чуть было сразу не повесил трубку, но Лиза обрадовалась, его узнав. Не стала спрашивать, как заведено, о его нынешних делах, не задавала глупых, дежурных вопросов, а только приветливо прошелестела:
   — Как давно ты не объявлялся, милый друг!
   Он сразу воодушевился и церемонно пригласил ее на чашку чаю. Потом некстати добавил:
   — Ко мне сын вернулся, но сейчас он в командировке. Вечером Лиза к нему приехала. Вместо изящной девушки он увидел располневшую, дородную даму лет тридцати, с красивым, ухоженным лицом. Это была и не она. Сквозь новый облик статной покорительницы сердец волшебно пробивались — прежним, задумчивым голосом, мимолетной грустной усмешкой — загадочные черты застенчивой, рассудительной девочки. Петр Харитонович прямо с первых минут желанного свидания был ошарашен. Дикое вожделение, как встарь, обуяло его. Он с порога, едва поздоровавшись, схватил Лизу в охапку и потащил куда-то. Но тащить ее, десятипудовую, было тяжело, хотя Лиза поначалу не слишком упиралась. Она явно сочувствовала его любовному порыву. Все же когда он, сбив дыхание до хрипа, добуксовал ее до спальни, она деликатно охладила его нелепый пыл.
   — Дорогой Петр Харитонович, не нужно бы этого ничего, — мягко сказала она.
   — Почему? — строго поинтересовался полковник, присев отдышаться на стул.
   — Тому много причин.
   — Ты же видишь, что происходит светопреставление. Неужто мы не имеем право позволить себе маленькую радость? — горячо укорил он.
   Она заговорила с ним, как с несмышленышем. По-матерински объяснила ему, что грубые, скотские совокупления это не маленькая радость, а большой грех. Если он хочет найти в ней внимательного, доброго друга, она к его услугам, но не более того. Постельные утехи не для нее. Она презирает тех, чья духовность сосредоточена в гениталиях. Такие люди ей отвратительны. Они не готовы для грядущих перевоплощений. За последней чертой их ожидает безмолвие. Шутливо она заметила, что немного удивлена козлиной прытью Петра Харитоновича. Разве за столько лет ему не приелась вся эта пошлятина, и разве он не понимает, что именно омерзительная склонность к прелюбодеянию вернее всего уводит человека от заглавной христианской добродетели — творить добро ближнему своему. Петр Харитонович был сбит с толку. Он не все уразумел в ее речах, но, кажется, между ними без разминки затеялась та же самая позиция, которая измучила обоих в незапамятные времена и заставляла безумствовать на глазах изумленных прохожих.
   — Ты считаешь меня стариком? — уточнил он. Ответила Лиза поразительно:
   — Я не поняла, что для тебя это так важно, прости! В таком случае я готова, — и, чудно глядя ему в глаза, расстегнула блузку. У Петра Харитоновича было ощущение, будто Елена Клавдиевна спустилась к нему на минутку с небес, чтобы урезонить и приголубить. В глубокой задумчивости увел он Лизу на кухню и усадил за стол. Хлопотал с чаем. Откупорил заветную банку утиного паштета, приберегаемого ко дню Красной Армии. Лиза отрешенно улыбалась, следя за его мельтешней. Их необременительное для обоих молчание длилось долго. Уже когда кипяток заперхал в чайнике, Петр Харитонович смиренно признался, что он и не надеялся на удачу, когда волок ее в спальню. Последний год у него вообще не было ни одной женщины, и он не уверен, что справился бы с Лизой, даже если бы она уступила. Он забыл, как это делается. Ему давно не снятся эротические сны. Но он не импотент, нет. Его беда в том, что он слишком тяжко, слишком лично и болезненно переживает гибель империи. Вся его жизнь была озарена идеей величия державы. Он был малой частицей, но великого целого, великого единства. Когда убедился, что русский народ уневолен, как грязь под пятой узурпатора, его психика непоправимо надломилась. Он растерян душой, как путник в трущобе. Помощи ждать неоткуда, потому что никто не поможет человеку или всему народу, утратившему нравственное здоровье. Эта болезнь необратима, ее вылечит только земля. Лиза сказала:
   — Ты ошибаешься, Петр Харитонович.
   В ее тоне была глубокая убежденность, которая ледяной примочкой остудила его пылающие виски.
   — Объясни! — попросил он. — Жизнь за Отечество я готов отдать, а где оно? И к чему мне жизнь без Отечества?
   — Отечество там, где и было, — кротко возразила Лиза. — Оно в сердце твоем. Тебе не из-за чего беспокоиться, милый. Ничего не случилось.
   — Как не случилось? — изумился Петр Харитонович. — А дерьмократы? А нищета? А развал государственной системы? А коррупция?
   — Все это только твое воображение. Ровно две тысячи лет в мире ровным счетом ничего не происходит. То есть ничего важного, кроме того, что человек то находит веру, то теряет ее.
   — Какую веру? В Бога, что ли?
   — Можно и так сказать. Веру в высшее предназначение своей маленькой, скромной жизни.
   — Значит, ничего не происходит? — уточнил Петр Харитонович. — Ни войны не было, ни революции? И не встал у руля правления алкоголик с психологией партийного босса?
   — Все было, и ничего не было, — успокаивающе улыбнулась Лиза. — Поле сражения всегда лишь внутри тебя. Ты сам себе и победитель, и палач, и жертва. Дважды одна голова с плеч не летит.
   Петру Харитоновичу показалось, что она над ним изощренно подтрунивает. Не может же умный человек всерьез нести такую чепуху.
   — Ты всегда со мной лукавила.
   — Нет, Петя, нет, что ты!
   — Девушкой представлялась, а мужики у тебя и до меня были. Неужто и теперь будешь отпираться?
   — Это так важно?
   Петр Харитонович задумался. А что важно? Он нелеп, смешон, унижается, но какое это имеет значение? Жизнь минула, как пулька просвистела, — вот единственная беда. Ему хотелось плакать. Он ушел от Лизы в комнату, сел в кресло, согнулся над полом, как над прорубью. Худыми пальцами уперся в пол. Остатки желания утекали в лакированный паркет. Седой, издерганный, трухлявый, почти старик, ожидающий то ли манны небесной, то ли инсульта — вот никчемный итог его бытия. Для чего было отпущено ему человеческое дыхание, если не совершил он ни одного стоящего дела? И самое главное, никого не осчастливил рядом с собой — ни сына, ни жену. Вот теперь и пожинает горькие плоды своей вечной душевной расхлябанности. Служил народу! — какие мертвые, вздорные слова. Год за годом, целые десятилетия затуманивал голову себе и другим. Полковник хренов. Без боя, без сопротивления уступил страну обыкновенным уголовникам-краснобаям. За позорное пустозвонство, за потерю бдительности, за мужскую несостоятельность никакая кара не велика. На кол бы прилюдно сажать этаких бравых полковников. Где-нибудь в районных городках на площади рассадить именно по полковнику на колу в назидание потомкам. Лучший был бы памятник жестокому безвременью. Он не слышал, как в комнату ступила Лиза. Нависла над ним, согбенным, отзывчивой грудью. Протянула руки к его затылку, но не погладила, не дала себе бабьей воли. Отступила к другому креслу, присела. Мужчины беззащитны перед миром, подумала она. Даже самые упорные из них. Может быть, она напрасно отозвалась на зов этого седовласого мальчика. Ему не передашь женский опыт выживания. Она сохранила о нем добрые, нежные воспоминания. Впоследствии уже никто не добивался ее любви с такой отчаянной мольбой. За это она ему навеки благодарна. Но лучше бы ей не приходить сюда. Это был другой человек. Его умственная ущербность коробила ее. Когда-то в его требовательных руках она обугливалась, как спичка, от непомерных спазм сладострастия, но теперь он почти мертв, и она не испытывала к нему женского влечения. Чем поможешь мертвецу? Разве только поудобнее уложить его в могилку. Через всю комнату от него тянуло сквозняком дряблости, истощения, запахом тлена. Разумеется, тут дело не в возрасте. Возраст не имеет значения для любви. В нем сгорело нечто более важное, чем физический запал. Его покинула возвышенная жажда обновления. У нее тоже бывали минуты изнурительной слабости, когда, во всем разочарованная, измотанная повседневной рутиной, она готова была в голос завыть от тоски. Но она справлялась с этим, хотя личная жизнь ее не баловала. Замужество ее оказалось неудачным, бездетным. Муж, легкомысленный щеголь, сотрудник научного института, спился у нее на глазах. Она частенько подливала ему в утреннее пиво отворотного зелья. Но однажды, вероятно в приступе белой горячки, он сошелся с распутной дворничихой-татаркой. Лиза глазом не успела моргнуть, как он переместился жить на первый этаж в дворницкий флигелек. Из состояния белой горячки муж не выкарабкался и доселе: когда по ошибке, путая спьяну местожительство, забредает к Лизе на ночлег, то озабочен бывает лишь одним маниакальным вопросом — кто стырил у него заветный червонец из потайного кармана пиджака. Пиджак, который он поминает, вельветовый, с зеленой искрой, бедолага пропил еще в восемьдесят пятом году. Развод они так и не удосужились оформить. Да и зачем? Все остальные мужчины, которым она благоволила, были как бы на одно лицо. Они прошли как тени, не коснувшись ее огня. Их было, кажется, пятеро.
   Один из них, идущий в гору предприниматель, за три месяца сожительства купил ей маленький телевизор и французские духи. Его звали Семеном. С упыриной хваткой он заламывал ей руки за спину, принуждая к противоестественному совокуплению… Посреди безрадостных будней разве не могла она сто раз впасть в безнадежное уныние, подобно полковнику Петру Харитоновичу? Могла, но не впала. Она была женщиной, не склонной прятать голову в песок. Все эти годы она честно, безропотно зарабатывала себе на хлеб в ведомственной конторе, где любой сотрудник и под пытками не сумел бы точно объяснить, чем он занят. Зато в этой именно конторе она познакомилась и подружилась с людьми, которые умели жить двойной жизнью. Днем они прозябали на службе, как все, а по вечерам собирались на разных квартирах и совершали сложные обряды посвящения в своемыслие. У них был благословенный учитель — старец Илья. Он учил Лизу презирать мелочи бытия и жить единым помыслом о благе ближнего своего. Он был христианином, и магометанином, и буддистом одновременно. В его голубых наивных очах пылал свет истины. Он внушал своим ученикам, и Лизе в том числе, что мирская печать не вечна. Лиза была женщиной образованной, начитанной и понимала, что в религиозном отношении их благостный поводырь — всего лишь самоуверенный дилетант, но была предана ему, как собака. Он умел из обычных слов, из банальных заповедей соткать заклинание, завораживающее душу. Последние три года Лиза редкий вечер проводила не возле него или не в мыслях о нем. Товарищи по тайному кружку стали ей ближе родственников, потому что меж ними не осталось мужчин и женщин, а были просто люди, которые заботливо поддерживали друг друга в стремлении, в надежде обрести покой.
   Петр Харитонович с хрустом распрямил спину и увидел Лизу.
   — Главное — никто не понимает друг друга, — пожаловался ей. Люди разобщены как никогда, а это на руку нашим врагам. У меня сын вырос не пойми что. И кого винить? Только себя. Мы с ним если разговариваем, то вроде через каменную стену. Я о нем ничего не знаю. Мало того, он старика убил. Как это принять? Вернулся недавно из тюрьмы — и глядит волком. Я вижу, он мне вынес приговор. А какой приговор — и за что?
   — Может быть, не убивал? Ошибки всякие бывают.
   — Да нет, убил. И еще убьет. Но не это меня больше всего удручает. Дело не только в моем сыне. Это я уж пережил. Что-то ужасное стряслось со всем обществом, какая-то чудовищная болезнь его разъедает. Появилось множество непонятных, злобных существ, и повсюду они торжествуют. Кто они такие, новые наши триумфаторы? Они другие, не как мы. Они не думают, зачем живут, для какой цели? Озабочены только одним: как день скоротать до вечера беззаботно. У них мысли, какие могут быть у жука или у птички. Может быть, это вовсе еще не люди, зародыши людей или выродки. Но почему, почему они восторжествовали именно в злосчастной, бедной России? За что ей такая доля?
   — У тебя депрессия, — определила Лиза. — Ты поддался сатанинскому наущению. Обвиняешь людей, когда их нужно пожалеть.
   — Оставь этот бред. Да, у меня депрессия. Потому что я нормальный человек. Как же мне не быть в депрессии на руинах всего, что я любил? Я сужу попросту: кто сегодня не в депрессии, тот подлец.
   В комнате было почти темно, призрачно, сюда еле доставал свет коридорной лампочки, и на этом фоне бесстрастный голос полковника звучал замогильно, Лизе внезапно представилось, что если она ничего не сумеет предпринять, то обязательно произойдет несчастье. Этот нестарый еще человек, чья голова торчит в полумраке, как рог, погибнет. Канет в лету у нее на глазах. Быстрым женским умом она догадалась, не утешение надобно ему, а нечто иное, что только и поддерживает душу в борении со злом. На долгом веку с людьми случается всякое, но для иного человека утрата осмысленности, стабильности бытия страшнее, чем остановка сердца. Лиза подвинулась ближе к полковнику, так, чтобы при желании он мог до нее дотянуться, и шепнула с извечной бабьей отреченностью, как бы ступая на скользкий берег:
   — Петя, хочешь, я немного поживу у тебя?
   — В качестве кого?
   — А кого угодно. Жены, любовницы, домохозяйки.
   Петр Харитонович приободрился. Предложение Лизы показалось ему дельным. Он его оценил как милостыню, но такую милостыню, которая не унижает, как гуманитарная помощь, навязанная стране кровососами, а возвышает подающего и нищего до высокого взаимопонимания. С угрюмой благодарностью он отозвался:
   — Как же ты тут поживешь, когда Алеша скоро вернется. Он этого не поймет.
   — Попробуем вместе на него повлиять.
   Петр Харитонович засмеялся, но вместо смеха у него получился хрип.
   — Не понимаешь, о чем говоришь. Попробуй на волка повлияй.
   Никогда и ни с кем, кажется, не был Петр Харитонович так горько откровенен. Лиза осторожно возразила:
   — Пропавших людей нет, есть заблудшие. Хочешь, познакомлю тебя с одним замечательным человеком, со старцем Ильей?
   — Так ты сектантка?
   — О, ему открыты многие истины. Некоторые рождаются уродами, а других, их очень мало, природа оделяет божественным знанием. Вот он как раз такой. Ты не веришь, потому что тебя всю жизнь с толку сбивали.
   Дальше Петр Харитонович слушать не стал, поднялся и ушел на кухню. Поставил чайник на плиту. Лиза тоже за ним потянулась, чтобы продолжить тайное врачевание. В дверях он поймал ее в охапку и ловко, как юноша, поцеловал в губы. Она не отстранилась. Глазами светилась весело. От ее свежей кожи пахло давно забытыми женскими духами. Петр Харитонович представил себя со стороны: на пороге кухни блудливый перестарок держит в объятиях сочную молодку. Нелепая, воровская сценка.
   Отпустил Лизу в смущении. Сказал раздраженно:
   — Не меня сбили с толку, тебя. Им только и нужно, чтобы мы юродствовали во Христе. Они этого и добивались. Против этой сволочи автомат нужен, а не крест.
   Лиза спокойно заваривала чай. Она никуда не спешила, хотя время клонилось к полуночи.
   — Злоба злобу множит, — сказала она.
   Ее медоточивые приговорки начали злить Петра Харитоновича, но это была добрая, хорошая злость, похожая на пробуждение.
   — Им только и нужно, чтобы побольше было святош, которые народ убаюкивают.
   — Да кто они-то, кто?
   — Разорители, нечисть, нелюди! Где ты видела, чтобы огромную, богатейшую страну за пять лет спустили с молотка, а ее исконных жителей превратили в скот? Такого история не знает. Это впервые.
   — Это уже было в семнадцатом году, — поправила Лиза. Рука Петра Харитоновича с фарфоровым чайником замерла в воздухе. Он поймал себя на мысли, что разговаривает с Лизой, как когда-то разговаривал с Еленушкой — с тем же тревожным недоумением. Так соотносятся лишь с очень близким человеком, когда заранее понятно, что именно близкому человеку правды не втолкуешь. Легче договориться реке с пустыней, чем мужу с женой. Ему стало уютно от этой домашней мысли. Еще ему было приятно оттого, что Лиза, судя по всему, так же одинока на свете, как и он. Зачем бы иначе она предложила совместное проживание.
   Лиза не могла возвратить ему утраченное, об этом нечего и помышлять, но в ее присутствии он впервые со смерти жены ощутил смутную возможность перемен.
   — На семнадцатый год модно ссылаться, — заметил он, не давая себе расслабиться окончательно. — Дескать, мы его сейчас расхлебываем, дескать, после семидесяти лет социализма иначе и быть не могло. Это наглое вранье. Сходится только одно. В семнадцатом году Россия позволила себя оболванить, ограбить и растоптать и пять лет назад угодила в ту же ловушку. Те же самые люди, негодяи, бездельники и смутьяны взяли верх, впились в шею народа и сосут из него кровь. Что же это за народ, который все это терпит, хочу я тебя спросить? Стоит ли он доброго слова? Иногда я ненавижу себя за то, что я русский, безмозглый пень. Так-то вот!
   Договорившись до этого, Петр Харитонович надолго приумолк, как бы с сожалением прислушиваясь к невзначай вырвавшемуся признанию. Лиза подлила ему в чашку заварки. Ей возразить было нечего. Она была женщиной и готова была сострадать всякой слабости, всякому самоуничижению, но уважать за слабость никого не могла. Старец Илья говорил: с каждым человеком сбудется лишь то, что сбывается. С Петром Харитоновичем сбылось то, что он впал в грех отчаяния. Старец Илья говорил еще так: не дай погибнуть одному человеку, и ты спасешь целый мир. Лиза была женщиной, у которой не случилось детей. Но если этого нытика-старичка приодеть в детскую распашонку да помыть в ромашковом шампуне, он и будет ей вместо ребенка.
   — Все-таки я у тебя побуду некоторое время, — сказала она. — А то, я вижу, ты себя доведешь до родимчика.
   — До какого родимчика?
   Лиза улыбнулась покровительственно:
   — Пойдем лучше спать, Петя. Завтра все же на работу.
   — Ты же спать со мной не желала, — удивился Петр Харитонович. — Впрочем, разумеется, для тебя это дело привычное. То — не хочу, а потом — нырк в постель. Ты и десять лет назад… Одного не пойму, или это у женщин вообще в крови? Почему нельзя без обмана?
   Лиза не нашла в себе сил обижаться, спорить, у нее глаза слипались от усталости. Уныло сопротивляющегося, увела его в спальню, помогла раздеться. Уснул Петр Харитонович мгновенно, только коснулся щекой подушки. Ее первый ребенок, ее первенец. Она прилегла рядом, не раздеваясь. Потолок поглощал лунный свет, матово блестя. Лиза подумала, что старец Илья будет ею доволен. Она сама была собой довольна. Пройдя земную жизнь до половины, она не так уж много совершила добрых поступков, хотя и зла никому не делала по расчету. Чтобы делать добро, учил Илья, надо сначала одолеть в себе животное начало, которое называется эгоизмом. Его победить нелегко, потому что облик его неуловим. Человек сживается со своим эгоизмом, как с током крови. Эгоизм, учил старец Илья, страшнее чумы, потому что чума пожирает плоть жертвы, а эгоизм — лишает бессмертия духа. Ибо дух торжествует лишь в том, кто убил в себе животное начало. Спокойно опочивавший Петр Харитонович был ее маленькой победой над собственным эгоизмом. Ради него Лиза пожертвовала блаженным отдыхом в чистой, привычной постели — это не так уж мало. В груди старика безостановочно закипал жестяной самоварчик: Лиза думала, что так поскрипывает его больное сердце, но она ошибалась. Петру Харитоновичу снился политический сон про Гаврюху Попова.
   Гаврюха Попов, исчадие ада, мэр Москвы, избранный под всеобщее ликование московских улиц, привиделся ему совершенно в непристойном обличье. Жирный и голый, каким любил показаться народу, Гаврюха заманивал полковника в прорубь. Корчил из полыньи глумливые рожи и пухлой ручкой совал под нос Петру Харитоновичу маслянистый кукиш. От Гаврюхи смрадно разило протухшим свиным салом. Петр Харитонович с берега пытался звездануть Гаврилу в ухо, но это ему никак не удавалось. Руки у него были коротки, да и Гаврюха ослеплял, метал ему в глаза ледяные брызги. Ступить в полынью к жирному борову Петр Харитонович не решался, потому что знал, что тут же потонет, а его потуги дотянуться до мерзавца с берега лишь вызывали чье-то злобное улюлюканье. Горестно было на душе у полковника. Он откинулся спиной на бугорок, так что изломило поясницу, и почувствовал, что больше ни на что не годен. Обмяк как куль с рогожей. Гаврюха сразу приметил его бессилие, выкарабкался из проруби и, гогоча срамной пастью, помочился ему прямо на грудь. Это было даже не оскорбление, а некое высокое ритуальное действо. Гаврюхина морда обрела глубокомысленное, торжественное выражение. Петр Харитонович попытался уклониться от вонючей струи, отползти, но затылком уперся в камень. От дальнейшего унижения его спас телефонный звонок. Петр Харитонович слабо дернулся всем телом — и проснулся. Звонок в ночи был ужасен. Петр Харитонович неуклюже перевалился через Лизу, худо соображая, кто она такая. Из телефонной трубки ему в ухо засопел незнакомый хамоватый мужской голос.
   — Леха, ты?
   — Вы понимаете, который час? Алеша в командировке.
   — А это, выходит, папахен его? Скажи своему командировочному, чтобы поскорее возвращался. Птичка без него заскучала.
   — Какая птичка?
   — Которая с сиськами. Алеха поймет.
   Только тут Петр Харитонович совершенно проснулся и почуял, как в трубке шуршит ледяная поземка.
   — Вы бы оставили мальчика в покое, негодяи! — сказал он. Наглый голос сипло хохотнул в ответ.
   — Сперва мы твоему мальчику коготки подрежем.
   — Погодите, доберусь я до вас, — беспомощно пригрозил Петр Харитонович. В трубке матерная брань и гудок отбоя. От разговора у полковника осталось ощущение, что перемолвился он не с одним каким-то подлым человеком, а сунула башку в его ночную обитель вся черная рать, ополчившаяся на бедную Русь, — и опять он повержен, смят. Никому уже не защитник, а всего лишь малая щепка, плевок под пятой супостата. Не будет ему, старому солдату, боя, а будет вечное посрамление. Враг неуловим, многолик и коварен и честной схватки избегает. Сквозь комнату, как утешение, протянулся встревоженный Лизин шепот:
   — Что-нибудь неприятное, Петя?
   — Наоборот. Буш звонил, обещал гуманитарную помощь, — вяло пошутил полковник. — Мне банку тухлятины, а тебе поношенные трусы. Небось рада?
   Лиза молчала.
   — Ладно, спи. Пойду на кухню, покурю.
   На другой день вернулся Алеша. Отец был дома, сидел у выключенного телевизора и по виду был невменяем. Зато квартира блестела чистотой, словно по ней прошлись утюгом. Лиза несколько часов наводила в ней порядок, успела и постирать, и вытрясти пыль из ковров, а перед уходом уверила Петра Харитоновича, что их ночной сговор остается в силе и она будет терпеливо ждать вызова. По случаю субботы сам Петр Харитонович не помнил, как скоротал денек. Ему было стеснительно оттого, что Лиза так усердствовала. Кто она ему в конце концов, не друг, не жена — так, мотылек залетный. Когда она ушла, на прощание поцеловав его в губы, он привычно погрузился в изнурительные рассуждения о паскудстве жизни. Телевизор выключил, когда услышал, как диктор Киселев со счастливым придыханием объявил, что если удастся утихомирить недобитых коммунистов и еще каких-то красно-коричневых, то международный валютный фонд отвалит им двадцать четыре миллиарда долларов. Кошмар подступал со всех сторон, давил глаза и ушные перепонки, и этот ненатуральный респектабельный, смазливый бесенок на экране, как и другие дикторы, радостно изрекавшие немыслимые непристойности, был частью вселенского шабаша, на котором день за днем угнетался человеческий рассудок. Зато явью был возникший на пороге сын — отрешенный и нахмуренный. Он реален хотя бы потому, что неведомо, как к нему подступиться. Стоит и смотрит на отца, как на прокаженного. В руке кожаный баульчик голубого цвета.