Страница:
случае осудят меня посмертно. Труда не составит. Сделаешь?
-- Давай сюда твои опусы. Взял их, небось, с собой.
Сергей Иванович часа три не спал, читал. За дверью Борис Александрович,
видимо тоже не мог заснуть, ворочался в постели, вставал, ходил по комнате.
Сказал, чтобы с ним не говорил, а сам, наверное, еле себя сдерживает,
спросить хочется -- понравилось ли. Стихи почти все разрозненно слышал
раньше, но при чтении, особенно подряд, действуют сильнее. Воспоминания и
отрывки прозы слишком, пожалуй, эмоциональны. Но веришь. Напрасно он думает,
что в "Континенте" так сразу и напечатают. У них там Главлит не хуже нашего.
Они же советские люди, у них шоры на глазах, только другое поле зрения. А
Борька, несмотря на свое преклонение перед Сахаровым, Буковским и вообще
диссидентами, слишком индивидуалист, сам думает, гипнозу коллективной
психологии не поддается. Интересно, ему важно, чтобы после смерти
напечатали. Значит немножко верит в "Лайф афтер лайф", в неполную
уничтожимость своего "я". Слаб человек. Счастливее он от этой своей полуверы
не становится. Счастливы те, кто верит безоговорочно, как когда-то
английские пуритане или еврейские хасиды. А эти наши интеллигенты с почти
научно обоснованной, но весьма туманной религиозностью, себя мучают, головой
верят, а нутром нет.
Три дня еще отдыхали в Пущино. Гуляли, читали, были на вечере
Жванецекого в Доме ученых, спорили. О просьбе Бориса Александровича, о его
рукописях не говорили ни разу.
2.
В феврале сорок шестого Сергея Лютикова демобилизовали. Оставив три
чемодана в камере хранения (удивительно, камера работала), в сшитой по
фигуре шинели, в парадных золотых погонах с двумя просветами и одной
звездой, с тремя рядами орденов и медалей на безукоризненно сидящем кителе,
бывший военный комендант маленького городка в Восточной Пруссии вышел рано
утром на площадь Белорусского вокзала. В предписании было сказано
"...направляется для демобилизации из рядов Советской Армии в Районный
Комиссариат по месту жительства". Райвоенкомат был, места жительства не
было.
Отец погиб в сорок четвертом в Белоруссии. Мать с детьми осталась на
Урале. Чего она в Москве потеряла?
Сергей с вокзала зашел на Каляевскую. Комната, естественно, занята.
Испуганный мужчина лет пятидесяти вышел в коридор.
-- Меня по ордеру поселили, с семьей. Я в научном институте работаю.
Если какие ваши вещи остались, возьмите, я не возражаю.
За дверью слышались приглушенные женские голоса.
В домоуправлении Сергей получил справку для военкомата: Сергей Иванович
Лютиков действительно был прописан и проживал в городе Москве по такому-то
адресу. Домоуправша сказала:
-- Ты, милок, с ними не связывайся. Их теперь клещами не вытащить.
На Моховой приняли хорошо. Сергей первым делом зашел в партком
факультета. Секретарем оказался хороший знакомый, Павел Рыжиков. В
гимнастерке, шрам на подбородке
-- Здорово, Лютиков! Смотри, пожалуйста, до майора дослужился. Ну-ка,
шинель распахни, дай на иконостас поглядеть. Видно, начальником воевал. Да
не обижайся, я так, шучу. Как дальше жить думаешь? Вверх по лестнице? До
маршала немного осталось.
-- Я, Паша, сегодня демобилизуюсь. Хочу на Истфак вернуться
-- Молодец! Член партии?
-- Само собой.
-- Ты, кажется, два курса кончил? Значит на третий пойдешь. Ничего, что
уже шестой семестр. Догонишь. Нам фронтовики, особенно партийные, нужны. А
то такая мелюзга пошла, опереться не на кого. Мы тебя в партком введем,
может, меня сменишь, -- я летом кончаю.
-- С жильем у меня плохо, Паша. На Стромынке есть места?
-- Для тебя есть. Сейчас позвоню в ректорат, они распорядятся.
Три дня ушло на бумаги, оформление, устройство. На Стромынке знакомых
не было. Комендантша новая. В комнате шесть коек, на трех сосунки
первокурсники после десятилетки, два фронтовика, тоже первокурсники. Сергей
быстро понял: ордена носить не принято, костюмы, привезенные из Германии,
спрятать подальше.
Через неделю позвонил Борису, вечером зашел. Новая табличка:
Великановым -- 1 звонок, Матусевичам -- 2 звонка, Кудрявчиковым -- 3 звонка.
Дверь открыл Борис.
-- Привет, Борька. Дай-ка поглядеть на тебя. Повзрослел. Обнимемся, что
ли? Война позади. Постой, да ты хромаешь. Царапнуло маленько?
-- Здравствуй, Сережа. Рад тебя видеть. Да, я недавно из госпиталя.
Нет, мы теперь в прихожей не раздеваемся, в комнату проходи. Нас немножко
уплотнили, одну комнату отняли. Так что мама в гостиной, а я в моей
маленькой.
А барыня не изменилась. Все также строго со вкусом одета. Дома, вечером
в туфлях на невысоком каблуке, не в шлепанцах. Кофточка с высоким
воротником, неяркая брошь. Встала из-за столика в углу комнаты, отложила
книгу (закладка специальная, чтобы страницу не искать, Сергей еще со
школьных годов запомнил), сняла пенсне, шагнула навстречу. Нет, все-таки
изменилась. Без пенсне видно: морщины вокруг глаз мелкой сеткой. Похудела.
Скулы обтянуты кожей, выступают, глубокие складки на щеках.
-- Рада вас видеть, Сергей...Иванович, кажется?
-- Что вы, Елизавета Тимофеевна, меня по отчеству и на "вы"? Я все тот
же Сережа Лютиков, вытянулся только.
-- Не могу я взрослому человеку "ты" говорить, если он со мной "на вы".
Вот по отчеству, наверное, зря. Очень вы, Сережа, возмужали. И китель вам
идет, верно на вас сшит. Мне Боря сказал -- вы только что демобилизовались.
Почему вас так долго держали? А теперь куда? Снова учиться? Или после войны,
после бурной жизни и ратных подвигов скучно за парту садиться?
-- Какая бурная жизнь, какие подвиги? Я, Елизавета Тимофеевна, все
больше по штабам отсиживался. А в конце войны сделали начальником,
комендантом то есть, одного городка, немцев кормить, перевоспитывать, а
потом и выселять в организованном порядке из исконно русской земли --
Восточной Пруссии. Поэтому и не отпускали долго. А за парту, Елизавета
Тимофеевна, я уже сел. Студент третьего курса Исторического факультета МГУ.
А ты, Борька, опять на Биофаке?
-- Уже кончил. Экстерном. В аспирантуру поступил.
-- Как же ты успел? Ведь ты тоже с третьего курса в армию ушел.
-- Повезло мне, потом расскажу.
-- Ты, случаем, еще не женат? Мне Елизавета Тимофеевна в начале сорок
второго, когда я в Москве проездом был, помнится, о какой-то Ире говорила.
-- Нет, я не женат.
Барыня не выдержала.
-- Что-то вы, мальчики, не то делаете. Четыре года не виделись, войну
прошли, а у вас отрывочные вопросы-ответы. Либо за стол садитесь, ужинать
будем, у меня на этот случай и пара бутылок припасена, взрослые ведь
мужчины, солдаты, либо идите к Боре и как следует поговорите, чтобы я не
стесняла, чтобы не нужно было выбирать ни тем, ни выражений.
-- Да ты и не мешаешь совсем, мама. Именно четыре года, трудно сразу.
Давай сначала поужинаем.
Выпили неплохо. И Великанов пить научился. Полторы бутылки на двоих --
и ничего, только размяк немного и расстегнулся. Не совсем нараспашку, но
слегка расстегнулся. Елизавета Тимофеевна не пила, только подкладывала им
вареную картошку с луком и подсолнечным маслом. Говорили за столом мало.
После нескольких рюмок Сергей спросил:
-- А что, об Александре Матвеевиче слышно что-нибудь?
-- Папа умер. В сорок втором. В лагере.
Сергей встал.
-- Простите, Елизавета Тимофеевна. Разрешите, я за память о нем выпью,
не чокаясь.
У Бориса в комнате Сергей полулежал на кровати, прислонясь к стене,
подушку под спину. Борис на стуле у столика. Недопитая бутылка, краюха
черного и солонка. Говорили шепотом: в соседней комнате барыня уже легла.
-- Расскажи, Великан, как воевал. Я только знаю, что в сорок втором
ротным связистом был. Думал -- все, конец Борьке, сколько их с катушками
полегло -- не сосчитать.
-- Да нет, тогда обошлось. Потом пулеметное училище кончил, в ЗСБ под
Вологдой полгода сачковал. На Втором Украинском на самоходках по Украине и
по разным заграницам разъезжал, только недолго: все больше по госпиталям
отлеживался. Последний раз стукнуло на австрийской границе в марте сорок
пятого.
-- И в каких чинах кончил?
-- Старший лейтенант. ЗНШ-2.
-- Разведчик, значит. И не помешал тебе Александр Матвеевич?
-- А я о нем в анкетах не писал. И когда мобилизовали, скрыл, и потом.
-- И когда в партию принимали, тоже умолчал?
-- Я, Серега, как был, так и остался в рядах беспартийной массы.
-- Ну и ну! В первый раз такое слышу. Замначштаба по разведке -- и
беспартийный. Лопухи у вас в полку. Куда Смерш смотрел?
-- Считай, повезло.
-- Почему "повезло"? Не пойму я тебя, Борька. В армию, на фронт, можно
сказать добровольцем пошел, за эту сволочную власть, которая твоего отца
убила, воевал, себя не жалея, а в партию не вступил. Чем тебе красная
книжечка помешала? Какая-никакая, а все-таки охранная грамота. В
аспирантуру, небось, с трудом приняли.
-- С трудом. Нашлись доброжелатели, бывшие однокурсники, сообщили, что
я политически ненадежен. Не вышло. Все-таки у меня военная инвалидность,
ордена. С трудом, но прорвался.
-- Сегодня прорвался, завтра остановят. Это только дураки,
интеллигентные хлюпики думали, что война кончится -- либерализация начнется.
Люди, мол, заграничную жизнь повидали, трудно будет их снова в казарму
загнать. Еще как загонят! На Украине, мне ребята рассказывали,
коллективизация началась не хуже, чем в двадцать девятом. Бабы и старики
(мужиков-то почти нет) за пару месяцев между концом немецкой власти и
началом советской землю поделили, хозяйствовать сами начали. Всех опять в
колхозы загнали. И планы поставок спустили на уровне довоенных. Это значит
-- под метелку все заберут, как во времена продразверстки. Летом в деревнях
голод начнется. Все повторяется. Уже было в тридцать первом, а раньше в
двадцатом. Только некому НЭП объявить. Вся эта шпана наверху во главе с
батькой усатым стареет, глупеет, ни о чем, кроме своей власти не думает.
Снова сажать начнут, как в конце тридцатых, помяни мое слово.
-- И что, поэтому надо в их партию вступать? Врать надо? Помогать им
надо?
-- Так ты им воевать помогал. Сохранить им власть помогал.
-- Ты им тоже помогал.
-- Я им не помогал. Я и не воевал вовсе. Я служил, потому что деваться
было некуда. Я ведь ни за, ни против. Я за себя. Поэтому и красная книжечка
у меня есть. Поэтому и говорю и буду говорить на собраниях, что требуют.
-- А если потребуют, и доносить будешь? И на меня? Материала хватает.
-- Брось, Великан. Никому я еще плохого не сделал. Помогал, как мог. А
мог потому, что говорил, что требуют. Говорил, а не делал. А им ведь уже
надо только, чтобы говорили. Ладно, Борька, друг друга не переспорим. Стихи
не разучился писать? Писал на фронте, или обстановка не способствовала?
-- Для стихов обстановка не нужна. Даже -- чем хуже, тем лучше. В
сытости, благополучии и безопасности стихи не получаются. Вернее, получаются
не стихи, а вирши, как у Лебедева-Кумача.
-- Прочти.
-- Не хочется, Сережа. Они все о войне, а я пока о войне разговаривать
не могу. Потом как-нибудь.
-- Бог с тобой. Сонечка как? Я в начале войны с ней переписывался,
потом перестал. Видишься?
-- Бываю иногда. Она медицинский кончила, замуж недавно вышла. Хороший
вроде парень. Тоже врач. Постарше нас. На фронте хирургом был.
-- Живет там же или к мужу переехала? Как ее фамилия теперь?
-- У мужа живет. С матерью. Отец в эвакуации умер. Она поменялась с
соседями мужа, так что у них теперь формально коммуналка, а на самом деле
отдельная квартира. А фамилия ее теперь Кацнельсон. Мужа Яшей зовут. Яков
Моисеевич Кацнельсон. Хочешь, телефон запиши.
-- Запишу. Интересно на замужнюю Сонечку поглядеть. Не подурнела?
Еврейки после замужества быстро толстеют. Обидно, если так. Хороша была
девка.
Борис промолчал.
Нет, не расстегнулся Великан. И выпил достаточно, а не расстегнулся.
Видно, досталось ему в армии. Да и сейчас не легко. Он, как барыня,
согнуться не может. Боюсь, сломают.
-- Компания у тебя есть какая-нибудь? Или все один, как сыч, сидишь?
-- Компания есть, времени нет. Работаю много, догонять надо. Я и так
четыре года потерял. А ребята есть хорошие. Да ты некоторых знаешь, на
окопах были. С Химфака Вовка Горячев, Эдик Бурштейн. С Истфака твоего
несколько. Так, для разрядки полезно. Выпиваем. В покер балуемся.
Вовка Горячев. Смотри, детей репрессированных, как евреев, магнитом
друг к другу тянет. Стукачей, наверное, в той кампании навалом.
-- В покер и я бы не прочь, деньги сейчас дешевые, а без них все равно
плохо. Познакомишь?
-- Можно. Там по пятницам собираемся. Позвони на неделе.
3.
В этот осенний день сорок седьмого Сергей Лютиков мотался, как белка в
колесе. Два часа на лекции, деваться некуда, член парткома факультета не
может прогулять лекцию по истории партии. Потом бесконечные заседания,
дежурство в парткоме. В пять часов согнал сотрудников и студентов, кого
смог, на собрание актива в Комаудиторию: слушать лектора из МК про
постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград". Лектор попался с хорошо
подвешенным языком, трепался без бумажки, даже острил. Говорил больше насчет
музыки. Сперва, конечно, посмеялся над этой стареющей развратницей
Ахматовой, заклеймил пасквилянта Зощенко, но главный удар нанес по
Шостаковичу, сочинителю чуждой народу, особенно русскому народу с его
врожденной мелодичностью, какофонической музыки, которую и музыкой-то
назвать нельзя. Рассказал, как Андрей Александрович Жданов еще до
постановления собрал композиторов и сам за роялем (вы ведь знаете, Андрей
Александрович прекрасный пианист, глубокий знаток музыки и литературы)
объяснил им отличие настоящей музыки от этого, специально в качестве
направленной против нас идеологической диверсии поднимаемого на щит
продажной буржуазной прессой, так называемого музыкального модерна. И надо
сказать, большинство композиторов правильно поняли товарища Жданова, хотя
некоторые и вели себя вызывающе. Так, например, один из них демонстративно
заснул, а когда присутствовавший товарищ Шкирятов сделал ему замечание, этот
зарвавшийся отщепенец, некто Прокофьев, автор полностью амелодичных, никому
в нашей стране не известных опусов, нагло сказал, что выступление товарища
Жданова ему неинтересно.
Сергей сидел на сцене за покрытым красным сукном столом президиума и
слушал вполуха. Важно не пропустить момент окончания, не опоздать с
аплодисментами после слов "да здравствует..." Сегодня у Вовки покер, часам к
девяти надо быть.
Хмырь из МК оказался приличным человеком, -- говорил чуть больше двух
часов. Сергей поблагодарил докладчика за интересное и важное сообщение,
предложил задавать вопросы и высказываться. Естественно, вылез этот старпер
Пеночкин. Сподвижник Покровского, он раз навсегда испугался в тридцать
седьмом. Сам, наверное, не понимает, почему остался цел. Теперь не упускает
случая показать, что колеблется только с генеральной линией.
У Вовки компания и обстановка обычная. В маленькой чердачной комнате
без окон (Горячев самовольно занял забитое управдомом подсобное помещение,
навесил дверь, оборудовал замок) уже играли Вовка и два истфаковских
аспиранта, -- археолог Юрка Громов и Додик Мирский с кафедры истории
западной Европы. Пили, как всегда у Вовки, разведенный и неразведенный
спирт. В углу скорчился на кресле Имка Гендель, непубликующийся поэт из
ИФЛИ. Он был лет на пять младше Сергея и остальных ребят, коротенький,
толстый, за стеклами очков добрые близорукие глаза. В карты не играл за
полным отсутствием денег, но у Горячева часто просиживал до глубокой ночи,
пил в меру. Охотно читал стихи, Сергею стихи нравились, но к Имке он первое
время относился настороженно. Стихи, очень рискованные, читает кому попало.
Сергей сперва был уверен -- стукач. Недавно понял: просто дурак, талантливый
дурак. А стихи есть хорошие. Например "Декабристы". Там есть строчки:
"Пусть по мелочам биты вы, чаще самого частого, но не станут выпытывать
имена соучастников". Мальчишеские стихи, конечно, еще как станут! Борис
Великанов, послушав, сказал: мало вычеркивает, есть неточные обороты. Что
такое "чаще самого частого"? Только для рифмы. Сам Борис ходит теперь к
Горячеву редко, только играть и выпить, стихи не читает. Но Сергею наедине
пару раз почитал немного из военных. Есть у Бориса какая-то компания, Сергей
не допускается, хотя Вовка Горячев, кажется, вхож. По ряду признаков и
женщина у Борьки появилась. Не случайная связь, а вроде серьезное.
Сергей минут двадцать посидел у стола, выпил пару стопок для
настроения, закусил -- хлеб, сало, соленые огурцы. Потом включился. Игра
стандартная: минимум рубль, ограничения сверху нет, но набавлять не более
трех раз. У Сергея с собой было двести с мелочью -- остаток стипендии. Часа
полтора игра шла скучная. Громов выигрывал, но по маленькой. Вовка в
небольшом проигрыше, у Сергея плюс пятьдесят. Играли солидно, почти без
блефа, тоска. На очередной своей сдаче Сергей решился. На руках два валета,
остальное шушера. Пару раз до обмена добавил по десятке. Никто не спасовал,
Горячев попросил две карты, -- может действительно тройка есть, а может
делает вид, к двойке прикупает. Следующий, Юрка Громов, тихо сказал:
-- Обойдусь. От добра добра не ищут.
-- Без меня.
Сергей взял одну карту, смотреть не стал, положил перед собой. В банке
уже было рублей сто. Вовка добавил тридцатку. Громов:
-- Мало, товарищ Горячев. Вот твоя красненькая и сверху десять.
Сергей молча положил сорок рублей и сверху две тридцатки. Вовка долго
думал и со вздохом отсчитал семьдесят рублей::
-- Отвечаю.
Громов, не раздумывая:
-- Шестьдесят и две сотни.
Сергей взял со стола обмененную карту, не спеша посмотрел. Восьмерка
червей. Вытряхнул из кармана все деньги. Отсчитал полтораста, все видели --
остались три рублевки. Из внутреннего кармана пиджака достал карманные
золотые часы "Мозер" с крышечкой.
-- Трофейные. На фронте от разведчиков в подарок получил. Как оцените?
Громов долго разглядывал часы.
-- Ну что ж, сотен восемь можно дать.
-- Меньше, чем за полторы тысячи не отдам.
Остановились на тысяче двести. Сергей положил часы поверх денег в
глубокую тарелку -- банк:
-- Тысяча сто пятьдесят сверху.
Горячев бросил карты.
-- Куда мне с дерьмовой тройкой! Я так, почти бесплатно погляжу.
Громов:
-- Додик, посмотри мои. Пополам?
Мирский посмотрел, покачал головой.
-- Нет, Юрочка, я лучше тебе одолжу, чем просто так выкидывать.
Громов минут пять молчал. Потом зло сказал:
-- Пас. На, посмотри мои.
Он открыл тузовый стрит. Сергей аккуратно сложил деньги, спрятал часы в
карман. Громов протянул руку:
-- Серега, дай взглянуть.
-- За взглянуть деньги платят.
Еще часа два играли, но Сергей больше не рисковал. В результате пятьсот
с лишним чистого выигрыша.
На следующий день Сергея после лекции вызвали в партком МГУ. Принял сам
председатель, доцент с мехмата. Разговор был коротким.
-- Ты, Лютиков, весной кончаешь. Что думаешь дальше делать?
-- Хотел подать в аспирантуру.
-- Подождать придется. Никуда наука от тебя не уйдет. Запрос на тебя
пришел. Требуют рекомендацию парткома по поводу назначения в Отдел науки ЦК
на должность инструктора по гуманитарным наукам. Мы рассмотрели на заседании
парткома и решили рекомендовать. Согласия твоего не спрашиваю.
1.
-- А то остался бы, Боречка, на ночь. Я баба жадная, мне двух часов
мало, особенно с молоденьким таким. Лестно ведь старухе. Девок молодых
полно, у учительши живешь, дочка на выданьи, а ко мне в деревню за пять
верст ходишь. Останься, милай!
-- Нельзя, Феня. Ночью тревога может быть, проверка.
Борис одевался, не поднимая головы. Вот уже третий раз он у этой Фени,
и опять после мутит, будто тухлое яйцо съел. Еще весной Юрка Васильков отвел
его в клубе между танцами в сторонку.
-- А твоя Олечка ничего, симпатичная. Только, небось, все всухую, а,
Борька? Танцевать -- танцует, прижимается, а дальше ни-ни?
Борис не ответил. Его всегда коробили эти постоянные жеребячьи
офицерские разговоры, хвастливые откровенности.
-- Что стесняешься, лейтенант? Не мужик, что ли? Конечно, хозяйская
дочка, неудобно. Хочешь, адресок дам? Здесь недалеко в деревне баба одна,
солдатка, живет. Пожилая хотя, за тридцать уже, а может и все сорок, но
горячая и любит это дело, страсть! К ней все наши ребята ходят. И даже
Кузьмич два раза удостоил. Так что проверено -- мин нет, триппер не
подцепишь.
-- Что ж она, деньгами берет?
-- Какие деньги? Она сама заплатить готова. И молоком напоит, и самогон
поставит. Ну, для первого раза, чтобы приличнее было, возьми плитку шоколада
из офицерского пайка. Хочешь, я свою добавлю.
Борис шел не спеша. Еще только девять часов, а сумерки. Ничего не
поделаешь, август. Подумать только, полгода он в этом паршивом городишке. Но
жаловаться грех. Служба офицерская, командирство, взвод (уже третий набор
принял) -- все стало привычным и необременительным. Чем больше доверяешь
людям, тем больше они заслуживают доверия. Борис ко всем бойцам, даже к
мальчишкам, только что призванным, обращался на вы. Сперва, чувствовал,
удивлялись и даже, наверное, смеялись за спиной. Крошин как-то сказал
укоризненно:
-- Что это вы, товарищ лейтенант, каждому шибздику "вы" говорите? Когда
старший командир "вы" говорит, значит недоволен. Так только выговор
объявляют или замечание официальное делают.
Потом привыкли. Борис знал -- солдаты к нему хорошо относятся. И не
потому, что не кричал на них, не ругался. Они видели -- дело знает, на
занятиях по матчасти в книжечку не заглядывает, на тактических учениях
решения принимает не по уставу, а по обстановке. Фронтовики понимали: учит
правильно, чтобы потерь поменьше, а врагу похуже. Со старшиной уже через
полмесяца жили душа в душу. Понял: для Крошина армия это жизнь, другой не
знает, а для него, Бориса Великанова, времянка. Поэтому пусть подворовывает
слегка, на то он и старшина, помкомвзвода. Зато вся взводная бюрократия в
ажуре. Борис и не проверял никогда, подписывал, не глядя.
Дома с хозяевами отношения самые теплые. Николай Степанович иногда
раздражал многословием, уж очень педагогическими, учебническими
литературными суждениями, нет, не современными, не "по Абрамовичу", а
провинциально интеллигентскими, в меру прогрессивными. В то же время
рискованных утверждений никогда себе не позволял, Бориса побаивался:
все-таки офицер, взводом командует. Ирина Петровна, немного взбалмошная,
гораздо более искренняя, но одновременно вполне прагматичная, возможных
материальных выгод не упускающая, с Борисом разговаривала, как с членом
семьи. Попросила дать домашний адрес и написала восторженное письмо
Елизавете Тимофеевне, в котором всячески хвалила ум, воспитанность и
образованность Бориса. Та, естественно, ответила, поблагодарила, а в
очередном письме Борису поинтересовалась, не видит ли в нем хозяйка будущего
зятя.
С Ольгой Борису было просто. Стандартное ухаживание с шутливыми
пикировками, танцы, ничего серьезного ни у него, ни, по-видимому, у нее.
Ольге явно льстило, что за ней ухаживает, гуляет с ней вечером по главной
улице поселка не мальчишка, а командир, фронтовик, гораздо (на целых три
года) старше ее.
Много времени Борис проводил в библиотеке. Часто, отослав взвод с
Крошиным на полдня в поле на тактические учения и строевую подготовку,
часами читал Гете, Гейне, Ницше. Ольга поставила ему особый столик, не в
маленькой читальной комнате, а у окна за книжными полками. Впрочем, и в
читальной никогда никто не сидел. Борис был потрясен прозой Гете. До войны
читал стихи, пробовал одолеть "Фауста" и не смог: скучно, многословно. После
любимого Гейне добротные стихи Гете казались тяжеловесными, слишком
правильными. Но проза, особенно оба тома "Вильгельма Майстера" и " Дихтунг
унд Вархайт", поразили. Действительно -- олимпиец. Казалось -- что еще можно
сказать о жизни, о человеке? Но все-таки Гейне был ближе. Перечитывал
"Райзебильдерн", переводил стихи из "Бух дер Лидер". Взялся даже за
"Дойчланд -- айн Винтермэрхен", перевел половину и надоело.
В библиотеке каким-то чудом сохранился весь Ницше по-немецки. Когда-то,
лет шестнадцати, Борис запоем читал и перечитывал "Заратустру". "Человек
есть нечто, что нужно превзойти" -- казалось глубокой мудростью.
Эмоциональная мистическая образная проза Ницше действовала, как стихи.
Теперь увидел: стихи не очень хороши. Конечно, никаким "предтечей фашизма"
этот искренний и больной человек не был.
Борис не только переводил. Особенно много писал ранней весной.
Пять-шесть стихотворений объединил он в "Весенний цикл". Сейчас, возвращаясь
вдоль лесной опушки к поселку, Борис молча декламировал в такт шагам.
Разве я могу рассказать
В неумелых своих строках,
Как под солнцем слепит глаза
Нерастаявший снег в полях.
Где найти такие слова,
Будто небо -- просты и ясны?
Как стихами нарисовать
Образ юности и весны?
И кому рассказать о ней?
Я оглядываюсь кругом --
Вижу, осень в сердцах людей,
Люди думают о другом.
Если мир наш с ума сошел,
И идет по стране война,
Разве все же не хорошо,
Что на землю пришла весна?
Разве ветер в лицо не бьет?
Разве можно угрюмым быть,
Если молодость нас зовет
И выдумывать и творить?
Пусть же ты сегодня один,
От веселых друзей далек, --
-- Давай сюда твои опусы. Взял их, небось, с собой.
Сергей Иванович часа три не спал, читал. За дверью Борис Александрович,
видимо тоже не мог заснуть, ворочался в постели, вставал, ходил по комнате.
Сказал, чтобы с ним не говорил, а сам, наверное, еле себя сдерживает,
спросить хочется -- понравилось ли. Стихи почти все разрозненно слышал
раньше, но при чтении, особенно подряд, действуют сильнее. Воспоминания и
отрывки прозы слишком, пожалуй, эмоциональны. Но веришь. Напрасно он думает,
что в "Континенте" так сразу и напечатают. У них там Главлит не хуже нашего.
Они же советские люди, у них шоры на глазах, только другое поле зрения. А
Борька, несмотря на свое преклонение перед Сахаровым, Буковским и вообще
диссидентами, слишком индивидуалист, сам думает, гипнозу коллективной
психологии не поддается. Интересно, ему важно, чтобы после смерти
напечатали. Значит немножко верит в "Лайф афтер лайф", в неполную
уничтожимость своего "я". Слаб человек. Счастливее он от этой своей полуверы
не становится. Счастливы те, кто верит безоговорочно, как когда-то
английские пуритане или еврейские хасиды. А эти наши интеллигенты с почти
научно обоснованной, но весьма туманной религиозностью, себя мучают, головой
верят, а нутром нет.
Три дня еще отдыхали в Пущино. Гуляли, читали, были на вечере
Жванецекого в Доме ученых, спорили. О просьбе Бориса Александровича, о его
рукописях не говорили ни разу.
2.
В феврале сорок шестого Сергея Лютикова демобилизовали. Оставив три
чемодана в камере хранения (удивительно, камера работала), в сшитой по
фигуре шинели, в парадных золотых погонах с двумя просветами и одной
звездой, с тремя рядами орденов и медалей на безукоризненно сидящем кителе,
бывший военный комендант маленького городка в Восточной Пруссии вышел рано
утром на площадь Белорусского вокзала. В предписании было сказано
"...направляется для демобилизации из рядов Советской Армии в Районный
Комиссариат по месту жительства". Райвоенкомат был, места жительства не
было.
Отец погиб в сорок четвертом в Белоруссии. Мать с детьми осталась на
Урале. Чего она в Москве потеряла?
Сергей с вокзала зашел на Каляевскую. Комната, естественно, занята.
Испуганный мужчина лет пятидесяти вышел в коридор.
-- Меня по ордеру поселили, с семьей. Я в научном институте работаю.
Если какие ваши вещи остались, возьмите, я не возражаю.
За дверью слышались приглушенные женские голоса.
В домоуправлении Сергей получил справку для военкомата: Сергей Иванович
Лютиков действительно был прописан и проживал в городе Москве по такому-то
адресу. Домоуправша сказала:
-- Ты, милок, с ними не связывайся. Их теперь клещами не вытащить.
На Моховой приняли хорошо. Сергей первым делом зашел в партком
факультета. Секретарем оказался хороший знакомый, Павел Рыжиков. В
гимнастерке, шрам на подбородке
-- Здорово, Лютиков! Смотри, пожалуйста, до майора дослужился. Ну-ка,
шинель распахни, дай на иконостас поглядеть. Видно, начальником воевал. Да
не обижайся, я так, шучу. Как дальше жить думаешь? Вверх по лестнице? До
маршала немного осталось.
-- Я, Паша, сегодня демобилизуюсь. Хочу на Истфак вернуться
-- Молодец! Член партии?
-- Само собой.
-- Ты, кажется, два курса кончил? Значит на третий пойдешь. Ничего, что
уже шестой семестр. Догонишь. Нам фронтовики, особенно партийные, нужны. А
то такая мелюзга пошла, опереться не на кого. Мы тебя в партком введем,
может, меня сменишь, -- я летом кончаю.
-- С жильем у меня плохо, Паша. На Стромынке есть места?
-- Для тебя есть. Сейчас позвоню в ректорат, они распорядятся.
Три дня ушло на бумаги, оформление, устройство. На Стромынке знакомых
не было. Комендантша новая. В комнате шесть коек, на трех сосунки
первокурсники после десятилетки, два фронтовика, тоже первокурсники. Сергей
быстро понял: ордена носить не принято, костюмы, привезенные из Германии,
спрятать подальше.
Через неделю позвонил Борису, вечером зашел. Новая табличка:
Великановым -- 1 звонок, Матусевичам -- 2 звонка, Кудрявчиковым -- 3 звонка.
Дверь открыл Борис.
-- Привет, Борька. Дай-ка поглядеть на тебя. Повзрослел. Обнимемся, что
ли? Война позади. Постой, да ты хромаешь. Царапнуло маленько?
-- Здравствуй, Сережа. Рад тебя видеть. Да, я недавно из госпиталя.
Нет, мы теперь в прихожей не раздеваемся, в комнату проходи. Нас немножко
уплотнили, одну комнату отняли. Так что мама в гостиной, а я в моей
маленькой.
А барыня не изменилась. Все также строго со вкусом одета. Дома, вечером
в туфлях на невысоком каблуке, не в шлепанцах. Кофточка с высоким
воротником, неяркая брошь. Встала из-за столика в углу комнаты, отложила
книгу (закладка специальная, чтобы страницу не искать, Сергей еще со
школьных годов запомнил), сняла пенсне, шагнула навстречу. Нет, все-таки
изменилась. Без пенсне видно: морщины вокруг глаз мелкой сеткой. Похудела.
Скулы обтянуты кожей, выступают, глубокие складки на щеках.
-- Рада вас видеть, Сергей...Иванович, кажется?
-- Что вы, Елизавета Тимофеевна, меня по отчеству и на "вы"? Я все тот
же Сережа Лютиков, вытянулся только.
-- Не могу я взрослому человеку "ты" говорить, если он со мной "на вы".
Вот по отчеству, наверное, зря. Очень вы, Сережа, возмужали. И китель вам
идет, верно на вас сшит. Мне Боря сказал -- вы только что демобилизовались.
Почему вас так долго держали? А теперь куда? Снова учиться? Или после войны,
после бурной жизни и ратных подвигов скучно за парту садиться?
-- Какая бурная жизнь, какие подвиги? Я, Елизавета Тимофеевна, все
больше по штабам отсиживался. А в конце войны сделали начальником,
комендантом то есть, одного городка, немцев кормить, перевоспитывать, а
потом и выселять в организованном порядке из исконно русской земли --
Восточной Пруссии. Поэтому и не отпускали долго. А за парту, Елизавета
Тимофеевна, я уже сел. Студент третьего курса Исторического факультета МГУ.
А ты, Борька, опять на Биофаке?
-- Уже кончил. Экстерном. В аспирантуру поступил.
-- Как же ты успел? Ведь ты тоже с третьего курса в армию ушел.
-- Повезло мне, потом расскажу.
-- Ты, случаем, еще не женат? Мне Елизавета Тимофеевна в начале сорок
второго, когда я в Москве проездом был, помнится, о какой-то Ире говорила.
-- Нет, я не женат.
Барыня не выдержала.
-- Что-то вы, мальчики, не то делаете. Четыре года не виделись, войну
прошли, а у вас отрывочные вопросы-ответы. Либо за стол садитесь, ужинать
будем, у меня на этот случай и пара бутылок припасена, взрослые ведь
мужчины, солдаты, либо идите к Боре и как следует поговорите, чтобы я не
стесняла, чтобы не нужно было выбирать ни тем, ни выражений.
-- Да ты и не мешаешь совсем, мама. Именно четыре года, трудно сразу.
Давай сначала поужинаем.
Выпили неплохо. И Великанов пить научился. Полторы бутылки на двоих --
и ничего, только размяк немного и расстегнулся. Не совсем нараспашку, но
слегка расстегнулся. Елизавета Тимофеевна не пила, только подкладывала им
вареную картошку с луком и подсолнечным маслом. Говорили за столом мало.
После нескольких рюмок Сергей спросил:
-- А что, об Александре Матвеевиче слышно что-нибудь?
-- Папа умер. В сорок втором. В лагере.
Сергей встал.
-- Простите, Елизавета Тимофеевна. Разрешите, я за память о нем выпью,
не чокаясь.
У Бориса в комнате Сергей полулежал на кровати, прислонясь к стене,
подушку под спину. Борис на стуле у столика. Недопитая бутылка, краюха
черного и солонка. Говорили шепотом: в соседней комнате барыня уже легла.
-- Расскажи, Великан, как воевал. Я только знаю, что в сорок втором
ротным связистом был. Думал -- все, конец Борьке, сколько их с катушками
полегло -- не сосчитать.
-- Да нет, тогда обошлось. Потом пулеметное училище кончил, в ЗСБ под
Вологдой полгода сачковал. На Втором Украинском на самоходках по Украине и
по разным заграницам разъезжал, только недолго: все больше по госпиталям
отлеживался. Последний раз стукнуло на австрийской границе в марте сорок
пятого.
-- И в каких чинах кончил?
-- Старший лейтенант. ЗНШ-2.
-- Разведчик, значит. И не помешал тебе Александр Матвеевич?
-- А я о нем в анкетах не писал. И когда мобилизовали, скрыл, и потом.
-- И когда в партию принимали, тоже умолчал?
-- Я, Серега, как был, так и остался в рядах беспартийной массы.
-- Ну и ну! В первый раз такое слышу. Замначштаба по разведке -- и
беспартийный. Лопухи у вас в полку. Куда Смерш смотрел?
-- Считай, повезло.
-- Почему "повезло"? Не пойму я тебя, Борька. В армию, на фронт, можно
сказать добровольцем пошел, за эту сволочную власть, которая твоего отца
убила, воевал, себя не жалея, а в партию не вступил. Чем тебе красная
книжечка помешала? Какая-никакая, а все-таки охранная грамота. В
аспирантуру, небось, с трудом приняли.
-- С трудом. Нашлись доброжелатели, бывшие однокурсники, сообщили, что
я политически ненадежен. Не вышло. Все-таки у меня военная инвалидность,
ордена. С трудом, но прорвался.
-- Сегодня прорвался, завтра остановят. Это только дураки,
интеллигентные хлюпики думали, что война кончится -- либерализация начнется.
Люди, мол, заграничную жизнь повидали, трудно будет их снова в казарму
загнать. Еще как загонят! На Украине, мне ребята рассказывали,
коллективизация началась не хуже, чем в двадцать девятом. Бабы и старики
(мужиков-то почти нет) за пару месяцев между концом немецкой власти и
началом советской землю поделили, хозяйствовать сами начали. Всех опять в
колхозы загнали. И планы поставок спустили на уровне довоенных. Это значит
-- под метелку все заберут, как во времена продразверстки. Летом в деревнях
голод начнется. Все повторяется. Уже было в тридцать первом, а раньше в
двадцатом. Только некому НЭП объявить. Вся эта шпана наверху во главе с
батькой усатым стареет, глупеет, ни о чем, кроме своей власти не думает.
Снова сажать начнут, как в конце тридцатых, помяни мое слово.
-- И что, поэтому надо в их партию вступать? Врать надо? Помогать им
надо?
-- Так ты им воевать помогал. Сохранить им власть помогал.
-- Ты им тоже помогал.
-- Я им не помогал. Я и не воевал вовсе. Я служил, потому что деваться
было некуда. Я ведь ни за, ни против. Я за себя. Поэтому и красная книжечка
у меня есть. Поэтому и говорю и буду говорить на собраниях, что требуют.
-- А если потребуют, и доносить будешь? И на меня? Материала хватает.
-- Брось, Великан. Никому я еще плохого не сделал. Помогал, как мог. А
мог потому, что говорил, что требуют. Говорил, а не делал. А им ведь уже
надо только, чтобы говорили. Ладно, Борька, друг друга не переспорим. Стихи
не разучился писать? Писал на фронте, или обстановка не способствовала?
-- Для стихов обстановка не нужна. Даже -- чем хуже, тем лучше. В
сытости, благополучии и безопасности стихи не получаются. Вернее, получаются
не стихи, а вирши, как у Лебедева-Кумача.
-- Прочти.
-- Не хочется, Сережа. Они все о войне, а я пока о войне разговаривать
не могу. Потом как-нибудь.
-- Бог с тобой. Сонечка как? Я в начале войны с ней переписывался,
потом перестал. Видишься?
-- Бываю иногда. Она медицинский кончила, замуж недавно вышла. Хороший
вроде парень. Тоже врач. Постарше нас. На фронте хирургом был.
-- Живет там же или к мужу переехала? Как ее фамилия теперь?
-- У мужа живет. С матерью. Отец в эвакуации умер. Она поменялась с
соседями мужа, так что у них теперь формально коммуналка, а на самом деле
отдельная квартира. А фамилия ее теперь Кацнельсон. Мужа Яшей зовут. Яков
Моисеевич Кацнельсон. Хочешь, телефон запиши.
-- Запишу. Интересно на замужнюю Сонечку поглядеть. Не подурнела?
Еврейки после замужества быстро толстеют. Обидно, если так. Хороша была
девка.
Борис промолчал.
Нет, не расстегнулся Великан. И выпил достаточно, а не расстегнулся.
Видно, досталось ему в армии. Да и сейчас не легко. Он, как барыня,
согнуться не может. Боюсь, сломают.
-- Компания у тебя есть какая-нибудь? Или все один, как сыч, сидишь?
-- Компания есть, времени нет. Работаю много, догонять надо. Я и так
четыре года потерял. А ребята есть хорошие. Да ты некоторых знаешь, на
окопах были. С Химфака Вовка Горячев, Эдик Бурштейн. С Истфака твоего
несколько. Так, для разрядки полезно. Выпиваем. В покер балуемся.
Вовка Горячев. Смотри, детей репрессированных, как евреев, магнитом
друг к другу тянет. Стукачей, наверное, в той кампании навалом.
-- В покер и я бы не прочь, деньги сейчас дешевые, а без них все равно
плохо. Познакомишь?
-- Можно. Там по пятницам собираемся. Позвони на неделе.
3.
В этот осенний день сорок седьмого Сергей Лютиков мотался, как белка в
колесе. Два часа на лекции, деваться некуда, член парткома факультета не
может прогулять лекцию по истории партии. Потом бесконечные заседания,
дежурство в парткоме. В пять часов согнал сотрудников и студентов, кого
смог, на собрание актива в Комаудиторию: слушать лектора из МК про
постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград". Лектор попался с хорошо
подвешенным языком, трепался без бумажки, даже острил. Говорил больше насчет
музыки. Сперва, конечно, посмеялся над этой стареющей развратницей
Ахматовой, заклеймил пасквилянта Зощенко, но главный удар нанес по
Шостаковичу, сочинителю чуждой народу, особенно русскому народу с его
врожденной мелодичностью, какофонической музыки, которую и музыкой-то
назвать нельзя. Рассказал, как Андрей Александрович Жданов еще до
постановления собрал композиторов и сам за роялем (вы ведь знаете, Андрей
Александрович прекрасный пианист, глубокий знаток музыки и литературы)
объяснил им отличие настоящей музыки от этого, специально в качестве
направленной против нас идеологической диверсии поднимаемого на щит
продажной буржуазной прессой, так называемого музыкального модерна. И надо
сказать, большинство композиторов правильно поняли товарища Жданова, хотя
некоторые и вели себя вызывающе. Так, например, один из них демонстративно
заснул, а когда присутствовавший товарищ Шкирятов сделал ему замечание, этот
зарвавшийся отщепенец, некто Прокофьев, автор полностью амелодичных, никому
в нашей стране не известных опусов, нагло сказал, что выступление товарища
Жданова ему неинтересно.
Сергей сидел на сцене за покрытым красным сукном столом президиума и
слушал вполуха. Важно не пропустить момент окончания, не опоздать с
аплодисментами после слов "да здравствует..." Сегодня у Вовки покер, часам к
девяти надо быть.
Хмырь из МК оказался приличным человеком, -- говорил чуть больше двух
часов. Сергей поблагодарил докладчика за интересное и важное сообщение,
предложил задавать вопросы и высказываться. Естественно, вылез этот старпер
Пеночкин. Сподвижник Покровского, он раз навсегда испугался в тридцать
седьмом. Сам, наверное, не понимает, почему остался цел. Теперь не упускает
случая показать, что колеблется только с генеральной линией.
У Вовки компания и обстановка обычная. В маленькой чердачной комнате
без окон (Горячев самовольно занял забитое управдомом подсобное помещение,
навесил дверь, оборудовал замок) уже играли Вовка и два истфаковских
аспиранта, -- археолог Юрка Громов и Додик Мирский с кафедры истории
западной Европы. Пили, как всегда у Вовки, разведенный и неразведенный
спирт. В углу скорчился на кресле Имка Гендель, непубликующийся поэт из
ИФЛИ. Он был лет на пять младше Сергея и остальных ребят, коротенький,
толстый, за стеклами очков добрые близорукие глаза. В карты не играл за
полным отсутствием денег, но у Горячева часто просиживал до глубокой ночи,
пил в меру. Охотно читал стихи, Сергею стихи нравились, но к Имке он первое
время относился настороженно. Стихи, очень рискованные, читает кому попало.
Сергей сперва был уверен -- стукач. Недавно понял: просто дурак, талантливый
дурак. А стихи есть хорошие. Например "Декабристы". Там есть строчки:
"Пусть по мелочам биты вы, чаще самого частого, но не станут выпытывать
имена соучастников". Мальчишеские стихи, конечно, еще как станут! Борис
Великанов, послушав, сказал: мало вычеркивает, есть неточные обороты. Что
такое "чаще самого частого"? Только для рифмы. Сам Борис ходит теперь к
Горячеву редко, только играть и выпить, стихи не читает. Но Сергею наедине
пару раз почитал немного из военных. Есть у Бориса какая-то компания, Сергей
не допускается, хотя Вовка Горячев, кажется, вхож. По ряду признаков и
женщина у Борьки появилась. Не случайная связь, а вроде серьезное.
Сергей минут двадцать посидел у стола, выпил пару стопок для
настроения, закусил -- хлеб, сало, соленые огурцы. Потом включился. Игра
стандартная: минимум рубль, ограничения сверху нет, но набавлять не более
трех раз. У Сергея с собой было двести с мелочью -- остаток стипендии. Часа
полтора игра шла скучная. Громов выигрывал, но по маленькой. Вовка в
небольшом проигрыше, у Сергея плюс пятьдесят. Играли солидно, почти без
блефа, тоска. На очередной своей сдаче Сергей решился. На руках два валета,
остальное шушера. Пару раз до обмена добавил по десятке. Никто не спасовал,
Горячев попросил две карты, -- может действительно тройка есть, а может
делает вид, к двойке прикупает. Следующий, Юрка Громов, тихо сказал:
-- Обойдусь. От добра добра не ищут.
-- Без меня.
Сергей взял одну карту, смотреть не стал, положил перед собой. В банке
уже было рублей сто. Вовка добавил тридцатку. Громов:
-- Мало, товарищ Горячев. Вот твоя красненькая и сверху десять.
Сергей молча положил сорок рублей и сверху две тридцатки. Вовка долго
думал и со вздохом отсчитал семьдесят рублей::
-- Отвечаю.
Громов, не раздумывая:
-- Шестьдесят и две сотни.
Сергей взял со стола обмененную карту, не спеша посмотрел. Восьмерка
червей. Вытряхнул из кармана все деньги. Отсчитал полтораста, все видели --
остались три рублевки. Из внутреннего кармана пиджака достал карманные
золотые часы "Мозер" с крышечкой.
-- Трофейные. На фронте от разведчиков в подарок получил. Как оцените?
Громов долго разглядывал часы.
-- Ну что ж, сотен восемь можно дать.
-- Меньше, чем за полторы тысячи не отдам.
Остановились на тысяче двести. Сергей положил часы поверх денег в
глубокую тарелку -- банк:
-- Тысяча сто пятьдесят сверху.
Горячев бросил карты.
-- Куда мне с дерьмовой тройкой! Я так, почти бесплатно погляжу.
Громов:
-- Додик, посмотри мои. Пополам?
Мирский посмотрел, покачал головой.
-- Нет, Юрочка, я лучше тебе одолжу, чем просто так выкидывать.
Громов минут пять молчал. Потом зло сказал:
-- Пас. На, посмотри мои.
Он открыл тузовый стрит. Сергей аккуратно сложил деньги, спрятал часы в
карман. Громов протянул руку:
-- Серега, дай взглянуть.
-- За взглянуть деньги платят.
Еще часа два играли, но Сергей больше не рисковал. В результате пятьсот
с лишним чистого выигрыша.
На следующий день Сергея после лекции вызвали в партком МГУ. Принял сам
председатель, доцент с мехмата. Разговор был коротким.
-- Ты, Лютиков, весной кончаешь. Что думаешь дальше делать?
-- Хотел подать в аспирантуру.
-- Подождать придется. Никуда наука от тебя не уйдет. Запрос на тебя
пришел. Требуют рекомендацию парткома по поводу назначения в Отдел науки ЦК
на должность инструктора по гуманитарным наукам. Мы рассмотрели на заседании
парткома и решили рекомендовать. Согласия твоего не спрашиваю.
1.
-- А то остался бы, Боречка, на ночь. Я баба жадная, мне двух часов
мало, особенно с молоденьким таким. Лестно ведь старухе. Девок молодых
полно, у учительши живешь, дочка на выданьи, а ко мне в деревню за пять
верст ходишь. Останься, милай!
-- Нельзя, Феня. Ночью тревога может быть, проверка.
Борис одевался, не поднимая головы. Вот уже третий раз он у этой Фени,
и опять после мутит, будто тухлое яйцо съел. Еще весной Юрка Васильков отвел
его в клубе между танцами в сторонку.
-- А твоя Олечка ничего, симпатичная. Только, небось, все всухую, а,
Борька? Танцевать -- танцует, прижимается, а дальше ни-ни?
Борис не ответил. Его всегда коробили эти постоянные жеребячьи
офицерские разговоры, хвастливые откровенности.
-- Что стесняешься, лейтенант? Не мужик, что ли? Конечно, хозяйская
дочка, неудобно. Хочешь, адресок дам? Здесь недалеко в деревне баба одна,
солдатка, живет. Пожилая хотя, за тридцать уже, а может и все сорок, но
горячая и любит это дело, страсть! К ней все наши ребята ходят. И даже
Кузьмич два раза удостоил. Так что проверено -- мин нет, триппер не
подцепишь.
-- Что ж она, деньгами берет?
-- Какие деньги? Она сама заплатить готова. И молоком напоит, и самогон
поставит. Ну, для первого раза, чтобы приличнее было, возьми плитку шоколада
из офицерского пайка. Хочешь, я свою добавлю.
Борис шел не спеша. Еще только девять часов, а сумерки. Ничего не
поделаешь, август. Подумать только, полгода он в этом паршивом городишке. Но
жаловаться грех. Служба офицерская, командирство, взвод (уже третий набор
принял) -- все стало привычным и необременительным. Чем больше доверяешь
людям, тем больше они заслуживают доверия. Борис ко всем бойцам, даже к
мальчишкам, только что призванным, обращался на вы. Сперва, чувствовал,
удивлялись и даже, наверное, смеялись за спиной. Крошин как-то сказал
укоризненно:
-- Что это вы, товарищ лейтенант, каждому шибздику "вы" говорите? Когда
старший командир "вы" говорит, значит недоволен. Так только выговор
объявляют или замечание официальное делают.
Потом привыкли. Борис знал -- солдаты к нему хорошо относятся. И не
потому, что не кричал на них, не ругался. Они видели -- дело знает, на
занятиях по матчасти в книжечку не заглядывает, на тактических учениях
решения принимает не по уставу, а по обстановке. Фронтовики понимали: учит
правильно, чтобы потерь поменьше, а врагу похуже. Со старшиной уже через
полмесяца жили душа в душу. Понял: для Крошина армия это жизнь, другой не
знает, а для него, Бориса Великанова, времянка. Поэтому пусть подворовывает
слегка, на то он и старшина, помкомвзвода. Зато вся взводная бюрократия в
ажуре. Борис и не проверял никогда, подписывал, не глядя.
Дома с хозяевами отношения самые теплые. Николай Степанович иногда
раздражал многословием, уж очень педагогическими, учебническими
литературными суждениями, нет, не современными, не "по Абрамовичу", а
провинциально интеллигентскими, в меру прогрессивными. В то же время
рискованных утверждений никогда себе не позволял, Бориса побаивался:
все-таки офицер, взводом командует. Ирина Петровна, немного взбалмошная,
гораздо более искренняя, но одновременно вполне прагматичная, возможных
материальных выгод не упускающая, с Борисом разговаривала, как с членом
семьи. Попросила дать домашний адрес и написала восторженное письмо
Елизавете Тимофеевне, в котором всячески хвалила ум, воспитанность и
образованность Бориса. Та, естественно, ответила, поблагодарила, а в
очередном письме Борису поинтересовалась, не видит ли в нем хозяйка будущего
зятя.
С Ольгой Борису было просто. Стандартное ухаживание с шутливыми
пикировками, танцы, ничего серьезного ни у него, ни, по-видимому, у нее.
Ольге явно льстило, что за ней ухаживает, гуляет с ней вечером по главной
улице поселка не мальчишка, а командир, фронтовик, гораздо (на целых три
года) старше ее.
Много времени Борис проводил в библиотеке. Часто, отослав взвод с
Крошиным на полдня в поле на тактические учения и строевую подготовку,
часами читал Гете, Гейне, Ницше. Ольга поставила ему особый столик, не в
маленькой читальной комнате, а у окна за книжными полками. Впрочем, и в
читальной никогда никто не сидел. Борис был потрясен прозой Гете. До войны
читал стихи, пробовал одолеть "Фауста" и не смог: скучно, многословно. После
любимого Гейне добротные стихи Гете казались тяжеловесными, слишком
правильными. Но проза, особенно оба тома "Вильгельма Майстера" и " Дихтунг
унд Вархайт", поразили. Действительно -- олимпиец. Казалось -- что еще можно
сказать о жизни, о человеке? Но все-таки Гейне был ближе. Перечитывал
"Райзебильдерн", переводил стихи из "Бух дер Лидер". Взялся даже за
"Дойчланд -- айн Винтермэрхен", перевел половину и надоело.
В библиотеке каким-то чудом сохранился весь Ницше по-немецки. Когда-то,
лет шестнадцати, Борис запоем читал и перечитывал "Заратустру". "Человек
есть нечто, что нужно превзойти" -- казалось глубокой мудростью.
Эмоциональная мистическая образная проза Ницше действовала, как стихи.
Теперь увидел: стихи не очень хороши. Конечно, никаким "предтечей фашизма"
этот искренний и больной человек не был.
Борис не только переводил. Особенно много писал ранней весной.
Пять-шесть стихотворений объединил он в "Весенний цикл". Сейчас, возвращаясь
вдоль лесной опушки к поселку, Борис молча декламировал в такт шагам.
Разве я могу рассказать
В неумелых своих строках,
Как под солнцем слепит глаза
Нерастаявший снег в полях.
Где найти такие слова,
Будто небо -- просты и ясны?
Как стихами нарисовать
Образ юности и весны?
И кому рассказать о ней?
Я оглядываюсь кругом --
Вижу, осень в сердцах людей,
Люди думают о другом.
Если мир наш с ума сошел,
И идет по стране война,
Разве все же не хорошо,
Что на землю пришла весна?
Разве ветер в лицо не бьет?
Разве можно угрюмым быть,
Если молодость нас зовет
И выдумывать и творить?
Пусть же ты сегодня один,
От веселых друзей далек, --