Страница:
видно. Радужные круги расходились от них и, достигнув предела, один за
другим лопались, словно мыльные пузыри; казалось, круги эти касаются его
лица и тотчас же уплывают в неизмеримую даль. Где-то глухо бил большой
барабан, и сквозь барабанную дробь изредка пробивалась музыка, неизъяснимо
нежная, словно звуки эоловой арфы. Он узнал мелодию, которая раздается на
рассвете у статуи Мемнона, и ему почудилось, что он стоит в тростниках на
берегу Нила и слушает сквозь безмолвие столетий этот бессмертный гимн.
Музыка смолкла; вернее, она мало-помалу, незаметно для слуха, перешла в
отдаленный гул уходящей грозы. Перед ним расстилалась равнина, сверкающая в
солнечных лучах и дождевых каплях, равнина в полукружье ослепительной
радуги, которая замыкала в своей гигантской арке множество городов. В самом
центре этой равнины громадная змея, увенчанная короной, поднимала голову из
клубка колец и смотрела на Брайтона глазами его покойной матери. И вдруг эта
волшебная картина взвилась кверху, как театральная декорация, и исчезла в
мгновение ока. Что-то с силой ударило его в лицо и грудь. Это он повалился
на пол; из переломанного носа и рассеченных губ хлестала кровь. Несколько
минут он лежал оглушенный, с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в пол.
Потом очнулся и понял, что падение, переместив его взгляд, нарушило силу
змеиных чар. Вот теперь, отводя глаза в сторону, он сумеет выбраться из
комнаты. Но мысль о змее, лежащей в нескольких футах от его головы и, может
быть, готовой к прыжку, готовой обвить его шею своими кольцами, - мысль эта
была невыносима! Он поднял голову, снова взглянул в эти страшные глаза и
снова попал в рабство.
Змея не двигалась; теперь она, казалось, теряла власть над его
воображением; величественное зрелище, возникшее перед ним несколько
мгновений назад, больше не появлялось. Черные пуговицы глаз, как и прежде, с
невыразимой злобой поблескивали изпод идиотически низкого лба. Словно тварь,
уверенная в собственном торжестве, решила оставить свои гибельные чары.
И тут произошло нечто страшное. Человек, распростертый на полу всего
лишь в двух шагах от своего врага, приподнялся на локтях, запрокинул голову,
вытянул ноги. Лицо его в пятнах крови было мертвенно-бледно; широко открытые
глаза выступали из орбит. На губах появилась пена; она клочьями спадала на
пол. По телу его пробегала судорога, оно извивалось позмеиному. Он. прогнул
поясницу, передвигая ноги из сторону в сторону. Каждое движение все больше и
больше приближало его к змее. Он вытянул руки, стараясь оттолкнуться назад,
и все-таки не переставал подтягиваться на локтях все вперед и вперед.
Доктор Друринг и его жена сидели в библиотеке. Ученый был на редкость
хорошо настроен.
- Я только что выменял у одного коллекционера великолепный экземпляр
ophiophagus'a, - сказал он.
- А что это такое? - довольно вяло осведомилась его супруга.
- Боже милостивый, какое глубочайшее невежество! Дорогая моя, человек,
обнаруживший после женитьбы, что его жена не знает греческого языка, имеет
право требовать развода. Ophiophagus - это змея, пожирающая других змей.
- Будем надеяться, что она пожрет всех твоих, - сказала жена, рассеянно
переставляя лампу. - Но как ей это удается? Она очаровывает их?
- Как это на тебя похоже, дорогая, - сказал доктор с притворным
возмущением. - Ты же прекрасно знаешь, что меня раздражает малейший намек на
эти нелепые бредни о гипнотической силе змей.
Разговор их был прерван душераздирающим воплем, раздавшимся в тишине
дома, словно голос демона, возопившего в могиле. Он повторился еще и еще раз
с ужасающей ясностью. Доктор и его жена вскочили на ноги, он - озадаченный,
она - бледная, онемевшая от ужаса. Отголосок последнего вопля еще не успел
затихнуть, как доктор выбежал из комнаты и кинулся вверх по лестнице,
перескакивая сразу через две ступеньки. В коридоре перед комнатой Брайтона
он столкнулся со слугами, прибежавшими с верхнего этажа. Все вместе, не
постучавшись, они ворвались в комнату. Дверь была не заперта и сразу же
распахнулась. Брайтон лежал ничком на полу, мертвый. Его голова и руки
прятались под изножьем кровати. Они оттащили тело назад и перевернули его на
спину. Лицо мертвеца было перепачкано кровью и пеной, широко раскрытые глаза
почти вышли из орбит. Ужасное зрелище!
- Разрыв сердца, - сказал ученый, опускаясь на колени и кладя ладонь
мертвецу на грудь. При этом он случайно взглянул под кровать. - Бог мой!
Каким образом это сюда попало?
Он протянул руку, вытащил из-под кровати змею и отшвырнул ее, все еще
свернувшуюся кольцами, на середину комнаты, откуда она с резким шуршащим
звуком пролетела по паркету до стены и так и осталась лежать там. Это было
змеиное чучело; вместо глаз в голове у него сидели две башмачные пуговицы. ;
Отважно прокладывая себе путь в нападавшем за ночь глубоком снегу и
радуясь веселому смеху младшей сестренки, которая двигалась за ним по
протоптанному следу, крепенький мальчуган лет восьми - сын именитейшего из
жителей Грейвилля - вдруг споткнулся о какой-то предмет, хотя ничто на
ровной снежной поверхности не указывало, что он под ней лежит. Откуда он там
взялся, будет объяснено в этом рассказе.
Если вам доводилось проезжать Грейвилль днем, вы непременно должны были
заметить большое каменное здание, что стоит на пригорке к северу от вокзала
и справа по ходу поезда, если ехать в сторону Грейт-Мобри. Здание весьма
унылое, построено в стиле раннего упадка, причем архитектор, судя по всему,
чурался славы, и хотя ему не удалось вовсе скрыть свое творение от людских
глаз, - более того, он был вынужден поставить его на виду, так что все взоры
невольно обращаются к дому, однако он не пожалел трудов и добился-таки
своего: поглядев раз на этот шедевр, вы никогда уже больше не повернете
головы в его сторону. Итак, внешний вид приюта для престарелых в Грейвилле
чрезвычайно непривлекателен и неприветлив. Но размеры его велики, основавший
приют благотворитель вложил в его строительство немалую толику доходов от
продажи чая, шелков и пряностей, грузы которых доставляли из-за океана его
корабли, когда он держал торговлю в Бостоне. Вдобавок он назначил денежный
фонд на содержание приюта. Обрушив на сограждан столь необузданную щедрость,
легкомысленный благодетель ограбил своих законных наследников ни много ни
мало на полмиллиона долларов. Вероятно, не желая, чтобы сей огромный немой
свидетель его расточительности вечно мозолил ему глаза, он в скором времени
продал всю оставшуюся у него в Грейвилле собственность, сел на один из своих
кораблей и уплыл за море. Впрочем, кумушки, которым всегда все известно
лучше, чем самому Господу Богу, объявили, что он отправился на поиски жены,
чему, однако, противоречит версия городского остроумца, утверждавшего, что
все до единой местные девицы на выданье буквально не давали проходу
холостяку-филантропу, потому-то он и оставил сию юдоль, то бишь Грейвилль.
Кто из них прав - мы не знаем, однако в город он больше не вернулся, и хотя
порой до жителей долетали обрывочные слухи, что он путешествует по неведомым
странам, ничего достоверного никто не знал, и для следующего поколения этот
человек стал всего лишь именем. Но имя кричало каменными буквами с фронтона
дома для престарелых.
Несмотря на негостеприимный вид, дом этот являет собой достаточно
надежное убежище от невзгод, какие выпадают на долю престарелых, когда они
бедны. Во времена, к которым относится наша короткая повесть, здесь
проживало около двенадцати стариков, до того сварливых, вздорных и
неблагодарных, что неприятностей от них было не меньше, чем от сотни; так во
всяком случае считал директор приюта мистер Сайлас Тилбоди. Мистер Тилбоди
был непоколебимо убежден, что всякий раз, когда кто-то из обитателей дома
переселялся в иной, Лучший Дом, и совет попечителей принимает на
освободившееся место нового жильца, это делается с исключительной целью
испытать его, директорское, терпение и нарушить душевный покой. Если
говорить правду, то чем дольше мистер Тилбоди стоял во главе богоугодного
заведения, тем тверже укреплялся в мысли, что вообще наличие убогих стариков
в его стенах нарушает первоначальный замысел благотворителя. Воображение у
директора было куцее, но по мере сил и возможностей оно рисовало ему вместо
богадельни некий сказочный замок, где сам он, в роли смотрителя, радушно
принимает и развлекает богатых лощеных джентльменов средних лет, которые
умеют вести изысканно остроумные беседы и готовы щедро платить за пансион и
стол. В этом преображенном варианте филантропической идеи попечительский
совет, которому мистер Тилбоди был обязан своим местом и, естественно,
подотчетен, не фигурировал вовсе. Ибо попечители, как утверждал все тот же
городской остроумец, получив в свое распоряжение такой богатый кусок ничьей
собственности, были незаинтересованы его разбазаривать и являли чудеса
бережливости. На что тут намек - не нашего ума дело; старики же, обитатели
приюта, которых это могло бы касаться непосредственно, помалкивали.
Аккуратно вписанные в книги богадельни, они доживали в ней остаток
отпущенных им дней, исправно сходили один за другим в могилу, и на их место
поступали другие старики, на радость врага рода человеческого ничем не
отличавшиеся от предшественников. Если жизнь в приюте была расплатой за грех
расточительства, то упорство, с каким рвались туда старые грешники,
свидетельствовало о глубине их раскаяния. Одного из таких кающихся мы и
хотим представить вниманию читателя.
У тех, кто руководствуется правилом встречать по одежде, нашего героя
вряд ли ждал сердечный прием. Будь сейчас не разгар зимы, а любое другое
время года, равнодушный прохожий при виде его вспомнил бы о хитроумных
уловках фермеров, не желающих делиться плодами трудов своих с птицами
небесными, которые не сеют и не пашут, - и вспомнил бы совсем не к месту, но
заблуждение мог рассеять лишь пристальный, внимательный взгляд, какого наш
герой вроде бы и не заслуживал: он и вправду ковылял в сумерках зимнего
вечера к приюту для престарелых с быстротой молодого, здорового и
неугомонного огородного пугала. Платье его совершенно истрепалось, однако в
этих лохмотьях была своя уместность и соответствие цели, ибо несомненно
перед нами был проситель, жаждущий приюта в доме для престарелых, где
непременным условием приема почитается нищета. В армии нищих форма - старое
рванье, по нему отличают рядовых от вербовщиков.
Старик вошел в ворота богадельни и поплелся по широкой аллее, белой от
густо падающего снега; время от времени он слабым движением стряхивал его с
себя, когда скапливалось слишком много; вот он вступил в свет большого
круглого фонаря, который всегда горел ночью в высоком центральном портале.
Словно сторонясь его беспощадных лучей, старик свернул влево и, пройдя
довольно большое расстояние вдоль фасада, позвонил у двери пониже с
веерообразным окном наверху, через которое сочился изнутри тусклый
безразличный свет. Дверь открыл сам всемогущий мистер Тилбоди. Увидев
посетителя, который тотчас обнажил голову и еще ниже согнул свою и без того
сгорбленную спину, властительная особа не выразила ни малейших признаков
удивления или досады. Дело в том, что мистер Тилбоди находился в не
свойственном ему превосходном расположении духа, что, несомненно,
объяснялось приближением светлого праздника, ибо был канун Рождества, когда
добрые христиане совершают подвиги бескорыстного милосердия и веселятся.
Соответственно душа мистера Тилбоди была преисполнена благостью, его толстое
лицо и крошечные блекло-голубые глазки, благодаря которым только и можно
было догадаться, что это лицо, а не перезрелая тыква, сияли наивным
довольством - так, кажется, и лег бы и нежился в лучах упоения собственной
особой. На нем были шляпа, сапоги, зимнее пальто, в руках зонт, как и
приличествует человеку, который приготовился окунуться в ночной мрак и
метель ради свершения деяний человеколюбия: мистер Тилбоди только что
попрощался с женой и детьми и собрался идти в "центр", дабы купить там все
необходимое для поддержания вранья о пузатом святом, который якобы прилетает
ежегодно с подарками через трубу к послушным, а главное - никогда не врущим
детям. Поэтому он не пригласил старика войти, а жизнерадостно поздоровался с
ним у порога:
- Добрый вечер, добрый вечер! Как раз вовремя - еще минута, и вы бы
меня не застали. Я очень спешу, пройдемтесь немного вместе.
- Спасибо, - ответил старик; в свете, падающем из отворенной двери,
было видно, что на его бледном, худом, но довольно благородном лице
выразилось некоторое разочарование. - Скажите, а что попечительский совет...
что моя просьба?
- Попечительский совет, - произнес мистер Тилбоди, закрывая двери в дом
и в свою душу, так что сразу померк свет рождественского благоволения, -
попечительский совет склонился к мнению, что вашу просьбу надлежит
отклонить.
Есть чувства, для рождественских дней никак не приличествующие, но
ирония, подобно смерти, не разбирает приличий.
- Боже милосердный! - воззвал старик слабым, надтреснутым и совсем
невыразительным голосом, так что из двоих, слышавших его, по крайней мере
один счел этот возглас просто неуместным, ну, а Другой - но тут не нам,
простым смертным, судить.
- Да, - продолжал мистер Тилбоди, приноравливая свой шаг к походке
спутника, который машинально старался идти по собственному следу, но то и
дело оступался, - совет решил, что при сложившихся обстоятельствах - весьма
и весьма необычных, вы сами это понимаете, - принять вас было бы
нецелесообразно. Мой долг как директора приюта для престарелых и секретаря
ex officio(1) высокочтимого совета (от перечисления столь внушительных
титулов большое здание за пеленой крутящегося снега словно бы уменьшилось в
размерах), так вот, мой долг указать вам, что, как выразился председатель
совета дьякон Байрам, ваше присутствие в доме для престарелых в данных
обстоятельствах привело бы к большой неловкости. Я счел своим долгом
сообщить высокочтимому совету все, что вы рассказали мне накануне о ваших
затруднительных обстоятельствах, о пошатнувшемся здоровье, о трудностях,
которые вам, по воле Провидения, пришлось преодолеть, чтобы изложить вашу
просьбу лично, что, разумеется, можно только одобрить, но после
тщательнейшего, я бы даже сказал благоговейнотрепетного ее рассмотрения в
духе милосердия, к коему побуждает нас наступающий великий праздник
Рождества, совет пришел к выводу, что было бы неправильно нанести урон
богоугодному заведению, вверенному волей Провидения нашему попечительству.
------------------------------
(1) По должности, по положению (лат.).
Они вышли из ворот; фонарь слабо светил сквозь завесу снежных хлопьев.
Следы старика замело, и он замедлил шаг, словно не зная, куда идти. Мистер
Тилбоди уже значительно его обогнал, однако остановился и обернулся, явно
желая исчерпать предмет разговора.
- Так что в данных обстоятельствах, - продолжал он свою тираду, -
решение совета...
Но старик был уже недоступен его велеречивому пустословию; он перешел
через улицу и, петляя, побрел по пустырю куда глаза глядят, а поскольку идти
ему было решительно некуда, в таком его поведении даже была своя логика.
Вот как случилось, что утром следующего дня, когда грейвилльские
колокола заливались особенно весело и звонко в честь великого праздника
Рождества, крепенький мальчуган лет восьми, сын дьякона Байрама, прокладывая
себе в глубоком снегу путь к церкви, споткнулся об окоченевший труп Амазы
Аберсаша, благотворителя.
История, рассказанная врачом
- Точное время? Господи, да на что оно вам сдалось? Сейчас примерно...
Да бросьте, экая важность. Ясно, что время позднее - чего вам еще? Впрочем,
если вам надо поставить часы, возьмите и посмотрите сами.
С этими словами он снял свои тяжеленные старинные часы с цепочки и
подал мне, после чего повернулся, прошел через всю комнату к книжным полкам
и вперил взгляд в корешки. Его мрачная нервозность удивила меня - я не
находил для нее причины. Поставив по его часам свои, я подошел к нему и
поблагодарил.
Когда он брал у меня часы и вновь прикреплял к цепочке, руки у него
ходуном ходили. Гордясь своим тактом и находчивостью, я небрежной походкой
направился к буфету, плеснул себе бренди и разбавил водой; затем,
извинившись за невнимание к гостю, я предложил ему последовать моему примеру
и вернулся в свое кресло у камина, предоставив ему обслуживать себя
самостоятельно, как было у нас с ним принято. Наполнив свой стакан, он
уселся рядом со мной у огня - спокойный, как ни в чем не бывало.
Этот странный случай произошел у меня дома, где мы с Джоном Бартайном
коротали вечер. Мы поужинали вместе в клубе, после чего наняли экипаж и
поехали ко мне - словом, все шло своим чередом; поэтому я никак не мог взять
в толк, чего ради Джон нарушил обычный заведенный порядок вещей и устроил
представление, демонстрируя какие-то непонятные переживания. Чем дольше я
раздумывал об этом, вполуха слушая его блестящие рассуждения, тем сильнее
разбирало меня любопытство; и, разумеется, мне не стоило особого труда
убедить себя в том, что любопытство мое есть не что иное, как дружеская
забота. Любопытство очень часто надевает эту личину, чтобы не возбуждать
раздражения. Наконец, я бесцеремонно прервал один из самых великолепных
пассажей его пропадавшего втуне монолога.
- Джон Бартайн, - сказал я, - простите меня, если я несправедлив, но я
не знаю ничего, что давало бы вам право безумствовать, услышав невинный
вопрос о точном времени. Я не могу одобрить поведение человека, который
выказывает необъяснимое нежелание взглянуть на циферблат собственных часов и
предается в моем присутствии тяжким переживаниям, смысл которых от меня
скрыт и до которых мне нет никакого дела.
Бартайн не сразу ответил на это шутливое замечание - какое-то время он
сидел, мрачно глядя в камин. Я испугался, что обидел его, и уже готов был
извиниться и взять свои слова обратно, как вдруг он взглянул мне прямо в
глаза и произнес:
- Друг мой, непринужденность вашего тона отнюдь не скрашивает вопиющей
наглости этого выпада; но, к счастью, я все равно уже решил рассказать вам
то, что вы жаждете узнать, и, хоть вы и показали, что недостойны моей
откровенности, намерения моего это не изменит. Соблаговолите выслушать меня,
и все ваши недоумения рассеются.
Эти часы до меня принадлежали трем поколениям нашей семьи. Первым их
хозяином, для которого их изготовили, был мой прадед Бромвелл Олкотт Бартайн
- богатый виргинский плантатор времен революции и убежденнейший сторонник
старого режима из всех, что пролеживали ночи без сна, размышляя, как бы еще
насолить мистеру Вашингтону и споспешествовать доброму королю Георгу. Как-то
раз этот достойный джентльмен имел неосторожность оказать британской короне
неоценимую услугу, которую те, кто ощутил ее неблагоприятные последствия,
сочли нарушением закона. В чем она состояла - не так уж важно, но одним из
ее побочных следствий стал в одну прекрасную ночь арест моего достославного
предка в его собственном доме отрядом мятежников Вашингтона.
Позволив ему попрощаться с рыдающим семейством, его увели во тьму,
которая поглотила его навеки. Ни малейшего следа его с тех пор не было
обнаружено. После войны ни долгие розыски, ни обещания крупной награды не
помогли найти хоть когонибудь из арестовавшего его отряда или пролить хоть
какой-нибудь свет на его судьбу. Пропал - и концы в воду.
Что-то в рассказе Бартайна - не в словах, а в тоне - побудило меня
спросить:
- А как вы сами считаете - справедливо с ним поступили или нет?
- Я считаю, - стукнул он кулаком по столу, словно давая отпор
трактирному отребью, с которым он сел играть в кости, - я считаю, что это
было обыкновенное мерзкое убийство, каких много на счету изменника
Вашингтона и подлого сброда, который он поставил под ружье!
С минуту мы помолчали. Подождав, пока гнев Бартайна уляжется, я
спросил:
- Этим все кончилось?
- Почти. Через несколько недель после ареста прадеда на крыльце дома
Бартайнов нашли его часы. Они были вложены в конверт, на котором стояло имя
Руперта Бартайна - это был его единственный сын и мой дед. Теперь часы ношу
я.
Бартайн умолк. Его обычно беспокойные черные глаза сейчас неподвижно
смотрели в камин и отливали красным, отражая тлеющие угли. Казалось, он
забыл о моем существовании. Внезапный шорох древесных ветвей за окном и
почти сразу застучавший по стеклу дождь вернули его к действительности.
Порыв ветра возвестил начало нешуточного ненастья; через несколько секунд
стало слышно, как по тротуару хлещут струи воды. Сам не знаю, почему я счел
это обстоятельство достойным упоминания; и все же тут есть некий смысл и
некая значительность, не поддающиеся для меня определению. Во всяком случае,
буря сделала наш разговор еще более серьезным, почти торжественным. Бартайн
продолжал:
- К этим часам я питаю особое чувство, род привязанности. Мне приятно
иметь их рядом, хотя я редко ношу их с собой - отчасти из-за тяжести,
отчасти по другой причине, о которой я сейчас расскажу. Причина такова:
каждый вечер, когда часы находятся при мне, я испытываю безотчетное желание
открыть их и посмотреть на циферблат, даже если мне вовсе не нужно
справляться о времени. Но если я этому желанию поддаюсь, то в тот самый миг,
когда мой взгляд падает на стрелки, меня наполняет необъяснимый ужас -
предчувствие неминуемой беды. И ощущение это делается тем более невыносимым,
чем ближе одиннадцать часов - одиннадцать по этим часам, независимо от того,
сколько времени на самом деле. Когда стрелки минуют одиннадцать, навязчивая
тяга взглянуть на часы пропадает полностью - я становлюсь к ним совершенно
равнодушен. И я могу теперь смотреть на них, сколько мне вздумается,
испытывая не больше волнений, чем испытываете вы, глядя на свои собственные
часы. Вполне естественно, что я приучил себя ни в коем случае не смотреть на
циферблат вечером до одиннадцати - ничто не может заставить меня это
сделать. Ваша сегодняшняя настойчивость причинила мне боль. Представьте себе
курильщика опиума, которого подталкивают еще раз войти в свой личный, особый
ад.
Такова моя история, которую я рассказал вам ради вашей дурацкой науки;
и если еще раз вечером вы увидите, что эти чертовы часы у меня с собой, и у
вас хватит ума спросить время, я буду вынужден подвергнуть вас всем
невыгодам, которые испытывает человек с расквашенным носом.
Шутка его меня не очень-то позабавила. Я видел, что, рассказывая о
своих страхах, он вновь разбередил себе душу. Улыбка, с которой он закончил
рассказ, вышла прямо страдальческой, и глаза его были куда беспокойнее
обычного - он шарил ими по всей комнате, и порой в них мелькало дикое,
безумное выражение. Что бы там ни было на самом деле, я пришел к мысли, что
мой друг страдает весьма интересной и редкой формой мономании. Сохраняя
заботливое сочувствие, которое я по-дружески к нему питал, я решил взглянуть
на него еще и как на пациента, дающего богатый материал для изучения. А
почему бы и нет? Разве он сам не сказал, что описывает свою манию в
интересах науки? Бедняга помогал науке даже больше, чем думал: не только его
рассказ, но и он сам мог послужить источником ценных сведений. Разумеется, я
собирался сделать все, чтобы вылечить его, но для начала мне хотелось
поставить маленький психологический опыт; да и сам этот опыт обещал стать
первым шагом к его исцелению.
- Я весьма тронут вашей дружеской откровенностью, Бартайн, - сказал я
сердечно, - и горд вашим доверием. Конечно, все это чрезвычайно странна.
Нельзя ли еще раз взглянуть на часы?
Он достал их вместе с цепочкой из жилетного кармана и, не говоря ни
слова, протянул мне. Массивный крепкий корпус с необычной гравировкой был из
чистого золота. Внимательно осмотрев циферблат и убедившись, что уже почти
двенадцать, я открыл заднюю дверцу и с интересом обнаружил портрет-миниатюру
на слоновой кости, написанный в тонкой и изысканной манере, свойственной
скорее восемнадцатому столетию.
- Ну и ну! - воскликнул я, восторгаясь прекрасной работой. - Как это вы
ухитрились найти такого мастера? Я думал, что искусство миниатюры на
слоновой кости давно утрачено.
- Это не я, - сказал он с мрачной улыбкой. - Это мой достославный
прадед - покойный Бромвелл Олкотт Бартайн, - эсквайр, родом из Виргинии.
Тогда он был еще молод - пожалуй, примерно моего возраста. Говорят, я на
него похож. Как вы полагаете?
- Похож? Мягко сказано! Если не считать костюма, который, как я думал,
художник изобразил ради верности жанру - так сказать, ради стиля, - и
отсутствия усов, это всецело ваш портрет, как по общему выражению лица, так
и по каждой отдельной черточке.
Разговор выдохся. Бартайн взял со стола книгу и принялся читать. С
улицы доносился неумолчный шум дождя. Время от времени раздавались
торопливые шаги прохожих; один раз мне послышалась более тяжелая,
размеренная поступь - кто-то остановился у моей двери, - видимо, полицейский
другим лопались, словно мыльные пузыри; казалось, круги эти касаются его
лица и тотчас же уплывают в неизмеримую даль. Где-то глухо бил большой
барабан, и сквозь барабанную дробь изредка пробивалась музыка, неизъяснимо
нежная, словно звуки эоловой арфы. Он узнал мелодию, которая раздается на
рассвете у статуи Мемнона, и ему почудилось, что он стоит в тростниках на
берегу Нила и слушает сквозь безмолвие столетий этот бессмертный гимн.
Музыка смолкла; вернее, она мало-помалу, незаметно для слуха, перешла в
отдаленный гул уходящей грозы. Перед ним расстилалась равнина, сверкающая в
солнечных лучах и дождевых каплях, равнина в полукружье ослепительной
радуги, которая замыкала в своей гигантской арке множество городов. В самом
центре этой равнины громадная змея, увенчанная короной, поднимала голову из
клубка колец и смотрела на Брайтона глазами его покойной матери. И вдруг эта
волшебная картина взвилась кверху, как театральная декорация, и исчезла в
мгновение ока. Что-то с силой ударило его в лицо и грудь. Это он повалился
на пол; из переломанного носа и рассеченных губ хлестала кровь. Несколько
минут он лежал оглушенный, с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в пол.
Потом очнулся и понял, что падение, переместив его взгляд, нарушило силу
змеиных чар. Вот теперь, отводя глаза в сторону, он сумеет выбраться из
комнаты. Но мысль о змее, лежащей в нескольких футах от его головы и, может
быть, готовой к прыжку, готовой обвить его шею своими кольцами, - мысль эта
была невыносима! Он поднял голову, снова взглянул в эти страшные глаза и
снова попал в рабство.
Змея не двигалась; теперь она, казалось, теряла власть над его
воображением; величественное зрелище, возникшее перед ним несколько
мгновений назад, больше не появлялось. Черные пуговицы глаз, как и прежде, с
невыразимой злобой поблескивали изпод идиотически низкого лба. Словно тварь,
уверенная в собственном торжестве, решила оставить свои гибельные чары.
И тут произошло нечто страшное. Человек, распростертый на полу всего
лишь в двух шагах от своего врага, приподнялся на локтях, запрокинул голову,
вытянул ноги. Лицо его в пятнах крови было мертвенно-бледно; широко открытые
глаза выступали из орбит. На губах появилась пена; она клочьями спадала на
пол. По телу его пробегала судорога, оно извивалось позмеиному. Он. прогнул
поясницу, передвигая ноги из сторону в сторону. Каждое движение все больше и
больше приближало его к змее. Он вытянул руки, стараясь оттолкнуться назад,
и все-таки не переставал подтягиваться на локтях все вперед и вперед.
Доктор Друринг и его жена сидели в библиотеке. Ученый был на редкость
хорошо настроен.
- Я только что выменял у одного коллекционера великолепный экземпляр
ophiophagus'a, - сказал он.
- А что это такое? - довольно вяло осведомилась его супруга.
- Боже милостивый, какое глубочайшее невежество! Дорогая моя, человек,
обнаруживший после женитьбы, что его жена не знает греческого языка, имеет
право требовать развода. Ophiophagus - это змея, пожирающая других змей.
- Будем надеяться, что она пожрет всех твоих, - сказала жена, рассеянно
переставляя лампу. - Но как ей это удается? Она очаровывает их?
- Как это на тебя похоже, дорогая, - сказал доктор с притворным
возмущением. - Ты же прекрасно знаешь, что меня раздражает малейший намек на
эти нелепые бредни о гипнотической силе змей.
Разговор их был прерван душераздирающим воплем, раздавшимся в тишине
дома, словно голос демона, возопившего в могиле. Он повторился еще и еще раз
с ужасающей ясностью. Доктор и его жена вскочили на ноги, он - озадаченный,
она - бледная, онемевшая от ужаса. Отголосок последнего вопля еще не успел
затихнуть, как доктор выбежал из комнаты и кинулся вверх по лестнице,
перескакивая сразу через две ступеньки. В коридоре перед комнатой Брайтона
он столкнулся со слугами, прибежавшими с верхнего этажа. Все вместе, не
постучавшись, они ворвались в комнату. Дверь была не заперта и сразу же
распахнулась. Брайтон лежал ничком на полу, мертвый. Его голова и руки
прятались под изножьем кровати. Они оттащили тело назад и перевернули его на
спину. Лицо мертвеца было перепачкано кровью и пеной, широко раскрытые глаза
почти вышли из орбит. Ужасное зрелище!
- Разрыв сердца, - сказал ученый, опускаясь на колени и кладя ладонь
мертвецу на грудь. При этом он случайно взглянул под кровать. - Бог мой!
Каким образом это сюда попало?
Он протянул руку, вытащил из-под кровати змею и отшвырнул ее, все еще
свернувшуюся кольцами, на середину комнаты, откуда она с резким шуршащим
звуком пролетела по паркету до стены и так и осталась лежать там. Это было
змеиное чучело; вместо глаз в голове у него сидели две башмачные пуговицы. ;
Отважно прокладывая себе путь в нападавшем за ночь глубоком снегу и
радуясь веселому смеху младшей сестренки, которая двигалась за ним по
протоптанному следу, крепенький мальчуган лет восьми - сын именитейшего из
жителей Грейвилля - вдруг споткнулся о какой-то предмет, хотя ничто на
ровной снежной поверхности не указывало, что он под ней лежит. Откуда он там
взялся, будет объяснено в этом рассказе.
Если вам доводилось проезжать Грейвилль днем, вы непременно должны были
заметить большое каменное здание, что стоит на пригорке к северу от вокзала
и справа по ходу поезда, если ехать в сторону Грейт-Мобри. Здание весьма
унылое, построено в стиле раннего упадка, причем архитектор, судя по всему,
чурался славы, и хотя ему не удалось вовсе скрыть свое творение от людских
глаз, - более того, он был вынужден поставить его на виду, так что все взоры
невольно обращаются к дому, однако он не пожалел трудов и добился-таки
своего: поглядев раз на этот шедевр, вы никогда уже больше не повернете
головы в его сторону. Итак, внешний вид приюта для престарелых в Грейвилле
чрезвычайно непривлекателен и неприветлив. Но размеры его велики, основавший
приют благотворитель вложил в его строительство немалую толику доходов от
продажи чая, шелков и пряностей, грузы которых доставляли из-за океана его
корабли, когда он держал торговлю в Бостоне. Вдобавок он назначил денежный
фонд на содержание приюта. Обрушив на сограждан столь необузданную щедрость,
легкомысленный благодетель ограбил своих законных наследников ни много ни
мало на полмиллиона долларов. Вероятно, не желая, чтобы сей огромный немой
свидетель его расточительности вечно мозолил ему глаза, он в скором времени
продал всю оставшуюся у него в Грейвилле собственность, сел на один из своих
кораблей и уплыл за море. Впрочем, кумушки, которым всегда все известно
лучше, чем самому Господу Богу, объявили, что он отправился на поиски жены,
чему, однако, противоречит версия городского остроумца, утверждавшего, что
все до единой местные девицы на выданье буквально не давали проходу
холостяку-филантропу, потому-то он и оставил сию юдоль, то бишь Грейвилль.
Кто из них прав - мы не знаем, однако в город он больше не вернулся, и хотя
порой до жителей долетали обрывочные слухи, что он путешествует по неведомым
странам, ничего достоверного никто не знал, и для следующего поколения этот
человек стал всего лишь именем. Но имя кричало каменными буквами с фронтона
дома для престарелых.
Несмотря на негостеприимный вид, дом этот являет собой достаточно
надежное убежище от невзгод, какие выпадают на долю престарелых, когда они
бедны. Во времена, к которым относится наша короткая повесть, здесь
проживало около двенадцати стариков, до того сварливых, вздорных и
неблагодарных, что неприятностей от них было не меньше, чем от сотни; так во
всяком случае считал директор приюта мистер Сайлас Тилбоди. Мистер Тилбоди
был непоколебимо убежден, что всякий раз, когда кто-то из обитателей дома
переселялся в иной, Лучший Дом, и совет попечителей принимает на
освободившееся место нового жильца, это делается с исключительной целью
испытать его, директорское, терпение и нарушить душевный покой. Если
говорить правду, то чем дольше мистер Тилбоди стоял во главе богоугодного
заведения, тем тверже укреплялся в мысли, что вообще наличие убогих стариков
в его стенах нарушает первоначальный замысел благотворителя. Воображение у
директора было куцее, но по мере сил и возможностей оно рисовало ему вместо
богадельни некий сказочный замок, где сам он, в роли смотрителя, радушно
принимает и развлекает богатых лощеных джентльменов средних лет, которые
умеют вести изысканно остроумные беседы и готовы щедро платить за пансион и
стол. В этом преображенном варианте филантропической идеи попечительский
совет, которому мистер Тилбоди был обязан своим местом и, естественно,
подотчетен, не фигурировал вовсе. Ибо попечители, как утверждал все тот же
городской остроумец, получив в свое распоряжение такой богатый кусок ничьей
собственности, были незаинтересованы его разбазаривать и являли чудеса
бережливости. На что тут намек - не нашего ума дело; старики же, обитатели
приюта, которых это могло бы касаться непосредственно, помалкивали.
Аккуратно вписанные в книги богадельни, они доживали в ней остаток
отпущенных им дней, исправно сходили один за другим в могилу, и на их место
поступали другие старики, на радость врага рода человеческого ничем не
отличавшиеся от предшественников. Если жизнь в приюте была расплатой за грех
расточительства, то упорство, с каким рвались туда старые грешники,
свидетельствовало о глубине их раскаяния. Одного из таких кающихся мы и
хотим представить вниманию читателя.
У тех, кто руководствуется правилом встречать по одежде, нашего героя
вряд ли ждал сердечный прием. Будь сейчас не разгар зимы, а любое другое
время года, равнодушный прохожий при виде его вспомнил бы о хитроумных
уловках фермеров, не желающих делиться плодами трудов своих с птицами
небесными, которые не сеют и не пашут, - и вспомнил бы совсем не к месту, но
заблуждение мог рассеять лишь пристальный, внимательный взгляд, какого наш
герой вроде бы и не заслуживал: он и вправду ковылял в сумерках зимнего
вечера к приюту для престарелых с быстротой молодого, здорового и
неугомонного огородного пугала. Платье его совершенно истрепалось, однако в
этих лохмотьях была своя уместность и соответствие цели, ибо несомненно
перед нами был проситель, жаждущий приюта в доме для престарелых, где
непременным условием приема почитается нищета. В армии нищих форма - старое
рванье, по нему отличают рядовых от вербовщиков.
Старик вошел в ворота богадельни и поплелся по широкой аллее, белой от
густо падающего снега; время от времени он слабым движением стряхивал его с
себя, когда скапливалось слишком много; вот он вступил в свет большого
круглого фонаря, который всегда горел ночью в высоком центральном портале.
Словно сторонясь его беспощадных лучей, старик свернул влево и, пройдя
довольно большое расстояние вдоль фасада, позвонил у двери пониже с
веерообразным окном наверху, через которое сочился изнутри тусклый
безразличный свет. Дверь открыл сам всемогущий мистер Тилбоди. Увидев
посетителя, который тотчас обнажил голову и еще ниже согнул свою и без того
сгорбленную спину, властительная особа не выразила ни малейших признаков
удивления или досады. Дело в том, что мистер Тилбоди находился в не
свойственном ему превосходном расположении духа, что, несомненно,
объяснялось приближением светлого праздника, ибо был канун Рождества, когда
добрые христиане совершают подвиги бескорыстного милосердия и веселятся.
Соответственно душа мистера Тилбоди была преисполнена благостью, его толстое
лицо и крошечные блекло-голубые глазки, благодаря которым только и можно
было догадаться, что это лицо, а не перезрелая тыква, сияли наивным
довольством - так, кажется, и лег бы и нежился в лучах упоения собственной
особой. На нем были шляпа, сапоги, зимнее пальто, в руках зонт, как и
приличествует человеку, который приготовился окунуться в ночной мрак и
метель ради свершения деяний человеколюбия: мистер Тилбоди только что
попрощался с женой и детьми и собрался идти в "центр", дабы купить там все
необходимое для поддержания вранья о пузатом святом, который якобы прилетает
ежегодно с подарками через трубу к послушным, а главное - никогда не врущим
детям. Поэтому он не пригласил старика войти, а жизнерадостно поздоровался с
ним у порога:
- Добрый вечер, добрый вечер! Как раз вовремя - еще минута, и вы бы
меня не застали. Я очень спешу, пройдемтесь немного вместе.
- Спасибо, - ответил старик; в свете, падающем из отворенной двери,
было видно, что на его бледном, худом, но довольно благородном лице
выразилось некоторое разочарование. - Скажите, а что попечительский совет...
что моя просьба?
- Попечительский совет, - произнес мистер Тилбоди, закрывая двери в дом
и в свою душу, так что сразу померк свет рождественского благоволения, -
попечительский совет склонился к мнению, что вашу просьбу надлежит
отклонить.
Есть чувства, для рождественских дней никак не приличествующие, но
ирония, подобно смерти, не разбирает приличий.
- Боже милосердный! - воззвал старик слабым, надтреснутым и совсем
невыразительным голосом, так что из двоих, слышавших его, по крайней мере
один счел этот возглас просто неуместным, ну, а Другой - но тут не нам,
простым смертным, судить.
- Да, - продолжал мистер Тилбоди, приноравливая свой шаг к походке
спутника, который машинально старался идти по собственному следу, но то и
дело оступался, - совет решил, что при сложившихся обстоятельствах - весьма
и весьма необычных, вы сами это понимаете, - принять вас было бы
нецелесообразно. Мой долг как директора приюта для престарелых и секретаря
ex officio(1) высокочтимого совета (от перечисления столь внушительных
титулов большое здание за пеленой крутящегося снега словно бы уменьшилось в
размерах), так вот, мой долг указать вам, что, как выразился председатель
совета дьякон Байрам, ваше присутствие в доме для престарелых в данных
обстоятельствах привело бы к большой неловкости. Я счел своим долгом
сообщить высокочтимому совету все, что вы рассказали мне накануне о ваших
затруднительных обстоятельствах, о пошатнувшемся здоровье, о трудностях,
которые вам, по воле Провидения, пришлось преодолеть, чтобы изложить вашу
просьбу лично, что, разумеется, можно только одобрить, но после
тщательнейшего, я бы даже сказал благоговейнотрепетного ее рассмотрения в
духе милосердия, к коему побуждает нас наступающий великий праздник
Рождества, совет пришел к выводу, что было бы неправильно нанести урон
богоугодному заведению, вверенному волей Провидения нашему попечительству.
------------------------------
(1) По должности, по положению (лат.).
Они вышли из ворот; фонарь слабо светил сквозь завесу снежных хлопьев.
Следы старика замело, и он замедлил шаг, словно не зная, куда идти. Мистер
Тилбоди уже значительно его обогнал, однако остановился и обернулся, явно
желая исчерпать предмет разговора.
- Так что в данных обстоятельствах, - продолжал он свою тираду, -
решение совета...
Но старик был уже недоступен его велеречивому пустословию; он перешел
через улицу и, петляя, побрел по пустырю куда глаза глядят, а поскольку идти
ему было решительно некуда, в таком его поведении даже была своя логика.
Вот как случилось, что утром следующего дня, когда грейвилльские
колокола заливались особенно весело и звонко в честь великого праздника
Рождества, крепенький мальчуган лет восьми, сын дьякона Байрама, прокладывая
себе в глубоком снегу путь к церкви, споткнулся об окоченевший труп Амазы
Аберсаша, благотворителя.
История, рассказанная врачом
- Точное время? Господи, да на что оно вам сдалось? Сейчас примерно...
Да бросьте, экая важность. Ясно, что время позднее - чего вам еще? Впрочем,
если вам надо поставить часы, возьмите и посмотрите сами.
С этими словами он снял свои тяжеленные старинные часы с цепочки и
подал мне, после чего повернулся, прошел через всю комнату к книжным полкам
и вперил взгляд в корешки. Его мрачная нервозность удивила меня - я не
находил для нее причины. Поставив по его часам свои, я подошел к нему и
поблагодарил.
Когда он брал у меня часы и вновь прикреплял к цепочке, руки у него
ходуном ходили. Гордясь своим тактом и находчивостью, я небрежной походкой
направился к буфету, плеснул себе бренди и разбавил водой; затем,
извинившись за невнимание к гостю, я предложил ему последовать моему примеру
и вернулся в свое кресло у камина, предоставив ему обслуживать себя
самостоятельно, как было у нас с ним принято. Наполнив свой стакан, он
уселся рядом со мной у огня - спокойный, как ни в чем не бывало.
Этот странный случай произошел у меня дома, где мы с Джоном Бартайном
коротали вечер. Мы поужинали вместе в клубе, после чего наняли экипаж и
поехали ко мне - словом, все шло своим чередом; поэтому я никак не мог взять
в толк, чего ради Джон нарушил обычный заведенный порядок вещей и устроил
представление, демонстрируя какие-то непонятные переживания. Чем дольше я
раздумывал об этом, вполуха слушая его блестящие рассуждения, тем сильнее
разбирало меня любопытство; и, разумеется, мне не стоило особого труда
убедить себя в том, что любопытство мое есть не что иное, как дружеская
забота. Любопытство очень часто надевает эту личину, чтобы не возбуждать
раздражения. Наконец, я бесцеремонно прервал один из самых великолепных
пассажей его пропадавшего втуне монолога.
- Джон Бартайн, - сказал я, - простите меня, если я несправедлив, но я
не знаю ничего, что давало бы вам право безумствовать, услышав невинный
вопрос о точном времени. Я не могу одобрить поведение человека, который
выказывает необъяснимое нежелание взглянуть на циферблат собственных часов и
предается в моем присутствии тяжким переживаниям, смысл которых от меня
скрыт и до которых мне нет никакого дела.
Бартайн не сразу ответил на это шутливое замечание - какое-то время он
сидел, мрачно глядя в камин. Я испугался, что обидел его, и уже готов был
извиниться и взять свои слова обратно, как вдруг он взглянул мне прямо в
глаза и произнес:
- Друг мой, непринужденность вашего тона отнюдь не скрашивает вопиющей
наглости этого выпада; но, к счастью, я все равно уже решил рассказать вам
то, что вы жаждете узнать, и, хоть вы и показали, что недостойны моей
откровенности, намерения моего это не изменит. Соблаговолите выслушать меня,
и все ваши недоумения рассеются.
Эти часы до меня принадлежали трем поколениям нашей семьи. Первым их
хозяином, для которого их изготовили, был мой прадед Бромвелл Олкотт Бартайн
- богатый виргинский плантатор времен революции и убежденнейший сторонник
старого режима из всех, что пролеживали ночи без сна, размышляя, как бы еще
насолить мистеру Вашингтону и споспешествовать доброму королю Георгу. Как-то
раз этот достойный джентльмен имел неосторожность оказать британской короне
неоценимую услугу, которую те, кто ощутил ее неблагоприятные последствия,
сочли нарушением закона. В чем она состояла - не так уж важно, но одним из
ее побочных следствий стал в одну прекрасную ночь арест моего достославного
предка в его собственном доме отрядом мятежников Вашингтона.
Позволив ему попрощаться с рыдающим семейством, его увели во тьму,
которая поглотила его навеки. Ни малейшего следа его с тех пор не было
обнаружено. После войны ни долгие розыски, ни обещания крупной награды не
помогли найти хоть когонибудь из арестовавшего его отряда или пролить хоть
какой-нибудь свет на его судьбу. Пропал - и концы в воду.
Что-то в рассказе Бартайна - не в словах, а в тоне - побудило меня
спросить:
- А как вы сами считаете - справедливо с ним поступили или нет?
- Я считаю, - стукнул он кулаком по столу, словно давая отпор
трактирному отребью, с которым он сел играть в кости, - я считаю, что это
было обыкновенное мерзкое убийство, каких много на счету изменника
Вашингтона и подлого сброда, который он поставил под ружье!
С минуту мы помолчали. Подождав, пока гнев Бартайна уляжется, я
спросил:
- Этим все кончилось?
- Почти. Через несколько недель после ареста прадеда на крыльце дома
Бартайнов нашли его часы. Они были вложены в конверт, на котором стояло имя
Руперта Бартайна - это был его единственный сын и мой дед. Теперь часы ношу
я.
Бартайн умолк. Его обычно беспокойные черные глаза сейчас неподвижно
смотрели в камин и отливали красным, отражая тлеющие угли. Казалось, он
забыл о моем существовании. Внезапный шорох древесных ветвей за окном и
почти сразу застучавший по стеклу дождь вернули его к действительности.
Порыв ветра возвестил начало нешуточного ненастья; через несколько секунд
стало слышно, как по тротуару хлещут струи воды. Сам не знаю, почему я счел
это обстоятельство достойным упоминания; и все же тут есть некий смысл и
некая значительность, не поддающиеся для меня определению. Во всяком случае,
буря сделала наш разговор еще более серьезным, почти торжественным. Бартайн
продолжал:
- К этим часам я питаю особое чувство, род привязанности. Мне приятно
иметь их рядом, хотя я редко ношу их с собой - отчасти из-за тяжести,
отчасти по другой причине, о которой я сейчас расскажу. Причина такова:
каждый вечер, когда часы находятся при мне, я испытываю безотчетное желание
открыть их и посмотреть на циферблат, даже если мне вовсе не нужно
справляться о времени. Но если я этому желанию поддаюсь, то в тот самый миг,
когда мой взгляд падает на стрелки, меня наполняет необъяснимый ужас -
предчувствие неминуемой беды. И ощущение это делается тем более невыносимым,
чем ближе одиннадцать часов - одиннадцать по этим часам, независимо от того,
сколько времени на самом деле. Когда стрелки минуют одиннадцать, навязчивая
тяга взглянуть на часы пропадает полностью - я становлюсь к ним совершенно
равнодушен. И я могу теперь смотреть на них, сколько мне вздумается,
испытывая не больше волнений, чем испытываете вы, глядя на свои собственные
часы. Вполне естественно, что я приучил себя ни в коем случае не смотреть на
циферблат вечером до одиннадцати - ничто не может заставить меня это
сделать. Ваша сегодняшняя настойчивость причинила мне боль. Представьте себе
курильщика опиума, которого подталкивают еще раз войти в свой личный, особый
ад.
Такова моя история, которую я рассказал вам ради вашей дурацкой науки;
и если еще раз вечером вы увидите, что эти чертовы часы у меня с собой, и у
вас хватит ума спросить время, я буду вынужден подвергнуть вас всем
невыгодам, которые испытывает человек с расквашенным носом.
Шутка его меня не очень-то позабавила. Я видел, что, рассказывая о
своих страхах, он вновь разбередил себе душу. Улыбка, с которой он закончил
рассказ, вышла прямо страдальческой, и глаза его были куда беспокойнее
обычного - он шарил ими по всей комнате, и порой в них мелькало дикое,
безумное выражение. Что бы там ни было на самом деле, я пришел к мысли, что
мой друг страдает весьма интересной и редкой формой мономании. Сохраняя
заботливое сочувствие, которое я по-дружески к нему питал, я решил взглянуть
на него еще и как на пациента, дающего богатый материал для изучения. А
почему бы и нет? Разве он сам не сказал, что описывает свою манию в
интересах науки? Бедняга помогал науке даже больше, чем думал: не только его
рассказ, но и он сам мог послужить источником ценных сведений. Разумеется, я
собирался сделать все, чтобы вылечить его, но для начала мне хотелось
поставить маленький психологический опыт; да и сам этот опыт обещал стать
первым шагом к его исцелению.
- Я весьма тронут вашей дружеской откровенностью, Бартайн, - сказал я
сердечно, - и горд вашим доверием. Конечно, все это чрезвычайно странна.
Нельзя ли еще раз взглянуть на часы?
Он достал их вместе с цепочкой из жилетного кармана и, не говоря ни
слова, протянул мне. Массивный крепкий корпус с необычной гравировкой был из
чистого золота. Внимательно осмотрев циферблат и убедившись, что уже почти
двенадцать, я открыл заднюю дверцу и с интересом обнаружил портрет-миниатюру
на слоновой кости, написанный в тонкой и изысканной манере, свойственной
скорее восемнадцатому столетию.
- Ну и ну! - воскликнул я, восторгаясь прекрасной работой. - Как это вы
ухитрились найти такого мастера? Я думал, что искусство миниатюры на
слоновой кости давно утрачено.
- Это не я, - сказал он с мрачной улыбкой. - Это мой достославный
прадед - покойный Бромвелл Олкотт Бартайн, - эсквайр, родом из Виргинии.
Тогда он был еще молод - пожалуй, примерно моего возраста. Говорят, я на
него похож. Как вы полагаете?
- Похож? Мягко сказано! Если не считать костюма, который, как я думал,
художник изобразил ради верности жанру - так сказать, ради стиля, - и
отсутствия усов, это всецело ваш портрет, как по общему выражению лица, так
и по каждой отдельной черточке.
Разговор выдохся. Бартайн взял со стола книгу и принялся читать. С
улицы доносился неумолчный шум дождя. Время от времени раздавались
торопливые шаги прохожих; один раз мне послышалась более тяжелая,
размеренная поступь - кто-то остановился у моей двери, - видимо, полицейский