Виски - на меня, глядь- а у меня на пальце тарантул повис. Тут-то он понял,
какого дурака свалял. Отшвырнул топор, упал на колени рядом с О Ви, а тот
дернулся в последний раз, открыл глаза - глаза у него точь-в-точь как мои
были, - обхватил руками Вискину башку, притянул к себе и замер. Да
ненадолго. По телу у него пробежала дрожь, охнул он и помер.
По ходу повествования рассказчик совершенно преобразился. Комические,
вернее, саркастические нотки при описании этой сцены полностью исчезли, и я
с трудом подавлял волнение. Этот прирожденный актер так меня заворожил, что
все мои симпатии были на его стороне. Я шагнул к нему, чтобы пожать ему
руку, но тут он широко ухмыльнулся и заключил уже со смешком:
- Когда Виски башку-то поднял - было на что посмотреть: волосы
всклокочены, рожа белая, как полотно, одежу - хоть выкидывай, а он тогда
щеголем ходил. Поглядел на меня и отвернулся: что, мол, с тобой считаться.
Тут палец мой укушенный страшно заболел. Ударило мне в голову, и рухнул
Гофер без памяти. Потому и на дознании не был.
- А чего же ты потом держал язык за зубами? - спросил я.
- Уж такой у меня язык, - ответил он. И больше на эту тему не сказал ни
слова. - С тех пор Виски пристрастился к выпивке и все сильнее и сильнее
ненавидел желтых, но я не думаю, что он стал счастливее, убив О Ви. И не
больно-то об этом разглагольствовал, когда со мною был. Он распускал язык,
только ежели находил благодарного слушателя вроде тебя, поганца этакого.
Поставил он камень и выбил на нем надпись по своему разумению. Три недели
выбивал - то так, то эдак - в промежутках между выпивками. Я свою за один
день выбил.
- Когда Джо умер? - спросил я не слишком заинтересованно.
Его ответ меня совершенно потряс:
- А сразу после того, как я в дырку в стене посмотрел, гляжу, а ты
что-то сыплешь ему в стакан, отравитель проклятый.
Опомнясь от поразительного обвинения, я был готов задушить наглеца, как
вдруг меня осенило. Я все понял. Устремив на него пристальный взгляд, я
спросил как можно спокойнее:
- Скажи, а давно ты сошел с ума?
- Вот уже девять лет, - взвизгнул он, выбросив вперед сжатые кулаки. -
Девять лет, как этот скот убил женщину, которая любила его больше, чем меня,
а ведь я следовал за ней из самого Сан-Франциско. Он выиграл ее там в покер.
Я заботился о ней, когда этот подлец, которому она принадлежала, стыдился
признать ее и дурно с ней обращался. А потом ради нее я хранил его тайну,
покуда он сам ею не подавился. И когда ты отравил его, я выполнил его
последнюю волю - похоронил рядом с ней и камень в головах поставил. И больше
никогда не приезжал на ее могилу - не хотел его здесь встретить.
- Гофер, бедняга, он уже умер.
- Потому-то я его и боюсь.
Я довел его обратно до быков и пожал ему руку на прощание. Вечерело. Я
стоял на обочине в сгущающихся сумерках и глядел вслед удаляющейся телеге.
Вечерний ветер донес до меня звуки палочных ударов и крик:
- Нно! Пошел! Божьи одуванчики!


    ДОРОГА ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ



    I


Свидетельство Джоэла Хетмена, младшего
Я несчастнейший из смертных. У меня есть все - богатство, положение в
обществе, приличное образование, отменное здоровье и многие иные
преимущества, весьма ценимые теми, кому они даны, и вожделенные для тех, кто
ими обделен, однако я иной раз думаю, что был бы счастливее, не имей я
ничего этого - тогда бы мне не пришлось постоянно мучиться от несоответствия
между моим внешним и внутренним состоянием. Труд и лишения отвлекли бы меня
от мрачной тайны, которая неотступно будоражит ум, но не поддается разгадке.
Я единственный ребенок Джоэла и Джулии Хетмен. Отец мой был
состоятельный плантатор; к матушке, которая отличалась не только умом, но и
красотой, он питал страстную и требовательную привязанность и постоянно, как
я теперь понимаю, ревновал ее. Дом наш находился в нескольких милях от
Нэшвилла, штат Теннесси, и являл собой громадное, беспорядочно выстроенное
сооружение, чуждое какому-либо архитектурному стилю. Стоял он недалеко от
дороги, в парке, среди деревьев и кустарников.
В то время, о котором я пишу, мне исполнилось девятнадцать лет и я был
студентом Йельского университета. Однажды я получил от отца телеграмму, в
которой он, ничего не объясняя, настоятельно требовал, чтобы я тотчас выехал
домой. Дальний родственник, встречавший меня на железнодорожной станции в
Нэшвилле, объяснил причину столь поспешного вызова: моя матушка варварски
убита - кем и почему, остается только гадать - при следующих
обстоятельствах.
Отец уехал в Нэшвилл, пообещав вернуться на следующий день пополудни.
Однако обстоятельства его переменились и он вернулся на исходе той же ночи.
Как объяснил он коронеру, у него не оказалось при себе ключа, и, не желая
будить прислугу, он пошел на всякий случай к черному входу. Повернув за
угол, услышал, как тихо затворилась дверь, и смутно различил в темноте
мужскую тень, метнувшуюся за деревья. Он погнался было за незнакомцем, потом
обыскал сад, но тщетно. Решив, что это тайный обожатель одной из служанок,
он вошел в дом - дверь оказалась незапертой - и стал подниматься по
лестнице. Дверь матушкиной спальни была отворена, и он ступил в непроглядную
тьму, но тут же упал ничком, споткнувшись обо что-то тяжелое. Не стану
вдаваться в подробности; это было тело моей бедной матушки, задушенной
неизвестным злодеем.
Из дома ничего не украли, слуги не слышали ни звука, и, не читая этих
страшных отметин у нее на шее, - о Господи! помоги мне забыть их! - никаких
следов убийцы найдено не было.
Я бросил свои занятия в университете и остался с отцом, который,
разумеется, очень переменился. Обычно степенный и немногословный, теперь он
впал в глубочайшее уныние; был ко всему безучастен, но вдруг, ни с того, ни
с сего, от какого-то шума - дверь ли захлопнется, шаги ли раздадутся -
забеспокоится, переполошится - испугается, пожалуй, сказал бы кто-то.
Вздрогнет, бывало, весь побледнеет, а потом снова погрузится в мрачную
апатию, еще глубже прежнего. Что до меня, то я тогда был молод, и этим все
сказано. Юность - благословенная земля Галаад(1), своим бальзамом она
врачует все раны. Ах, если бы мне снова вернуться в эту волшебную страну! До
той поры не ведавший страданий, я не умел понять, насколько тяжела постигшая
меня утрата, не мог верно оценить всей силы нанесенного мне удара.
Однажды ночью, несколько месяцев спустя после этого ужасного несчастья,
мы с отцом возвращались из города домой.
Полная луна уже три часа как взошла на востоке; торжественный ночной
покой сковал все вокруг; только наши шаги да стрекот цикад нарушали тишину.
Черные тени деревьев косо падали на выбеленную лунным светом призрачную
дорогу. Мы уже подошли к тонувшим в глубокой тени воротам нашего дома, в
котором не светилось ни единого огонька, как вдруг отец стиснул мне руку и
сдавленно прошептал:
- Боже мой! Что это?
- Я ничего не слышу, - отвечал я.
- Но ты видишь... видишь? - Он указал на дорогу прямо перед собой.
- Ничего не вижу, - сказал я. - Пойдем же, отец... тебе нездоровится.
Он выпустил мою руку и остановился, как вкопанный, посреди залитой
лунным светом дороги, вперил взор в пустоту и окаменел. Лицо его, белое,
скованное ужасом, поразило меня. Я тихонько потянул его за рукав, но он,
кажется, забыл о моем существовании. И вдруг он начал пятиться, ни на
секунду не отрывая взора от того, что видел, или думал, что видит. Я хотел
было идти за ним, но в нерешительности остановился. Помню, до этой минуты я
совсем не чувствовал страха, но тут внезапно меня пробрала дрожь. Словно
могильный холод дохнул мне в лицо, охватил все тело, пробежал по волосам...
В этот миг внимание мое отвлек свет, внезапно вспыхнувший в верхнем
окне: одна из служанок, разбуженная зловещим предчувствием, повинуясь
безотчетному порыву, засветила лампу. Я обернулся к отцу, смотрю, а его нет,
и за все эти годы никаких известий о его судьбе не просочилось ко мне из
пределов страны Неведомого.
------------------------
(1) Галаад - область в Палестине, восточнее реки Иордан. "Пойди в
Галаад и возьми бальзама, дева, дочь Египта" - Книга Пророка Иеремии, 46,
II.

    II


Свидетельство Каспара Граттана
Сегодня я еще как бы жив, а завтра здесь, в этой комнате найдут лишь
бренное тело, которое столь долго было мною. Разве что в угоду болезненному
любопытству ктото откинет покров с моего лица. Или даже спросит: "Кто это?"
Вот единственный ответ, который я умею дать: Каспар Граттан. Право, этого
достаточно. Имя это скромно служило мне более двадцати лет моей, кто знает,
сколько длящейся, жизни. Я, правда, сам его себе присвоил, но ведь у меня не
было другого. Во избежание путаницы в этом мире каждый должен иметь имя,
даже если оно не удостоверяет личности владельца. Иные, случается, носят
номер, да ведь по нему тоже всего не распознаешь.
Однажды, например, иду я по улице в некоем городе, очень далеко отсюда.
Навстречу двое в форме. Один умолкает на полуслове, нацеливает мне в лицо
удивленный взгляд и говорит своему спутнику: "Да ведь это, кажется, 767".
Нечто знакомое и пугающее слышится мне в этих цифрах. Побуждаемый неодолимой
силой, я бросаюсь в переулок, бегу, бегу и наконец падаю в изнеможении на
проселочной дороге.
Никогда не забыть мне этот номер - он приходит на память,
сопровождаемый бессмысленными ругательствами, раскатами невеселого смеха,
лязгом железных дверей. Уверен, имя, пусть даже самозванное, все же лучше,
чем номер. Скоро в убогой кладбищенской книге я обрету и то, и другое.
Каково богатство!
Для тех, кто прочтет эти записки, позволю себе сделать маленькую
оговорку. Не ищите здесь повести о моей жизни - ее я не знаю. Перед вами
лишь разрозненные, не связанные между собою воспоминания; некоторые из них
отчетливы, точно нанизанные на нитку сверкающие бусины, другие смутны и
странны - пурпурные сны с пустыми черными провалами, мертвое пылание
багряных огней святого Эльма среди великого безмолвия.
Стоя на берегу вечности, я оглядываюсь назад, на пройденный мною путь,
запятнанный кровью моих израненных ног и растянувшийся на двадцать лет. Они
влекутся сквозь нужду и страдания, эти петляющие и нетвердые следы путника,
согбенного тяжким бременем.

"Вдали от всех, бредет он, согбенный, устало"(1)

О, эти вещие строки, они пророчат мою судьбу - поразительно и жутко!
Откуда начинается сия via dolorosa(2), эта поэма страданий, со
вставными эпизодами греха, я не ведаю, - там все подернуто дымкой. Мой взор
охватывает только двадцать лет, а ведь я старик!
Никому не дано помнить свое рождение - о нем узнают понаслышке. У меня
все иначе; жизнь явилась мне вдруг, в готовом виде, и сразу наделила всем,
что обычно дается людям лишь в зрелости. О прежнем существовании я знаю не
более, чем другие, - ведь у каждого хранятся в памяти какие-то смутные
намеки - то ли сны, то ли явь. Знаю только, что впервые себя осознал уже
совсем взрослым, взрослым и душою и телом, и принял это как должное. Я брел
по лесу, полуодетый, со стертыми ногами, неописуемо уставший и голодный.
Увидев фермерский дом, я подошел и попросил хлеба. Меня накормили и спросили
мое имя. Я его не знал, хотя понимал, что каждый должен иметь имя. Крайне
смущенный, я укрылся в лесу; когда пришла ночь, я лег под дерево и уснул.
На следующий день я пришел в большой город; не стану его называть, как
не стану излагать и последующие события моей жизни, которая вот-вот
оборвется, жизни скитальца, преследуемого одной неотвязной мыслью: карать
зло - преступление, но карать преступление - зло еще большее. Попробую
пояснить эту мысль на примере.
Помнится мне, будто я жил однажды неподалеку от крупного города -
преуспевающий плантатор, женатый на женщине, которую любил, но подозревал в
неверности. И будто бы у нас был ребенок, одаренный, многообещающий юноша. Я
вижу его смутно - размытый силуэт, часто и вовсе уходящий за рамки картины.
В один злополучный вечер мне взбрело на ум испытать верность жены самым
избитым способом, не раз описанным в пошлых романах. Я собрался в город,
предупредив жену, что буду обратно не раньше, чем завтра пополудни. А сам
вернулся на исходе ночи, обошел дом, чтобы войти через заднюю дверь: замок
ее не защелкивался, о чем я позаботился заранее. Подходя к двери, я услышал,
как она тихо отворилась и снова затворилась, и увидел, как мимо меня
скользнул мужчина и растворился во мраке. Убью, подумал я, и бросился за
ним, но он исчез. Ему повезло - я его не узнал. Теперь иногда я гадаю:
человек ли то был?
------------------------------
(1) Строка из поэмы "Путник" О. Голдсмита (1764).
(2) Дорога страдании (лат.).

Обезумев от ревности и гнева, в слепой животной ярости я вбежал в дом и
ринулся по лестнице к спальне жены. Дверь была закрыта, но тоже незаперта, я
распахнул ее и в полной темноте бросился к кровати. Ощупал - постель была
смята, но пуста.
"Она внизу, - подумал я, - Темно, и я упустил ее".
Хотел было выскочить, но впотьмах ткнулся не в ту сторону... а, нет,
именно в ту! Я буквально споткнулся об нее - она сидела, забившись в угол.
Еще миг, и я сдавил ей горло, не давая крикнуть, коленями уперся в нее,
чтобы не вырвалась, и в кромешной тьме, молча, я все сжимал и сжимал пальцы,
пока тело ее не обмякло...
На этом сон кончается. Я веду рассказ в прошедшем времени, хотя более
подошло бы настоящее, ибо снова и снова в моем сознании разыгрывается
страшная драма - снова и снова обдумываю план, утверждаюсь в своих
подозрениях, караю зло. Потом - пустота; дожди барабанят по грязным окнам,
снега падают на мою жалкую одежду, колеса громыхают по убогим улицам, где в
нищете и низменных занятиях проходит моя жизнь. Солнце не светит мне больше.
Птицы не поют.
Вот другое видение, еще один ночной кошмар. Я стою в тени и залитой
лунным светом дороге. Чувствую рядом чье-то присутствие, но чье - не знаю. В
тени большого дома мне видится мелькание белых одежд; вот прямо передо мною
на дороге появляется женская фигура - моя несчастная жена! В ее лице печать
смерти, на шее - страшные отметины. Она останавливает на мне бесконечно
печальный взгляд, в котором нет ни упрека, ни ненависти, ни угрозы, в нем
только узнавание. Я отступаю в ужасе... ужас владеет мною и сейчас, когда я
пишу. Не могу больше начертать ни слова. Видите? Какие они...
Ну вот, теперь я спокоен, но, право, добавить мне нечего - случай этот,
всплыв из бездны мрака и сомнений, снова канул туда.
Да, я вновь владею собой - "я - капитан моей души"(1). Но это не конец,
это иная ступень на пути искупления. Мое покаяние неизбывно, оно лишь меняет
форму. Иногда оно принимает вид спокойствия. В конечном счете я наказан
всего лишь пожизненно. "Приговорен к мукам ада до конца жизни". Глупо:
преступник сам назначает себе срок. Мой срок истекает сегодня.
Мир всем и каждому, мир, которого я был лишен.
--------------------
(1) Строчка из стихотворения "Invictus" английского поэта У. Э. Хенли
(1849-1903).

    III


Свидетельство покойной Джулии Хетмен, полученное через медиума
Бэнроулза
Я легла рано и почти тотчас погрузилась в спокойный сон, от которого
очнулась с безотчетным чувством страха, столь нередким, помнится, в той,
прежней жизни. Я не могла отделаться от этого чувства, хотя понимала всю его
бессмысленность. Мой муж, Джоэл Хетмен, был в отъезде; слуги спали в другой
половине дома. Впрочем, ничего необычного в том не было, и прежде я никогда
не боялась. Тем не менее сейчас страх мой сделался столь невыносимым, что
переборол оцепенение. Я села и засветила лампу. Против ожидания, легче мне
не стало; свет только усилил тревогу. Мне пришло в голову, что полоска света
под дверью укажет мое убежище тому безымянному зловещему существу, что
таится снаружи. Вы, все еще облеченные в свои тела и подвластные ужасам,
рожденным вашим воображением, можете представить, как должен быть велик
страх, который вынуждает искать спасения от ужасов ночи - во тьме! От
отчаяния бросаться в объятия невидимого врага!
Потушив лампу, я натянула на голову одеяло и притаилась, дрожа, не в
силах позвать на помощь, утратив способность молиться. В таком жалком
состоянии я пробыла, должно быть, не один, как вы говорите, час - для нас
времени не существует.
Наконец, вот оно - тихие, ковыляющие шаги на лестнице! Медленные
неуверенные шаги, точно оно не видит, куда ступает; мой смятенный разум
ужасался приближению этой безмозглой, безглазой силы, к которой тщетно
взывать о пощаде. Мне вдруг показалось, что я оставила на лестнице зажженную
лампу, и раз оно пробирается ощупью, значит, это не ведающее света исчадье
ночи. Как глупо, ведь я сама только что погасила свет в комнате. Но что
поделаешь? Страх не рассуждает. Он лишен разума. Он рождает зловещие
картины, он нашептывает трусливые советы, которые не вяжутся между собой. Мы
это слишком хорошо знаем, мы - это те, кто ступил в царство ужаса, кто
томится в вечном сумраке среди призраков прошлой жизни; одинокие и невидимые
даже для самих себя и друг для друга, и тем не менее осужденные скрываться
ото всех, мы жаждем говорить с любимыми существами, но мы немы и полны
страха перед ними, как и они перед нами. Иногда стена рушится, неумолимый
закон отступает: бессмертная любовь или ненависть снимают заклятие, и мы
становимся зримы для тех, кого призваны остеречь, утешить или покарать. В
каком обличье мы являемся им, нам неведомо, но мы повергаем в ужас даже тех,
кому тщимся даровать покой и утешение и от кого страстно ждем сострадания.
Умоляю, простите за это неуместное отступление ту, что некогда была
женщиной. Вам, которые вопрошают нас столь несовершенным способом, вам... не
дано нас понять. Вы задаете пустые вопросы о том, что нам неведомо или
запретно. Нам многое открыто, но мы бессильны передать вам свое знание - на
вашем языке оно лишено смысла. Мы вынуждены говорить с вами на жалком языке
рассудка, ведь это все, что вы способны понять. Вам кажется, что мы
принадлежим иному миру. Нет, нам знаком лишь один мир - ваш, но для нас он
лишен солнечного света и тепла, музыки и смеха, пения птиц и душевного
общения. О Боже! Что за участь быть призраком, трепетным и пугливым, в
отчаянии мечущимся в этом неузнаваемом мире!
Нет, я не умерла от страха: неведомое нечто отступило и стало удаляться
прочь. Я слышала, как оно уходит, спускается по лестнице, спешит, словно
само чего-то боится. Тогда я поднялась, чтобы позвать на помощь. Едва
коснулась дрожащей рукой дверной ручки, как - Боже милостивый! - услышала,
что оно возвращается. Поднимается по лестнице быстрыми, тяжелыми шагами, от
которых содрогается весь дом. Я забиваюсь в угол, вжимаюсь в пол. Шепчу
молитву. Мысленно зову моего дорогого мужа. Вот слышу, дверь отворяется.
Потом - беспамятство. Очнулась и чувствую, как чьи-то руки сдавили мне
горло... как я слабо отбиваюсь, а оно прижимает меня к полу... язык
вываливается у меня изо рта... И вот я вступаю в иное существование.
Нет, я не знаю, кто это был. Нам не дано знать о прошлом более того,
что знали мы в момент смерти. Нам открыто то, что совершается сейчас, но
наши представления о прошлом не меняются - все, что нам известно о нем,
начертано в нашей памяти. Мы не ведаем той истины, с высот которой можно
взирать на хаотичный пейзаж страны былого. Мы все еще обретаемся в Долине
Теней, таимся в пустынных местах, всматриваемся сквозь лесные чащобы в ее
безумных и злобных обитателей. Что можем узнать мы нового об этом
ускользающем прошлом?
То, о чем я вам расскажу, случилось ночью. Мы различаем приход ночи,
ибо тогда вы удаляетесь в свои жилища, и мы покидаем свои тайные убежища,
безбоязненно приближаемся к нашим прежним домам, заглядываем в окна и даже
проникаем внутрь и глядим в ваши спящие лица. Я подолгу медлила у того
места, где со мной произошла эта жестокая перемена - мы часто так поступаем,
пока живы те, кого мы любим или ненавидим. Тщетно искала я, как дать о себе
знать, как объяснить мужу и сыну, что я существую, что по-прежнему люблю их
и мучительно им сострадаю. Если я склонялась над спящими, они пробуждались.
Если являлась к ним, когда они бодрствуют, они обращали ко мне страшный
взгляд своих живых глаз, и я немела от ужаса...
В ту ночь я тщетно их искала... и боялась найти. Их не было ни в доме,
ни на залитой лунным светом лужайке. Хотя солнце для нас утеряно навсегда,
луну, и полную, и ущербную, мы видим все время. Она сияет нам ночью, а порою
и днем, она восходит и садится, как в той, прежней, жизни.
Я покинула лужайку и, охваченная печалью, бесцельно заскользила по
дороге сквозь лунный свет и безмолвие. Вдруг послышался голос моего бедного
мужа, исполненный испуга и удивления, и голос сына, успокаивающий,
разубеждающий; они стояли в тени деревьев... близко, совсем рядом! Их лица
были обращены ко мне, глаза мужа устремлены прямо на меня. Он видит...
наконец, наконец-то он меня видит! Когда я поняла это, мой страх рассеялся,
как дурной сон. Смертельное заклятие снято: любовь победила! Вне себя от
восторга я вскрикнула... должно быть, вскрикнула: "Видит! Наконец-то он
видит! Теперь он все поймет!" С трудом сдерживая себя, я приближалась к ним,
красивая и улыбающаяся. Сейчас он заключит меня в свои объятия, я стану
ласково утешать его, возьму за руку моего сына. И мы будем говорить,
говорить, и рухнет преграда между живыми и мертвыми.
Увы! Увы! Его лицо побелело от ужаса, а глаза стали как у загнанного
зверя. Он все пятился от меня, а потом бросился бежать и исчез в лесу... Где
он?.. Мне не дано этого знать.
Мой бедный мальчик, он остался совсем один. Я бессильна внушить ему,
что я здесь, рядом с ним. Скоро и он должен перейти в мир невидимого. И я
потеряю его. Навсегда.


    ПО ТУ СТОРОНУ



Много лет назад по пути из Гонконга в Нью-Йорк я на неделю остановился
в СанФранциско. За долгие годы, проведенные вдали от родного города, я стал
преуспевающим бизнесменом - мои доходы в Азии превзошли самые смелые
ожидания; я был богат и мог позволить себе вновь посетить свою страну и
восстановить дружбу с теми из товарищей моей юности, кто был еще жив и - как
я надеялся - все еще питал ко мне теплые чувства. Прежде всего мне хотелось
повидать Мона Демпьера, моего старого школьного друга, с которым мы даже
когда-то переписывались, но - как это обычно и бывает у мужчин - переписка
давно оборвалась. Вы, наверное, замечали, что нежелание написать
неофициальное письмо тем сильнее, чем большее число миль отделяет вас от
вашего корреспондента. Это закон.
Я помнил Демпьера красивым сильным юношей с явной склонностью к науке,
еще более явной несклонностью к работе и прямо-таки поразительным
равнодушием к разного рода мирским утехам, включая богатство, коего,
впрочем, он унаследовал достаточно, чтобы ни в чем не нуждаться. То, что
никто из его аристократических родственников никогда не занимался ни
торговлей, ни политикой, равно как не страдал под тяжким бременем славы,
составляло предмет его особой гордости. Мон был немного сентиментален и
слегка суеверен, чем, по-видимому, и объясняется его интерес к изучению
оккультизма, но здоровая психика всегда надежно предохраняла его от
фантастических и опасных воззрений. Время от времени он совершал бесстрашные
вылазки в область нереального, ни на миг не забывая, однако, что его
подлинной родиной была и остается иная страна, пусть частично, но все же
исследованная и нанесенная на карту, - та область, которую мы именуем
объективной реальностью.
Вечер моего визита к нему выдался грозовым. Стояла калифорнийская зима,
и дождь без передышки хлестал по опустевшим улицам, а порой, подхваченный
внезапными порывами ветра, яростно кидался на дома. Я взял извозчика, и
после долгих блужданий он отыскал, наконец, нужное место в малонаселенном
районе на океанском побережье. Дом, признаться, довольно уродливый, стоял
посередине участка, на котором - насколько мне удалось разглядеть в темноте
- не росло ни травы, ни цветов. Три-четыре деревца корчились и стонали под
ветром и ливнем. Казалось, они из последних сил стараются вырваться из этой
жуткой обстановки, чтобы броситься в море в надежде на лучшую. Дом был
двухэтажным кирпичным сооружением с угловой башней, возвышающейся еще на
один этаж. В ее-то окне и горел единственный видимый свет. Что-то в облике
этого дома заставило меня вздрогнуть, чему, впрочем, вполне могла
способствовать и струйка воды, проникшая мне за шиворот, пока я бежал от
пролетки к двери. В ответ на мою записку, извещавшую о намерении его
навестить, Демпьер написал: "Не звони, дверь открыта, поднимайся наверх",
что я и сделал. На лестнице было почти совсем темно - единственным
источником освещения служила одинокая газовая горелка, закрепленная на самом
верху. Тем не менее я, искусно избежав несчастного случая, сумел добраться
до площадки третьего этажа и через распахнутую дверь вошел в квадратную
комнату башни. Демпьер в халате и домашних туфлях поднялся мне навстречу,
тепло меня приветствуя, и, если вначале я и подумал было, что ему все же
следовало встретить меня внизу у входа, однако взгляда на него хватило,
чтобы все мысли о негостеприимстве тут же развеялись.
Он страшно изменился. Ему едва перевалило за сорок, а он уже был
совершенно седой, сгорбленный, высохший. На мертвенно-бледном лице,
изрезанном глубокими морщинами, горели неестественно большие глаза. Их блеск