Угрюмое красноречие Петра Харитоновича действовало на впечатлительную девушку как заклинания шамана, гнуло ее к земле, к покорству судьбе, но она не сдавалась и находила все новые доводы в защиту добродетели и нравственного здоровья. Она уверяла, что тягучая судорога тела, приносящая миг сомнительного блаженства, слишком примитивна и убога, чтобы не стыдно было для мыслящего человека тратить для ее достижения столько сил. С актом оплодотворения легко и бодро справляются тысячи существ на земле, включая и растения, и насекомых, зато лишь разуму дана способность парения в высших сферах, где все тленное отступает в тень. Неужели вы предпочитаете, Петр Харитонович, похотливую, омерзительную любовную пляску тарантула с тарантулихой — неспешному восшествию в царство Божие. Да никогда я в это не поверю, никогда!
   В свою очередь, Петр Харитонович попадал под гипноз ее восторженных речей, умиленно дивясь, какую необыкновенную девочку вдруг послала ему судьба. По-прежнему нежность к ней, как к чудом обретенной дочери, боролась в нем со свирепым устремлением самца, желающего овладеть добычей и приходящего в ярость от малейшего промедления. Уныло вглядывался он в черную тину, поднимающуюся со дна души. Впервые с такой очевидностью он убедился, что инстинкт преследования женщины неизмеримо сильнее в нем, чем сочувствие к ней. Он не осуждал себя за это, потому что полагал, что так устроено большинство мужчин. Природа слепила их по образцу чавкающей челюсти, куда же спорить с ней.
   Лиза тоже понимала, что рано или поздно ей придется уступить. Разумеется, можно было порвать отношения на предварительном этапе, но это было бы слишком обидно и нелепо. Она и так прискорбно замешкалась в своем девичестве. Не то чтобы Лиза жалела об этом, но ее смущала, задевала высокомерная опытность подруг. Даже те из них, которые по всем признакам — по уму и по внешности — и в подметки ей не годились, поглядывали на нее с ехидной как бы снисходительностью. Ну как же, они уже не раз побывали под мужиком, а она, слюнтяйка, мамочкина дочка, до сих пор лишена некоего необходимого натурального знания.
   Уж лучше с ним, думала Лиза, чем с белозубым нахрапистым качком из институтского стада. Он не обидит ее. В нем есть то, что напрочь утеряно их резвым поколением: он страдает, когда делает кому-то больно. До Петра Харитоновича ее ласк домогался блестящий щеголь с пятого курса Гоги Самойленко, интеллектуал и развратник. Не пожалел времени, целую неделю за ней волочился. Вот тот действовал беспощадно. Гоги злило, что она якобы кичится своей невинностью. Он это считал признаком глубинном генетической дури. За ним на факультете числилось столько побед, сколько песчинок в море. Его бесило, что какая-то серенькая мышка способна устоять перед его неодолимым напором. Он ухаживал за ней с ненавистью. Лиза опасалась, что если он подстережет ее в темном переулке, то прикончит не задумываясь. Гоги ей сказал, что она зря изображает из себя заморскую царевну, когда цена ей «чирик» на косметику. Его наглая уверенность была подобна стихийному бедствию. С ним случился натуральный припадок, когда Лизетта вырвалась от него в раздевалке спортзала. На другой день он впервые заговорил с ней дружелюбно и признался, что ни на что не годен, кроме этого. Он сказал, что родился только для случки. Вообще ни о чем не думает, кроме случки. У него на факультете репутация интеллектуала, но это — вздор. Просто у него хорошая память. Он запоминает все, что прочитывает — книги, учебники, философские трактаты, газетные статьи, — и при случае это чужое знание умело препарирует, как свое. На самом деле всегда думает лишь об одном. Он вешалку толком не способен прибить, потому что заколачивание гвоздиков ассоциируется у него с половым актом. Как и любое иное действие. Но это же ужасно! — изумилась Лизетта. Как же можно так жить! Гоги согласился, что жить ему трудно. Но при этом он счастлив, как никто. У него нет других забот, только одна — любимая забота. Он готов не есть и не спать, занимаясь любовью. В своей безоглядной искренности — со сверканием глаз, с разбрасыванием рук, с бредовым румянцем — он, казалось, был близок к какому-то высокому озарению.
   Кто бы мог перед ним устоять. Наверное, и Лиза, в конце концов, пожертвовала бы своим девичеством, принеся его на алтарь саморазрушительной страсти; но Гога в спешке придумал забавную штуку, которая отвратила от него девушку. Улучив момент, когда родителей не было дома, он позвонил в дверь и назвался почтальоном. Лиза ему отворила и даже сперва обрадовалась его приходу. Однако Гоги молчком ринулся в спальню, там покидал на пол одежду и голый взгромоздился на кровать. Когда она поспела за ним, он уже самодовольно скалил зубы на маминой подушке. Зрелище бесстыдно возбужденного мужского естества привело ее в шок. Остолбенев, потеряв дар речи, не имея сил сдвинуться с места, она застыла в дверях. Гоги радостно, призывно ей улыбался. Немая сцена длилась слишком долго. Его победная улыбка постепенно полиняла. Он осознал, что смешон.
   — Иди сюда! — позвал он. Лиза с отчаянным кряком вырвалась из комнаты и из квартиры. Трясясь в предательском ознобе, ждала возле подъезда. Вскоре Гоги прошествовал мимо с независимым и гордым видом, слава Богу, одетый. На нее даже не взглянул. Ее эстетическое чувство было возмущено до предела, но видение голого, мускулистого мужчины с восставшей плотью, живописно развалившегося на маминой кровати, с тех пор преследовало воображение Лизы. Можно сказать и так, что дамский угодник Гоги Самойленко своим лихим наскоком вполне подготовил ее для романа с замкнутым, серьезным, положительным Петром Харитоновичем.
   Петр Харитоновым, как и Самойленко, настойчиво добивался ее взаимности, но в самых грубых его притязаниях не было пошлости и хамства. Лиза чувствовала, как он страдает от необходимости ее принуждать. И еще очень важное: в отличие от Самойленко, он именно к ней, к бедной Лизе стремился, а не к абстрактной, символической вселенской жрице любви. Ему хотелось уложить в постель именно ее, Лизу, с ее прыщиками, с ее грудкой, с ее голосом и с ее нелепыми причудами и страхами, а вот для Самойленки несущественно было — кого. Во многом у Лизы и Петра Харитоновича сходились взгляды. Они оба любили свою Родину и желали ей добра. Для Самойленки, как для интеллектуала, все высокие понятия были пустым звуком, вызывали у него изжогу, он признавал только натуральные продукты, а не грезы сознания.
   В решающее мгновение, когда отступать было больше некуда, Петр Харитонович вдруг стушевался. Они оба слишком долго, слишком страстно предвкушали этот день, поэтому он застал их врасплох. Гуляя по Подмосковью, они забрели на дачу к Лизиной подруге попить чайку, а та убежала на почту и пропала, оставила их одних, словно дьявол подсказал ей эту старинную уловку. Февральский денек выдался как желтый именинный пирог. Они давно мечтали о загородной прогулке в сухую, солнечную, зимнюю погоду, у них и мечтания часто совпадали. И вот сбылось даже лучше, чем надо. Подруга позвонила с почты и лукаво объявила, что у нее возникла срочная надобность очутиться в Москве и она оставляет дачу в их распоряжение хотя бы и на всю ночь. Подруга была из опытных, из вездесущих и, наверное, полагала, что оказывает влюбленной парочке неоценимую услугу.
   Они засиделись в теплой кухоньке со смолистыми стенами, с попыхивающим самоваром — и уже перед тем самым, как им некуда стало деться друг от друга, Петр Харитонович вдруг впал в странное, благостное оцепенение. Он нудно заговорил о том, что более всего ценит в молодой женщине даже не внешность, а нравственную устойчивость. Его разглагольствования были непритязательны. Он сделал глубокомысленный экскурс в историю семьи, когда отношениями мужчины и женщины правил Домострой, оттуда перекинул мостик в наши окаянные дни и пришел к тревожному выводу, что женское душевное целомудрие теперь такая же редкость, как чистая, прохладная вода в пустыне. Тем оно дороже ценится. Он будто забыл, как с бараньим упорством гонял бедняжку Лизу по всей Москве и однажды чуть не изнасиловал прямо в подъезде ее родного дома. Лиза слушала его замерев, как она одна умела слушать, словно впитывая каждое слово в свою кровь. Он ежился под ее вбирающим, застывшим взглядом. Он думал, что, если бы ему сейчас дали стакан водки, он сумел бы с честью выйти из этого глупейшего положения. Он вещал о женском целомудрии с таким запалом, точно это была единственная проблема, которая волновала его всю жизнь. Ему самому себя было тошно слушать, особенно когда он ни к селу ни к городу помянул Инессу Арманд, подругу Ленина. На этом он сорвался и беспомощно спросил:
   — Может быть, я чего-то не то говорю?
   Лизе стало жалко до слез красивого, сильного, умного и нелепого мужчину, оробевшего в роковую минуту.
   — Вы все правильно говорите, Петр Харитонович, но не к месту.
   — Что же мне делать?
   Она сама взяла его за руку, за пальцы и отвела в комнату. где стоял удобный, просторный диван с оранжевой обивкой. Там свершилось то, что должно свершиться, когда молодая женщина играет с вожделеющим мужчиной в поддавки. Петр Харитонович был так бережен с девушкой, что, когда наконец приноровился к ее хрупкому тельцу, оба почувствовали себя на вершине блаженства. Их длительное, глубокое соприкосновение погрузило Лизу в упоительный полуобморок. Ее внимательные очи закрылись, и на губки выкатился невинный пузырек детской слюны. Петру Харитоновичу пришла в голову страшная мысль, что он изуродовал, уморил девушку своими восьмьюдесятью пятью килограммами. Ему показалось, что она умерла. Он перевалился на бок и долго, с восторгом соболезнования вглядывался в худенькое отрешенное девичье личико. Неожиданный подарок судьбы был так велик, что ему тоже захотелось умереть рядом с ней. На пике счастья смерть не страшна. Однако вскоре Лиза открыла глаза и пролепетала:
   — Ну вот ты наконец и добился своего, старый греховодник.
   — Непонятно только, зачем ты прикидывалась девушкой? — любовно укорил ее Петр Харитонович.
   — Дурачок, какой же ты дурачок! — засмеялась Лиза. — Неужели не слышал никогда, что девушки устроены по-разному?
   — Вряд ли по-разному, — усомнился Петр Харитонович. — Физиология-то у всех общая, если уж говорить всерьез.
   Лиза пыталась его разубеждать, но он ей не поверил. Он остался при убеждении, что она его в пункте девичества обманула. Он не осуждал ее за это. Он привык к тому, что все его обманывают: жена, сын, сослуживцы… Редко кто открывал ему какую-нибудь чистую правду, по которой ои больше всего тосковал. Видно, была в нем какая-то слабинка, которую люди видели, и полагали, что такому типу разумнее всего наврать с три короба. Иногда вранье переходило в вероломство, как в случае с генералом Первенцевым, с Васильком. Но и на него он не держал обиды. По зрелому размышлению Петр Харитонович пришел к выводу, что не следует человеку получать во владение то, к чему он стремится. Это обязательно будет ложный дар. Его собственная душа жаждет правды, справедливости, а по совести, знает ли он, что это такое? Какова она — правда? Какова общая для всех справедливость? Не фикция ли это, не плод ли недалекого воображения? А если так, но не в том ли, возможно, высшая справедливость и есть, чтобы обманывать таких, как он, суетных, не созревших для постижения смысла жизни людишек. Иначе много горя они принесут, вооружившись этой единственной для всех истиной, как булавой.
   Лиза, скорее всего, обманула его потому, что не доверяла ему. Ему никто не доверял: ни сын, ни жена, ни сослуживцы, — и это открытие было для него одним из самых тяжких. Выходит, было в его натуре нечто такое, что заставляло близких остерегаться. Некоторая ненужная сосредоточенность, что ли, предполагающая тайные, свирепые замыслы. Он и сам не слишком доверял людям, которые редко улыбались и рассуждали с особенным, непререкаемым подтекстом. Но с собою справиться не мог, так и не сумел обучиться науке веселого, легкомысленного времяпровождения. Его манеры были, конечно, тяжеловаты для окружающих. Петр Харитонович все события воспринимал совершенно всерьез, без полутонов и иногда остро завидовал тем, кто владел даром относиться даже к трагедиям мира, как к сценам большого развлекательного спектакля.
   Он не осуждал Лизу за обман, винил в нем самого себя, но и забыть про него не мог. Лизин обман был почти бессмысленный, так обманывают дети, но как раз это и задело Петра Харитоновича. Не корысти же ради прикидывалась она перед ним невинной овечкой, но тогда рада чего?
   Ее оскорбительное упорствование, ее упрямое отрицание очевидного еще больше его угнетало. Уж не принимает ли она его за сопливого пацана, не умеющего отличить хваткую в постели женщину от вшивной девушки.
   Со своей стороны Лиза не могла простить нелепого вопроса, сделанного в самую неподходящую минуту, Разве ее угодливая податливость не заслужила хотя бы нескольких нежных слов? Пускай она долго капризничала, пускай он извелся в ожидании, но разве, сдавшись на его милость, она не старалась вести себя так, чтобы ему было хорошо?
   Он первым был у нее и, скорее всего, будет последнем. Второго подобного унижения она просто не переживет. Оправдываясь, лепеча ненужные, стыдные слова о своем якобы особенном женском устройстве, она жалобно глядела в потолок и различала там кривые письмена грядущих бед.
   В сущности, сойдя с дачного дивана, они в некотором смысле расстались уже навеки, но по инерции продолжали любить друг друга. Первые полгода встречались довольно часто, потом реже, ибо с каждым разом их свидания все более напоминали изощренную садистскую пытку.
   Петр Харитонович без конца гундел о том, что нравственность выше разума, ибо она управляет поведением человека, а разум всего лишь апеллирует к логике. Лиза никак не могла понять, чего он от нее хочет. Человек может быть как угодно высох в помыслах, уверял Петр Харитонович, но ежели он допустил хотя бы маленькую низость по отношению к ближнему, грош цена всем его духовным устремлениям. Он приводил поучительные примеры из своей собственной жизни, в которой к тому времени запутался окончательно. Он признался, что сын у него сидит в тюрьме, а жена стала проституткой. Произошло это потому, что сам он был чурбан неотесанный и, как Лиза, не придавал должного значения маленьким житейским обманам, с которых начинаются все трагедии мира. Лиза с тягостным чувством ждала, когда он подведет любое нравоучение к пунктику, на котором основательно зациклился: а именно к вопросу о добрачных половых связях. Лиза полагала, что если ее избранник угодит в психушку, то ему обязательно поставят диагноз — навязчивая сексуальная истерия. Она всячески старалась вывести его из черной меланхолии, прибегая к очаровательным ухищрениям. Сердечко ее пылало отважной жертвенной приязнью. Но что она могла поделать, если никаким, самым пылким оправданиям он не внимал, а физическая близость после дачного совокупления, когда его бедную голову озарила укоризненная, вздорная мысль, словно бы утратила для него свою притягательность. Ярчайшая вспышка их любви, увы, осталась позади. Бывали, бывали еще меж ними скороспелые объятия н томительные поцелуи, но и в мгновения наивысшего, судорожного торжества плоти Петр Харитонович ухитрялся охранить надменный вид старца, вразумляющего недобросовестную ученицу. Лиза терялась в догадках, как помочь любимому мужчине, как отвлечь его от тягостных переживаний. Она понимала, что роман их безнадежен и не имеет будущего, но это было абстрактное знание, от которого всего лишь холодило грудь, как сквознячком могилы. Она слышала то, что он не умел выразить словами. Денно и нощно седовласый младенец умолял ее о пощаде. Ей было лестно слизнуть капельку пота с его морщинистого лба. В психиатрическую клинику, думала Лиза, где он займет почетное место среди тнхопомешанных прорицателей, она станет приносить ему вкусную еду и ласково беседовать с ним в присутствии бледноликой сестры. Он и там, разумеется, не преминет укорить ее за то, что она прикидывалась девицей, будучи нимфоманкой.
   Старательно, с двух сторон, кирпичик за кирпичиком возводили они стену отчуждения, и оглянуться не успели, как потеряли друг друга из виду. Но сердечная ниточка связи не оборвалась между ними, и оба надеялись, что наступит день, когда они встретятся снова.
8
   Елизару Суреновичу опостылело бездействие. По зернышку, по полешке набранный капитал уже сам по себе требовал иных оборотов, иначе вся его безъязыкая могучая громада грозила обернуться стопудовой кучей дерьма. Капитал начинал загнивать, как протекает пролежнями человечье тело, надолго заваленное в постель. Сложнейшие геополитические взаимосвязи и экономические новации Елизар Суренович постигал не по книгам, а угадывал всей своей хищной, острой, предприимчивой натурой, хотя и толковых работ по бизнесу (от Смита до Леонтьева) за десятки лет вынужденного подполья подначитал, поднахватал немало. В той империи, которую он мечтал создать, правили два бога: деньги и математический расчет. В ней не было места эмоциям и иллюзиям. В царстве истины погибают словоблуды. Там истлевают и нищие духом. Удел слабых — отсеяться по обочинам прогресса, иначе гнилостное, больное дыхание неполноценных от природы людишек может обернуться истощением и гибелью всего человеческого сообщества. Великие цивилизации вымирали не от недостатка силы, а от потери экономического темпа. Даже музыка глохнет, если затягивается пауза между аккордами. Бытование человеческих поколений — всего лишь мелкий сколок природных циклов. Темп перемещения глобальных капиталовложений — не что иное, как зеркальное отражение смены времен года. Задержись лето на два-три срока, и земля, вероятно, сварится в крутое яйцо; установись на века зима — и земное ядро расколется, хрустнет от чрезмерного скопления вредоносных ледяных энергий. Заминка недопустима ни в чем, потому что противоречит неумолимому бегу времени — великому вселенскому надсмотрщику и палачу. Судьба потухшей звезды или вымершего ящера обеспечена тому, кто за временем недоглядел.
   Только в начале восьмидесятых годов Елизар Суренович, заиндевевший от долгого ожидания, отчетливо ощутил, что пора потихоньку расправлять плечи. В шестьдесят лет он как бы начал выходить из летаргического сна бессмысленного и потому грешного накопительства.
   Елизар Суренович был совладельцем, а где и единовластным управителем множества подпольных и полуподпольных и вполне легальных производств. В его руках был почти весь целиком индпошив, насыщавший черный рынок, а также солидная процентная доля в мясной и овощной торговле. В последние, чрезвычайно благоприятные для расширения рынка сбыта годы ему удалось запустить щупальца и в такие, казалось бы, труднодоступные области, как электронная и химическая промышленность, пребывавшие под неуязвимым государственным оком. Оттуда он пока сцеживал доходы с осторожностью, с тройной оглядкой, но зато и перспективы там открывались огромные. Дело налаживалось предшественниками еще с довоенных грандиозных предприятий (одна утечка средств со строительства Беломорканала дорогого стоила), переменило разных хозяев и, разрастаясь, укрупняясь, захватывая все новые плацдармы (энергетика! вольный атом!), постепенно избавлялось от зловещего криминального флера. Ответственные, значительные лица все чаще удавалось привлечь к управлению подпольной индустрией, и это тоже поднимало ее на недосягаемую для игрушечной отечественной юстиции высоту. Не обходилось, разумеется, без проколов. Теневой капитализм рос трудно, преодолевая множество детских хворей, ибо почти не подпитывался солнышком свободного предпринимательства. При Сталине магнаты сидели тихо, косточками поскрипывали в недоле, но силушку копили. В пятидесятых, шестидесятых годах по-настоящему начали высовываться, вот тогда и посыпались удары, хотя большей частью вслепую, как бы для острастки, с чисто идеологическим замахом. Но страшок пополз, пополз. Это уже у Елизара Суреновича на памяти было. По молодости он за спинами у наставников укрывался. Его уже тогда припасали на главные роли. Львы, титаны тайного бизнеса угадывали в нем надежную смену. Из безопасного убежища юный Елизар с замиранием сердца, с жадным любопытством наблюдал, как взялись палить по валютчикам. Постругали зазря хороших ребят. Дальновидных, хладнокровных. Потом оголодавшие чиновники Прокуратуры (тоже ведь из молодых) по наитию потянулись к рыбному хозяйству, к северному золотишку — опять охота, слепые, массовые аресты, пальба. Пока удалось откупиться партийным аппаратчикам, одуревшим от запаха недосягаемого богатства, удалось повалить несколько крупных фигур. Раскошелиться пришлось основательно, в спешке скупали чиновников подряд, как воблу в связке, но все равно многих спасти не успели. На крови товарищей, дорогих учителей воссияла звезда Елизара Благовестова. В роковые дни он проявил такую недюжинную хватку, осмотрительность и чутье, что впоследствии и раздоров особых не возникло, когда на сходках решали вопрос, кого ставить у кормила.
   К весне восемьдесят третьего, к большому сбору он был уже в законспирированных деловых кругах авторитетом несокрушимым. Пожалуй, по всему Союзу не набралось бы с десяток воротил такого масштаба. Капитал был у многих, у тысяч дельцов, возможно, у сотен тысяч, и это нормально, но вот даром всеохватного координирования так внушительно не владел никто. Это со множеством оговорок, но все же признавали и в южных республиках, и в Прибалтике, и в Грузни. Одна чечня да еще некоторые горные племена норовили по старинке выставить собственных лидеров. Они доверяли единственно кровной клятве и родовому братству, и потому с ними всегда было трудно сотрудничать. На большом сборе восемьдесят третьего именно их представитель, некто Кутуй (настоящее имя его никому не было известно), попытался затеять свару. Он каждого оратора перебивал заносчивыми, развязными репликами. Его охрана, трое свирепых башибузуков в барашковых папахах, демонстративно торчала у ворот. На большой сбор съехались двадцать человек, только Алма-Ата и Ленинград почему-то проигнорировали приглашения. Среди прославленных гостей были и такие, над которыми по десятку лет висели смертные приговоры, но они относились к этому философски, как опытный футболист лишь с досадой морщится при виде желтой карточки, которую ему показывает судья. Был среди них и почтенный старец Кузултым-ага (делегат от Туркмении), над которым, судя по сообщениям в прессе, эти самые приговоры уже дважды якобы приводились в исполнение, а он — вот он, приветливый долгожитель, благодушно ухмыляется из подернутых желтоватым жирком щек, сонно склонясь над бокалом пепси-колы. Его присутствие было символично и внушало всем собравшимся особый род надежды — веру в благосклонность провидения. Кузултым-ага приехал загодя, с неделю как обретался на даче, и они с Елизаром Суреновичем успели составить некую приватную программу действий на ближайшую пятилетку. У Кузултым-аги тоже давно под ложечкой саднило, потому он и примчался на зов, как Конек-Горбунок. Как и Елизар, почувствовал: пора! И был счастлив тем, что дожил до святых великих дней. Туркмены устали ходить с согнутым хребтом, призвался он Елизару, на что тот резонно ответил: «Все устали».
   Склонный к доброй шутке, Кузултым-ага заметил:
   — Скоро старший русский брат услышит, как вокруг его логова эаклацают зубы шакалов.
   На сей раз Елизар Суренович его не поддержал:
   — Твои слова пахнут политикой, почтенный ага, а мы всего лишь бизнесмены. Зачем нам путаться со всякой шушерой?
   — Ошибаешься, сынок, — улыбнулся старец. — Политика нам нужна, но ее нигде нету. Нас всегда обманывали, когда говорили: вот политика. Нам вместо политики давали тугую плеть. Ты в этом разберись, сынок. Без политики нет торговли, а без свободной торговли в государстве нет силы. На русских я не в обиде, нет, Аллах с ними. Их тоже били по голове политикой, и она у них сплющилась. Им не легче, чем туркменам. Сейчас всем тяжело, но будет еще тяжелее, если мудрые абреки, как мы с тобой, не протянут народам руку помощи и взаимопонимания.
   С этим Елизар Суренович охотно согласился, тем более что помнил по прежним встречам: со старцем спорить бесполезно. С ним спорить и не нужно. На него приведенные якобы в исполнение смертные приговоры повлияли таким образом, что он перестал в чем-либо сомневаться. Он судил обо всем как бы с того света, откуда лучше видно.
   На даче в тот знаменательный день вообще собрались одни тертые калачи и провидцы. Елизар Суренович любил этих людей, как братьев по классу, но каждого в отдельности остерегался. С ними можно было ладить, если уважать их чувства и интересы, но не дай Бог наступить кому-нибудь из них на любимую мозоль. Они все остро чувствовали, где что плохо лежит, я умели делать деньги, но ошибется тот, кто думает, что только алчность и корысть управляли ими. Возможно, жажда легкой наживы управляет вором и проходимцем, а это все были люди солидные, обеспеченные. Обремененные большими семьями и обязательствами. Прошедшие огонь и воду.
   Привыкшие оставаться в тени, как главные конструкторы. Елизар Суренович сам был одним из них и знал, как с ними управляться. Однажды в далекой юности все они не захотели жить скотами, как живет большинство граждан в нашей несчастной стране, и каждый из них мечтал стать властелином мира. Впоследствии амбиции поубавились, сгладились, но эта струна по-прежнему звенела в любом из влиятельных гостей — достоинство властелина. Никто из них не позволял наступить себе на хвост, зато они охотно протягивали руку равным себе. Конечно, коли была у Елизара Суреновича возможность, он с удовольствием запер бы всех этих владык в дровяном сарае, напустил туда газу, облил бензином и поджег; но потом всю оставшуюся жизнь справлял по погибшим героям безутешную тризну, горевал бы о них, как, вероятно, горевал уссурийский тигр, переживший ледниковый период, об ушедших мамонтах. На особенном прицеле держал он персонального пенсионера Петра Петровича Сидорова, бывшую высокопоставленную министерскую шишку, который, как обычно, взирал на всех из дальнего угла с умильной, преданной, собачьей улыбкой. Сидоров специализировался по международным транспортам, нажил себе на этом, говорят, огромное состояние, и все это было бы сугубо его личным делом, и дай ему, как говорится, Бог, кабы не некоторые досадные свойства его характера. Ум у него точный, острый, неутомимый, и чтобы поплотнее его загрузить, а также из озорства, Петр Петрович завел досье на всех мало-мальски заметных теневиков. Он держал целую контору специалистов, которые собирали для него прелюбопытные сведения. Прямой выгоды он от этого не имел, это было его хобби. Он мог себе позволить дорогостоящую пряную забаву. К тому же он был садистом. Но не тем примитивным садистом, который терзает свою жертву, втыкая иголки под ногти. К таким садистам сам Петр Петрович испытывал отвращение, как к плебеям. Он был садистом интеллектуального свойства. За его подобострастными ужимками скрывалась жажда психологического превосходства. Большие деньги позволяли ему удовлетворять свою порочную склонность к моральному изуверству. Петр Петрович довел-таки до самоубийства свою супругу, крепкую, выносливую рязанскую бабу, а ныне блаженствовал с юной, прекрасноликой путаной, и поговаривали, что девушка тоже уже на грани умопомешательства. А уж если человек способен нашу отечественную проститутку затуркать, от него ждать добра не приходится. С равными себе по положению Петр Петрович Сидоров обыкновенно разыгрывал роль безобидного, доброжелательного идиота, которая могла обмануть разве что Кутуя. И то только потому, что Кутуя ослепляло презрение, которое он испытывал ко всему живому, если оно не ведало мусульманской мудрости. Для него были мало интересны не только люди иной веры, но и звери иных пород, не тех, которые бегали по родным ущельям.