Страница:
чем же Вы сами видите действительное положение вещей? Вы пишете: "1)
ленинградский "аппарат" насандален до мозга костей; верхушка спаяна всем,
вплоть до быта, сидит 8 лет бессменно; 2) унтер-офицерский состав подобран
великолепно; разубедить всех их (верхушку) нельзя -- это утопия; 3)
спекуляция, главная, идет на то, что отнимут экономические привилегии
рабочих (кредиты, фабрики и заводы и так далее), бессовестная демагогия".
Отсюда Вы делаете тот вывод, что "нужно разубеждать снизу, уничтожая
сопротивление сверху".
Совсем не для того, чтобы с Вами полемизировать или припоминать
прошлое,-- ни к чему,-- а для того, чтобы подойти к существу вопроса, я
должен все же сказать, что Вы даете наиболее резкую, яркую и острую
формулировку противопоставления партаппарата партийной массе. Ваше
построение таково: плотно спаянная или крепко "насандаленная", как Вы
выражаетесь, верхушка; великолепно подобранный сверху унтер-офицерский
состав -- и обманываемая и развращаемая демагогией этого аппарата партийная,
а за ней и беспартийная рабочая масса. Разумеется, в ча-стной записочке
можно выразиться крепче, чем в статье. Но даже и с этой поправкой получается
картина прямо-таки убийственная. Всякий вдумчивый партиец должен спросить
себя: а если бы не вышло конфликта между Зиновьевым и большинством ЦК, тогда
ленинградская руководящая верхушка продолжала бы и девятый и десятый год
поддерживать тот режим, который она создавала в течение восьми лет?
"Действительное положение вещей" совсем не в том, в чем Вы его видите, а в
том, что недопустимость ленинградского режима вскрылась только потому, что
возник конфликт в московских верхах, а вовсе не потому, что ленинградские
низы заявили протест, выразили недовольство и прочее. Неужели же Вам это не
бросается в глаза? Если Ленинградом, то есть наиболее культурным
пролетарским центром, правит "насандаленная" верхушка, "спаянная бытом" и
подбирающая унтер-офицерский состав, то как же так партийная организация
этого не замечает? Неужели же не находится в ленинградской организации
живых, добросовестных, энергичных партийцев, чтобы поднять голос протеста и
за-
воевать на свою сторону большинство организации,-- даже если бы протест
их не нашел отклика в ЦК? Ведь дело идет не о Чите и не о Херсоне (хотя и
там, конечно, можно бы было и должно ждать, что большевистская партийная
организация не потерпит в течение годов безобразий в своей верхушке). Дело
идет о Ленинграде, где сосредоточен несомненно наиболее пролетарски
квалифицированный авангард нашей партии. Неужели же Вы не видите, что именно
в этом, а не в чем другом, состоит "действительное положение вещей"? И вот,
когда вдумаешься, как следует быть, в это положение вещей, то говоришь себе:
Ленинград вовсе не какой-либо особый мир; в Ленинграде только более ярко и
уродливо нашли себе выражение те отрицательные черты, какие свойственны
партии в целом. Неужели это не ясно?
Вам кажется, будто я "из-за формальных соображений демократии" не вижу
ленинградской реальности. Ошибаетесь. Я никогда не объявлял демократию
"священной",-- как один из моих прежних друзей...
Может быть, Вы припомните, что года два тому назад я на частном
совещании Политбюро у меня на квартире сказал, что ленинградская партийная
масса замордована больше, чем где бы то ни было. Выражение это (признаюсь,
очень крепкое) я употребил в тесном кругу, как Вы употребляете в Вашей
личной записочке слова: "бессовестная демагогия". [Это, правда, не помешало
тому, что слова насчет замордованной ленинградским партаппаратом партийной
массы гуляли по собраниям и печати. Но это уж статья особая и -- надеюсь --
не прецедент...] Значит, я видел действительное положение вещей? Но, в
отличие от некоторых товарищей, видел его и полтора, и два, и три года тому
назад. Я тогда же, на этом же заседании, сказал, что в Ленинграде все
обстоит великолепно (на 100%) --за пять минут до того, как становится очень
плохо. Это возможно только при архиаппаратном режиме. Как же Вы говорите,
что я не видел истинного положения вещей? Правда, я не считал, что Ленинград
отделен от всей остальной страны какой-то непроницаемой переборкой. Теория о
"больном Ленинграде" и "здоровой стране", бывшая в большом почете при
Керенском, не моя теория. Я говорил и сейчас говорю, что в ленинградском
партийном режиме черты аппаратного бюрократизма, свойственные всей партии,
доведены до наиболее крайнего выражения. Должен, однако, прибавить, что за
эти два с половиной года (с осени 1923 года) аппаратно-бюрократические
тенденции чрезвычайно усилились не только в Ленинграде, но и во всей партии
в целом.
Подумайте на минуту над таким фактом: Москва и Ленинград, два главных
пролетарских центра, выносят единовременно и притом единогласно (подумайте:
единогласно!)
на своих губпартконференциях две резолюции, направлен' ные друг против
друга. И подумайте еще над тем, что наша официальная партийная мысль,
представленная печатью, совершенно не останавливается на этом поистине
потрясающем факте. Как это могло произойти? Какие под этим скрываются
социальные тенденции? Мыслимое ли дело, чтобы в партии Ленина, при таком
исключительно крупном столкновении тенденций, не сделана была попытка
определить их социальную, то есть классовую природу? Я говорю не о
"настроениях" Сокольникова, или Каменева, или Зиновьева, а о том факте, что
два основных пролетарских центра, без которых нет Советского Союза,
оказались "единогласно" противопоставлены друг другу. Как? Почему? Каким
образом? Каковы те особые (?) социальные (?!) условия Ленинграда и Москвы,
которые позволили такое радикальное и "единогласное" противопоставление?
Никто их не ищет, никто себя об этом не спрашивает. Чем же это объясняется?
Да просто тем, что все молчаливо говорят себе: стопроцентное
противопоставление Ленинграда и Москвы есть дело аппарата.-- Вот в этом-то,
Николай Иванович, и состоит "истинное положение вещей". И я его считаю в
высшей степени тревожным. Поймите, поймите это!!
Вы намекаете на связь ленинградской верхушки "через быт" и думаете, что
я, в своем "формализме", этого не вижу. А между тем, всего несколько дней
тому назад один товарищ случайно напомнил мне разговор, который у нас был с
ним более двух лет тому назад. Я развивал тогда примерно такой ход мыслей:
при чрезвычайно аппаратном характере ленинградского режима, при аппаратном
высокомерии правящей верхушки неизбежно развитие особой системы "круговой
поруки" на верхах организации, что должно, в свою очередь, столь же
неизбежно вести к весьма отрицательным последствиям в отношении
малоустойчивых элементов партаппарата и госаппарата. Так, например, я считал
крайне опасной особого рода "страховку" военных, хозяйственных и иных
работников через партаппарат. Своей "верностью" секретарю губкома они
приобретали право нарушать общегосударственные распоряжения или декреты в
области своей работы. В области "быта" они жили уверенностью, что никакие их
"недочеты" по этой части не будут поставлены им в счет,-- если они пребудут
верны секретарю губкома. Более того, они не сомневались, что всякий, кто
попытается выдвинуть против них какие-либо возражения морального или
делового характера, окажется зачисленным в оппозицию со всеми вытекающими
отсюда последствиями. Таким образом, Вы круто ошибаетесь, когда думаете, что
я "из-за формальных соображений демократии" не замечаю реальности и, в
частности, реальности "бытовой". Только я не дожидался конфликта Зиновьева с
большинством ЦК,
чтобы увидеть эту непривлекательную реальность и опасные тенденции ее
дальнейшего развития.
Но и по линии "бытовой" Ленинград не стоит особняком. В истекшем году
мы имели, с одной стороны, читинскую историю, с другой -- херсонскую.
Разумеется, мы с Вами прекрасно понимаем, что читинские и херсонские
мерзости именно крайностями своими представляют исключения. Но это
исключения симптоматические. Могло ли бы твориться в Чите то, что там
творилось, если бы там не было у верхушки особой замкнутой взаимной
страховки на основе независимости от низов? Читали ли Вы расследование
комиссии Шлихтера56 в Херсонщине? Документ в высшей степени
поучительный -- не только для характеристики ряда работников Херсонщины, но
и для характеристики известных сторон партийного режима в целом. На вопрос о
том, каким образом все местные коммунисты, знавшие о преступлениях
ответственных работников, молчали в течение, кажется, двух-трех лет, Шлихтер
получил в ответ: "А попробуй сказать,-- лишишься места, вылетишь в деревню и
прочее, и прочее". Я цитирую, разумеется, по памяти, но смысл именно такой.
И Шлихтер по этому поводу восклицает: "Как! До сих пор только оппозиционеры
говорили нам, что их за те или другие мнения будто бы (?!) снимают с мест,
выбрасывают в деревню и прочее, и прочее. А теперь мы слышим от членов
партии, что они не протестуют против преступных действий руководящих
товарищей из страха быть смещенными, выброшенными в деревню, исключенными из
партии и прочее". Цитирую опять-таки по памяти. Должен по совести сказать,
что патетическое восклицание Шлихтера (не на митинге, а в докладе
Центральному Комитету!) поразило меня не меньше, чем те факты, которые он
обследовал в Херсонщине. Само собою разумеется, что система аппаратного
террора не может остановиться только на так называемых идейных уклонах,
реальных или вымышленных, а неизбежно должна распространиться на всю вообще
жизнь и деятельность организации. Если рядовые коммунисты боятся высказать
то или другое мнение, расходящееся или грозящее разойтись с мнением
секретаря бюро, губкома, райкома, укома и прочее, то эти же рядовые
коммунисты будут еще более бояться поднимать свой голос против недопустимых
и даже преступных действий руководящих работников. Одно тесно вытекает из
другого. Тем более что подмоченный в моральном отношении работник, отстаивая
свой пост, или свою власть, или свое влияние, неизбежно подводит всякое
указание на свою "подмоченность" под тог или другой очередной уклон. В
такого рода явлениях бюрократизм находит свое наиболее вопиющее выражение.
Но когда Шлихтер -- не на митинге, не в дискуссии, а в секретном докладе
своему ЦК -- возмущается тем, что, с одной
стороны, оппозиционеры утверждают, будто бы (будто бы!) их снимают с
постов и в виде наказания отправляют в деревню, а с другой стороны, рядовые
коммунисты ссылаются на режим механической расправы в оправдание своего
молчания перед лицом совершаемых преступлений; когда Шлих-тер приводит эти
ссылки и объяснения и высокоофициозно возмущается по поводу них, даже не
пытаясь задуматься о причинах, то есть о "действительном положении вещей",
то он, официальный расследователь, дает, пожалуй, наиболее вопиющее
выражение бюрократической слепоты.
Вы осуждаете сегодня ленинградский режим, преувеличивая при этом его
аппаратность, то есть изображая дело так, будто между верхушкой и массами
нет ровно никакой идейной связи. Здесь Вы впадаете в ошибку, прямо
противоположную той, в какую впадали, когда политически и организационно шли
за Ленинградом,-- а это было совсем недавно. Исходя из этой ошибки, Вы
хотите вышибить клин клином, чтобы в борьбе против ленинградских
"аппаратчиков"... еще туже подвинтить все гайки аппарата. Ведь в резолюции 5
декабря 23 года57 мы вместе с Вами писали, что бюрократические
тенденции в партийном аппарате неизбежно порождают, в качестве реакции,
фракционные группировки. А с того времени мы имели достаточно случаев
убедиться, что аппаратная борьба с фракционными группировками усугубляет
бюрократические тенденции в аппарате. Чисто аппаратная, ни перед какими
организационными и идейными средствами не останавливающаяся борьба против
прежних "оппозиций" привела к тому, что все решения партийными организациями
принимаются не иначе, как единогласно. Вы сами неоднократно в "Правде"
прославляли это единогласие, выдавая его, вслед за Зиновьевым, за идейное
единодушие. Но вот оказалось, что Ленинград "единогласно" противопоставил
себя Москве, и Вы объявляете это результатом преступной демагогии
насандаленного ленинградского аппарата. Нет, дело глубже. Вы имеете перед
собою законченную диалектику аппаратного начала: единогласие вдруг
превращается в свою противоположность. Теперь Вы открываете совершенно такую
же, по старым типографским стереотипам, борьбу против новой оппозиции.
Идейный круг руководящей партийной верхушки сжимается еще больше. Идейный
авторитет неизбежно понижается. Отсюда вытекает потребность в усугублении
аппаратного режима. Эта потребность втянула и Вас. Год или два тому назад
Вы, по словам Каменева, "возражали". А сейчас Вы берете на себя инициативу,
хотя Вас, по собственным Вашим словам, и трясет при этом с ног до головы.
Позволяю себе сказать, что Вы лично являетесь в данном случае достаточно
чутким и точным прибором для измерения степени бюрократизации партийного
режима в течение последних двух-трех лет.
Я знаю, что некоторые товарищи, возможно, и Вы в том числе, проводили
до недавнего времени такого рода план: давать рабочим ячейкам возможность
критиковать заводские, цеховые и районные дела, обрушиваясь в то же время со
всей решительностью на всякую "оппозицию", идущую из верхних рядов партии.
Таким путем предполагалось сохранить аппаратный режим в целом, найдя для
него более широкую базу. Но этот опыт совершенно не удался. Методы и приемы
аппаратного режима неизбежно идут сверху вниз. Если всякая критика ЦК и даже
критика внутри ЦК приравнивается при всех условиях к фракционной борьбе за
власть, со всеми вытекающими отсюда последствиями, то ЛК неизбежно будет
проводить такую же политику по отношению к тем, кто критикует его в области
его полномочий. Под ЛК имеются районы и уезды. Дальше пойдут кусты и
коллективы. Объем организации не меняет основных тенденций. Критиковать
красного директора, если он пользуется поддержкой секретаря ячейки, для
членов заводского коллектива то же самое, что для члена ЦК, секретаря
губ-кома или делегата на съезде критиковать ЦК. Каждая критика, если она
касается жизненных вопросов, непременно кого-нибудь затрагивает, и
критикующий непременно подводится под "уклон", под "склоку" или попросту под
личное опорочивание. Вот почему во всех резолюциях о партийной и профсоюзной
демократии приходится снова и снова начинать со слов: "Но несмотря на все
резолюции, постановления и преподававшиеся указания, на местах и прочее, и
прочее". На самом же деле, на местах делается лишь то, что делается наверху.
Аппаратным подавлением аппаратного ленинградского режима Вы придете лишь к
созданию в Ленинграде режима еще худшего.
В этом нельзя сомневаться ни на одну минуту. Ведь не случайно в
Ленинграде зажим был крепче, чем в других местах. В деревенских губерниях, с
рассеянными и малокультурными ячейками, роль секретарского аппарата будет,
уже в силу объективных условий, чрезвычайно велика. И с этим приходится
считаться, как с неизбежным -- и в нечрезмерных все же пределах --
прогрессивным фактом. Иное дело в Ленинграде, с его высоким
культурно-политическим уровнем рабочих. Здесь аппаратный режим может
поддерживать себя только путем усугубленного подвинчивания -- с одной
стороны, и демагогией -- с другой. Громя аппаратом аппарат, прежде чем
партийные массы Ленинграда, да и вся партия что бы то ни было поняли, Вы
вынуждены эту работу дополнять контрдемагогией, которая чрезвычайно похожа
на демагогию.
Я взял только тот вопрос, который Вы поставили в Вашей записке. Но
сквозь вопрос о партийном режиме просвечивают большие социальные вопросы.
Подробно останав-
ливаться на них в этом и без того чересчур длинном письме я не могу, да
и времени совсем нет. Но хочу надеяться, что Вы меня поймете с немногих
слов.
Когда в 1923 году возникла оппозиция в Москве (без содействия местного
аппарата, наоборот, при его противодействии), то центральный и местный
аппарат ударили Москву по черепу под лозунгом: "Никшни! Ты не признаешь
крестьянства". Сейчас Вы таким же аппаратным путем бьете по черепу
ленинградскую организацию и кричите: "Молчи! Ты не признаешь середняка".
Таким образом Вы в двух основных центрах пролетарской диктатуры
терроризируете сознание лучших пролетарских элементов, отучая их выражать
вслух не только свои мысли, правильные или неправильные, но и свою тревогу
по общим вопросам революции и социализма. А в деревне элементы демократии
несомненно усиливаются и укрепляются. Разве Вы не видите всех вырастающих
отсюда опасностей?
Еще раз: я затронул только одну сторону гигантского вопроса о
дальнейших судьбах нашей партии и революции. Я лично благодарен Вам за то,
что Ваша записочка дала мне повод высказать Вам эти мысли. Для чего? С какой
целью? А я, видите ли, думаю, что возможен -- и необходим и обязателен --
переход от нынешнего партийного режима к более здоровому -- без потрясений,
без новых дискуссий, без борьбы за власть, без "троек", "четверок" и
"девяток" -- путем нормальной и полнокровной работы всех парторганизаций,
начиная с самого верху, с Политбюро. Вот для чего, Николай Иванович, я
написал это длинное письмо. Я вполне готов к продолжению нашего объяснения,
которое -- я хотел бы надеяться -- не затруднит, а хоть отчасти облегчит
путь к действительно коллективной работе в Политбюро и в ЦК, без чего не
будет коллективной работы и во всех нижестоящих партийных организациях. Само
собою разумеется, что это письмо ни в каком случае и ни в малейшей степени
не есть официальный партийный документ, а частное, личное мое письмо к Вам и
ответ на Вашу записку. Написано оно на машинке только потому, что
продиктовано товарищу-стенографу, безусловная партийность и выдержка
которого стоят вне всякого сомнения.
Привет! Ваш
Л. Троцкий 9 января 1926 года
Николай Иванович!
Пишу это письмо от руки (хотя и отвык), так как совестно диктовать
стенографистке то, о чем хочу написать *.
Вы, конечно, знаете, что по линии Угланова против меня ведется в Москве
полузакулисная борьба со всяческими выходками и намеками, которые я не хочу
тут должным образом характеризовать.
Путем всяких махинаций -- сплошь да рядом недостойных, роняющих
организацию -- мне не дают выступать на рабочих собраниях. В то же время по
рабочим ячейкам систематически пускается слух о том, что я читаю "для
буржуазии", а перед рабочими выступать не хочу.
Теперь слушайте, что вырастает на этой почве,-- и опять-таки совсем не
случайно. Дальше цитирую дословно письмо рабочего-партийца.
"У нас в ячейке ставится вопрос о том, почему Вы устраиваете платные
доклады. Цены билетов на эти доклады очень высоки, рабочие не могут пойти на
это. Следовательно, туда ходит только одна буржуазия. Секретарь нашей ячейки
объясняет нам в беседах, что за эти доклады вы берете в свою пользу плату,
проценты. Он нам говорит, что за каждую свою статью и подпись Вы также
берете плату, что у Вас семья большая и, дескать, не хватает на жизнь.
Неужели члену Политбюро нужно продавать свою подпись?" и прочее, и прочее.
Вы спросите: не вздор ли? Нет, к горю нашему, не вздор. Я проверил.
Сперва хотели написать такое письмо в ЦКК (или ЦК.) несколько членов ячейки,
но потом отказались со словами: "Выгонят с завода, а мы семейные..." Таким
образом, у рабочего-партийца создался страх, что если он попытается
проверить гнуснейшую клевету про члена Политбюро, то его, члена партии, за
обращение в партийном порядке могут прогнать с завода. И знаете: если б он
спросил меня, я не мог бы сказать по совести, что этого не будет.
Тот же секретарь той же ячейки говорил -- и опять совсем не случайно,--
"в Политбюро бузят жиды". И опять -- никто не решился об этом никуда сказать
-- по той же самой открыто формулируемой причине: выгонят с завода.
Еще штришок. Автор письма, которое я выше цитировал,-- рабочий-еврей.
Он тоже не решился написать о "жи-
* Текст письма представляет собой машинописную копию. Вероятно, Троцкий
написал письмо от руки, а затем сделал с него Машинописную копию. Может
быть, и наоборот -- Троцкий сначала составил машинописный текст, а затем уже
переписал письмо от руки и послал Бухарину.-- Прим. ред.-сост.
дах, агитирующих против ленинизма". Мотив такой: "Если другие, неевреи,
молчат, то мне неловко..." И этот рабочий, написавший мне запрос,-- правда
ли, что я продаю буржуазии свои речи и свою подпись? -- теперь тоже ждет с
часу на час, что его выгонят с завода. Это факт. А другой факт -- тот, что и
я не уверен, что этого не случится. Не сейчас, так через месяц; предлогов
хватит. И все в ячейке знают, что "так было, так будет" -- и втягивают
голову в плечи.
Другими словами: члены Коммунистической партии боятся донести партийным
органам о черносотенной агитации, считая, что их, а не черносотенца выгонят.
Вы скажете: преувеличение! И я хотел бы думать, что так. Так вот я Вам
предлагаю: давайте поедем вместе в ячейку и проверим. Думаю, что нас с Вами
-- двух членов Политбюро -- связывает все же кое-что, вполне достаточное для
того, чтобы попытаться спокойно и добросовестно проверить: верно ли,
возможно ли, что в нашей партии, в Москве, в рабочей ячейке, безнаказанно
ведется гнусная клеветническая, с одной стороны, антисемитская -- с другой,
пропаганда 58, а честные рабочие боятся справиться, или
проверить, или попытаться опровергнуть глупости,-- чтоб не выгнали с семьями
на улицу.
Конечно, Вы можете отослать меня к "инстанциям". Но это значило бы
только: замкнуть порочный круг.
Я хочу надеяться, что Вы этого не сделаете, и именно этой надеждой
продиктовано настоящее мое письмо.
Ваш
Л. Троцкий 4 марта 1926 года
Николай Иванович, хотя из вчерашнего заседания Политбюро мне стало
совершенно ясно, что в Политбюро окончательно определилась линия на
дальнейший зажим, со всеми вытекающими отсюда последствиями для партии, но я
не хочу отказаться еще от одной попытки объяснения, тем более что Вы сами
мне предложили переговорить о создавшемся положении. Сегодня я целый день --
до 7 часов вечера -- буду ждать Вашего звонка. После 7 часов у меня
Главконцесском59.
Л. Троцкий 19 марта 1926 года
За последние десятилетия политические события развели нас в разные
лагери, так что за судьбой Луначарского я мог следить только по газетам. Но
были годы, когда нас связывали тесные политические связи и когда личные
отношения, не отличаясь интимностью, носили очень дружественный характер.
Луначарский был на четыре-пять лет моложе Ленина и почти на столько же
старше меня. Незначительная сама по себе разница в возрасте означала,
однако, принадлежность к двум революционным поколениям. Войдя в политическую
жизнь гимназистом в Киеве, Луначарский стоял еще под влиянием последних
раскатов террористической борьбы народовольцев против царизма. Для моих
более тесных современников борьба народовольцев была уже только преданием.
Со школьной скамьи Луначарский поражал разносторонней талантливостью.
Он писал, разумеется, стихи, легко схватывал философские идеи, прекрасно
читал на студенческих вечеринках, был незаурядным оратором, и на его
писательской палитре не было недостатка в красках. Двадцатилетним юношей он
способен был читать доклады о Ницше, сражаться по поводу категорического
императива, защищать теорию ценности Маркса и сопоставлять Софокла с
Шекспиром. Его исключительная даровитость органически сочеталась в нем с
расточительным дилетантизмом дворянской интеллигенции, который наивысшее
свое публицистическое выражение нашел некогда в лице Александра Герцена.
С революцией и социализмом Луначарский был связан в течение сорока лет,
т. е. всей своей сознательной жизни. Он прошел через тюрьмы, ссылку,
эмиграцию, оставаясь неизменно марксистом. За эти долгие годы тысячи и
тысячи его прежних соратников из того же круга дворянской и буржуазной
интеллигенции перекочевали в лагерь украинского национализма, буржуазного
либерализма или монархиче-
ской реакции. Идеи революции не были для Луначарского увлечением
молодости: они вошли к нему в нервы и кровеносные сосуды. Это первое, что
надо сказать над его свежей могилой.
Было бы, однако, неправильным представлять себе Луначарского человеком
упорной воли и сурового закала, борцом, не оглядывающимся по сторонам. Нет.
Его стойкость была очень -- многим из нас казалось, слишком -- эластична.
Дилетантизм сидел не только в его интеллекте, но и в его характере. Как
оратор и писатель он легко отклонялся в сторону. Художественный образ
нередко отвлекал его далеко прочь от развития основной мысли. Но и как
политик он легко оглядывался направо и налево. Луначарский был слишком
восприимчив ко всем и всяким философским и политическим новинкам, чтобы не
увлекаться и не играть ими.
ленинградский "аппарат" насандален до мозга костей; верхушка спаяна всем,
вплоть до быта, сидит 8 лет бессменно; 2) унтер-офицерский состав подобран
великолепно; разубедить всех их (верхушку) нельзя -- это утопия; 3)
спекуляция, главная, идет на то, что отнимут экономические привилегии
рабочих (кредиты, фабрики и заводы и так далее), бессовестная демагогия".
Отсюда Вы делаете тот вывод, что "нужно разубеждать снизу, уничтожая
сопротивление сверху".
Совсем не для того, чтобы с Вами полемизировать или припоминать
прошлое,-- ни к чему,-- а для того, чтобы подойти к существу вопроса, я
должен все же сказать, что Вы даете наиболее резкую, яркую и острую
формулировку противопоставления партаппарата партийной массе. Ваше
построение таково: плотно спаянная или крепко "насандаленная", как Вы
выражаетесь, верхушка; великолепно подобранный сверху унтер-офицерский
состав -- и обманываемая и развращаемая демагогией этого аппарата партийная,
а за ней и беспартийная рабочая масса. Разумеется, в ча-стной записочке
можно выразиться крепче, чем в статье. Но даже и с этой поправкой получается
картина прямо-таки убийственная. Всякий вдумчивый партиец должен спросить
себя: а если бы не вышло конфликта между Зиновьевым и большинством ЦК, тогда
ленинградская руководящая верхушка продолжала бы и девятый и десятый год
поддерживать тот режим, который она создавала в течение восьми лет?
"Действительное положение вещей" совсем не в том, в чем Вы его видите, а в
том, что недопустимость ленинградского режима вскрылась только потому, что
возник конфликт в московских верхах, а вовсе не потому, что ленинградские
низы заявили протест, выразили недовольство и прочее. Неужели же Вам это не
бросается в глаза? Если Ленинградом, то есть наиболее культурным
пролетарским центром, правит "насандаленная" верхушка, "спаянная бытом" и
подбирающая унтер-офицерский состав, то как же так партийная организация
этого не замечает? Неужели же не находится в ленинградской организации
живых, добросовестных, энергичных партийцев, чтобы поднять голос протеста и
за-
воевать на свою сторону большинство организации,-- даже если бы протест
их не нашел отклика в ЦК? Ведь дело идет не о Чите и не о Херсоне (хотя и
там, конечно, можно бы было и должно ждать, что большевистская партийная
организация не потерпит в течение годов безобразий в своей верхушке). Дело
идет о Ленинграде, где сосредоточен несомненно наиболее пролетарски
квалифицированный авангард нашей партии. Неужели же Вы не видите, что именно
в этом, а не в чем другом, состоит "действительное положение вещей"? И вот,
когда вдумаешься, как следует быть, в это положение вещей, то говоришь себе:
Ленинград вовсе не какой-либо особый мир; в Ленинграде только более ярко и
уродливо нашли себе выражение те отрицательные черты, какие свойственны
партии в целом. Неужели это не ясно?
Вам кажется, будто я "из-за формальных соображений демократии" не вижу
ленинградской реальности. Ошибаетесь. Я никогда не объявлял демократию
"священной",-- как один из моих прежних друзей...
Может быть, Вы припомните, что года два тому назад я на частном
совещании Политбюро у меня на квартире сказал, что ленинградская партийная
масса замордована больше, чем где бы то ни было. Выражение это (признаюсь,
очень крепкое) я употребил в тесном кругу, как Вы употребляете в Вашей
личной записочке слова: "бессовестная демагогия". [Это, правда, не помешало
тому, что слова насчет замордованной ленинградским партаппаратом партийной
массы гуляли по собраниям и печати. Но это уж статья особая и -- надеюсь --
не прецедент...] Значит, я видел действительное положение вещей? Но, в
отличие от некоторых товарищей, видел его и полтора, и два, и три года тому
назад. Я тогда же, на этом же заседании, сказал, что в Ленинграде все
обстоит великолепно (на 100%) --за пять минут до того, как становится очень
плохо. Это возможно только при архиаппаратном режиме. Как же Вы говорите,
что я не видел истинного положения вещей? Правда, я не считал, что Ленинград
отделен от всей остальной страны какой-то непроницаемой переборкой. Теория о
"больном Ленинграде" и "здоровой стране", бывшая в большом почете при
Керенском, не моя теория. Я говорил и сейчас говорю, что в ленинградском
партийном режиме черты аппаратного бюрократизма, свойственные всей партии,
доведены до наиболее крайнего выражения. Должен, однако, прибавить, что за
эти два с половиной года (с осени 1923 года) аппаратно-бюрократические
тенденции чрезвычайно усилились не только в Ленинграде, но и во всей партии
в целом.
Подумайте на минуту над таким фактом: Москва и Ленинград, два главных
пролетарских центра, выносят единовременно и притом единогласно (подумайте:
единогласно!)
на своих губпартконференциях две резолюции, направлен' ные друг против
друга. И подумайте еще над тем, что наша официальная партийная мысль,
представленная печатью, совершенно не останавливается на этом поистине
потрясающем факте. Как это могло произойти? Какие под этим скрываются
социальные тенденции? Мыслимое ли дело, чтобы в партии Ленина, при таком
исключительно крупном столкновении тенденций, не сделана была попытка
определить их социальную, то есть классовую природу? Я говорю не о
"настроениях" Сокольникова, или Каменева, или Зиновьева, а о том факте, что
два основных пролетарских центра, без которых нет Советского Союза,
оказались "единогласно" противопоставлены друг другу. Как? Почему? Каким
образом? Каковы те особые (?) социальные (?!) условия Ленинграда и Москвы,
которые позволили такое радикальное и "единогласное" противопоставление?
Никто их не ищет, никто себя об этом не спрашивает. Чем же это объясняется?
Да просто тем, что все молчаливо говорят себе: стопроцентное
противопоставление Ленинграда и Москвы есть дело аппарата.-- Вот в этом-то,
Николай Иванович, и состоит "истинное положение вещей". И я его считаю в
высшей степени тревожным. Поймите, поймите это!!
Вы намекаете на связь ленинградской верхушки "через быт" и думаете, что
я, в своем "формализме", этого не вижу. А между тем, всего несколько дней
тому назад один товарищ случайно напомнил мне разговор, который у нас был с
ним более двух лет тому назад. Я развивал тогда примерно такой ход мыслей:
при чрезвычайно аппаратном характере ленинградского режима, при аппаратном
высокомерии правящей верхушки неизбежно развитие особой системы "круговой
поруки" на верхах организации, что должно, в свою очередь, столь же
неизбежно вести к весьма отрицательным последствиям в отношении
малоустойчивых элементов партаппарата и госаппарата. Так, например, я считал
крайне опасной особого рода "страховку" военных, хозяйственных и иных
работников через партаппарат. Своей "верностью" секретарю губкома они
приобретали право нарушать общегосударственные распоряжения или декреты в
области своей работы. В области "быта" они жили уверенностью, что никакие их
"недочеты" по этой части не будут поставлены им в счет,-- если они пребудут
верны секретарю губкома. Более того, они не сомневались, что всякий, кто
попытается выдвинуть против них какие-либо возражения морального или
делового характера, окажется зачисленным в оппозицию со всеми вытекающими
отсюда последствиями. Таким образом, Вы круто ошибаетесь, когда думаете, что
я "из-за формальных соображений демократии" не замечаю реальности и, в
частности, реальности "бытовой". Только я не дожидался конфликта Зиновьева с
большинством ЦК,
чтобы увидеть эту непривлекательную реальность и опасные тенденции ее
дальнейшего развития.
Но и по линии "бытовой" Ленинград не стоит особняком. В истекшем году
мы имели, с одной стороны, читинскую историю, с другой -- херсонскую.
Разумеется, мы с Вами прекрасно понимаем, что читинские и херсонские
мерзости именно крайностями своими представляют исключения. Но это
исключения симптоматические. Могло ли бы твориться в Чите то, что там
творилось, если бы там не было у верхушки особой замкнутой взаимной
страховки на основе независимости от низов? Читали ли Вы расследование
комиссии Шлихтера56 в Херсонщине? Документ в высшей степени
поучительный -- не только для характеристики ряда работников Херсонщины, но
и для характеристики известных сторон партийного режима в целом. На вопрос о
том, каким образом все местные коммунисты, знавшие о преступлениях
ответственных работников, молчали в течение, кажется, двух-трех лет, Шлихтер
получил в ответ: "А попробуй сказать,-- лишишься места, вылетишь в деревню и
прочее, и прочее". Я цитирую, разумеется, по памяти, но смысл именно такой.
И Шлихтер по этому поводу восклицает: "Как! До сих пор только оппозиционеры
говорили нам, что их за те или другие мнения будто бы (?!) снимают с мест,
выбрасывают в деревню и прочее, и прочее. А теперь мы слышим от членов
партии, что они не протестуют против преступных действий руководящих
товарищей из страха быть смещенными, выброшенными в деревню, исключенными из
партии и прочее". Цитирую опять-таки по памяти. Должен по совести сказать,
что патетическое восклицание Шлихтера (не на митинге, а в докладе
Центральному Комитету!) поразило меня не меньше, чем те факты, которые он
обследовал в Херсонщине. Само собою разумеется, что система аппаратного
террора не может остановиться только на так называемых идейных уклонах,
реальных или вымышленных, а неизбежно должна распространиться на всю вообще
жизнь и деятельность организации. Если рядовые коммунисты боятся высказать
то или другое мнение, расходящееся или грозящее разойтись с мнением
секретаря бюро, губкома, райкома, укома и прочее, то эти же рядовые
коммунисты будут еще более бояться поднимать свой голос против недопустимых
и даже преступных действий руководящих работников. Одно тесно вытекает из
другого. Тем более что подмоченный в моральном отношении работник, отстаивая
свой пост, или свою власть, или свое влияние, неизбежно подводит всякое
указание на свою "подмоченность" под тог или другой очередной уклон. В
такого рода явлениях бюрократизм находит свое наиболее вопиющее выражение.
Но когда Шлихтер -- не на митинге, не в дискуссии, а в секретном докладе
своему ЦК -- возмущается тем, что, с одной
стороны, оппозиционеры утверждают, будто бы (будто бы!) их снимают с
постов и в виде наказания отправляют в деревню, а с другой стороны, рядовые
коммунисты ссылаются на режим механической расправы в оправдание своего
молчания перед лицом совершаемых преступлений; когда Шлих-тер приводит эти
ссылки и объяснения и высокоофициозно возмущается по поводу них, даже не
пытаясь задуматься о причинах, то есть о "действительном положении вещей",
то он, официальный расследователь, дает, пожалуй, наиболее вопиющее
выражение бюрократической слепоты.
Вы осуждаете сегодня ленинградский режим, преувеличивая при этом его
аппаратность, то есть изображая дело так, будто между верхушкой и массами
нет ровно никакой идейной связи. Здесь Вы впадаете в ошибку, прямо
противоположную той, в какую впадали, когда политически и организационно шли
за Ленинградом,-- а это было совсем недавно. Исходя из этой ошибки, Вы
хотите вышибить клин клином, чтобы в борьбе против ленинградских
"аппаратчиков"... еще туже подвинтить все гайки аппарата. Ведь в резолюции 5
декабря 23 года57 мы вместе с Вами писали, что бюрократические
тенденции в партийном аппарате неизбежно порождают, в качестве реакции,
фракционные группировки. А с того времени мы имели достаточно случаев
убедиться, что аппаратная борьба с фракционными группировками усугубляет
бюрократические тенденции в аппарате. Чисто аппаратная, ни перед какими
организационными и идейными средствами не останавливающаяся борьба против
прежних "оппозиций" привела к тому, что все решения партийными организациями
принимаются не иначе, как единогласно. Вы сами неоднократно в "Правде"
прославляли это единогласие, выдавая его, вслед за Зиновьевым, за идейное
единодушие. Но вот оказалось, что Ленинград "единогласно" противопоставил
себя Москве, и Вы объявляете это результатом преступной демагогии
насандаленного ленинградского аппарата. Нет, дело глубже. Вы имеете перед
собою законченную диалектику аппаратного начала: единогласие вдруг
превращается в свою противоположность. Теперь Вы открываете совершенно такую
же, по старым типографским стереотипам, борьбу против новой оппозиции.
Идейный круг руководящей партийной верхушки сжимается еще больше. Идейный
авторитет неизбежно понижается. Отсюда вытекает потребность в усугублении
аппаратного режима. Эта потребность втянула и Вас. Год или два тому назад
Вы, по словам Каменева, "возражали". А сейчас Вы берете на себя инициативу,
хотя Вас, по собственным Вашим словам, и трясет при этом с ног до головы.
Позволяю себе сказать, что Вы лично являетесь в данном случае достаточно
чутким и точным прибором для измерения степени бюрократизации партийного
режима в течение последних двух-трех лет.
Я знаю, что некоторые товарищи, возможно, и Вы в том числе, проводили
до недавнего времени такого рода план: давать рабочим ячейкам возможность
критиковать заводские, цеховые и районные дела, обрушиваясь в то же время со
всей решительностью на всякую "оппозицию", идущую из верхних рядов партии.
Таким путем предполагалось сохранить аппаратный режим в целом, найдя для
него более широкую базу. Но этот опыт совершенно не удался. Методы и приемы
аппаратного режима неизбежно идут сверху вниз. Если всякая критика ЦК и даже
критика внутри ЦК приравнивается при всех условиях к фракционной борьбе за
власть, со всеми вытекающими отсюда последствиями, то ЛК неизбежно будет
проводить такую же политику по отношению к тем, кто критикует его в области
его полномочий. Под ЛК имеются районы и уезды. Дальше пойдут кусты и
коллективы. Объем организации не меняет основных тенденций. Критиковать
красного директора, если он пользуется поддержкой секретаря ячейки, для
членов заводского коллектива то же самое, что для члена ЦК, секретаря
губ-кома или делегата на съезде критиковать ЦК. Каждая критика, если она
касается жизненных вопросов, непременно кого-нибудь затрагивает, и
критикующий непременно подводится под "уклон", под "склоку" или попросту под
личное опорочивание. Вот почему во всех резолюциях о партийной и профсоюзной
демократии приходится снова и снова начинать со слов: "Но несмотря на все
резолюции, постановления и преподававшиеся указания, на местах и прочее, и
прочее". На самом же деле, на местах делается лишь то, что делается наверху.
Аппаратным подавлением аппаратного ленинградского режима Вы придете лишь к
созданию в Ленинграде режима еще худшего.
В этом нельзя сомневаться ни на одну минуту. Ведь не случайно в
Ленинграде зажим был крепче, чем в других местах. В деревенских губерниях, с
рассеянными и малокультурными ячейками, роль секретарского аппарата будет,
уже в силу объективных условий, чрезвычайно велика. И с этим приходится
считаться, как с неизбежным -- и в нечрезмерных все же пределах --
прогрессивным фактом. Иное дело в Ленинграде, с его высоким
культурно-политическим уровнем рабочих. Здесь аппаратный режим может
поддерживать себя только путем усугубленного подвинчивания -- с одной
стороны, и демагогией -- с другой. Громя аппаратом аппарат, прежде чем
партийные массы Ленинграда, да и вся партия что бы то ни было поняли, Вы
вынуждены эту работу дополнять контрдемагогией, которая чрезвычайно похожа
на демагогию.
Я взял только тот вопрос, который Вы поставили в Вашей записке. Но
сквозь вопрос о партийном режиме просвечивают большие социальные вопросы.
Подробно останав-
ливаться на них в этом и без того чересчур длинном письме я не могу, да
и времени совсем нет. Но хочу надеяться, что Вы меня поймете с немногих
слов.
Когда в 1923 году возникла оппозиция в Москве (без содействия местного
аппарата, наоборот, при его противодействии), то центральный и местный
аппарат ударили Москву по черепу под лозунгом: "Никшни! Ты не признаешь
крестьянства". Сейчас Вы таким же аппаратным путем бьете по черепу
ленинградскую организацию и кричите: "Молчи! Ты не признаешь середняка".
Таким образом Вы в двух основных центрах пролетарской диктатуры
терроризируете сознание лучших пролетарских элементов, отучая их выражать
вслух не только свои мысли, правильные или неправильные, но и свою тревогу
по общим вопросам революции и социализма. А в деревне элементы демократии
несомненно усиливаются и укрепляются. Разве Вы не видите всех вырастающих
отсюда опасностей?
Еще раз: я затронул только одну сторону гигантского вопроса о
дальнейших судьбах нашей партии и революции. Я лично благодарен Вам за то,
что Ваша записочка дала мне повод высказать Вам эти мысли. Для чего? С какой
целью? А я, видите ли, думаю, что возможен -- и необходим и обязателен --
переход от нынешнего партийного режима к более здоровому -- без потрясений,
без новых дискуссий, без борьбы за власть, без "троек", "четверок" и
"девяток" -- путем нормальной и полнокровной работы всех парторганизаций,
начиная с самого верху, с Политбюро. Вот для чего, Николай Иванович, я
написал это длинное письмо. Я вполне готов к продолжению нашего объяснения,
которое -- я хотел бы надеяться -- не затруднит, а хоть отчасти облегчит
путь к действительно коллективной работе в Политбюро и в ЦК, без чего не
будет коллективной работы и во всех нижестоящих партийных организациях. Само
собою разумеется, что это письмо ни в каком случае и ни в малейшей степени
не есть официальный партийный документ, а частное, личное мое письмо к Вам и
ответ на Вашу записку. Написано оно на машинке только потому, что
продиктовано товарищу-стенографу, безусловная партийность и выдержка
которого стоят вне всякого сомнения.
Привет! Ваш
Л. Троцкий 9 января 1926 года
Николай Иванович!
Пишу это письмо от руки (хотя и отвык), так как совестно диктовать
стенографистке то, о чем хочу написать *.
Вы, конечно, знаете, что по линии Угланова против меня ведется в Москве
полузакулисная борьба со всяческими выходками и намеками, которые я не хочу
тут должным образом характеризовать.
Путем всяких махинаций -- сплошь да рядом недостойных, роняющих
организацию -- мне не дают выступать на рабочих собраниях. В то же время по
рабочим ячейкам систематически пускается слух о том, что я читаю "для
буржуазии", а перед рабочими выступать не хочу.
Теперь слушайте, что вырастает на этой почве,-- и опять-таки совсем не
случайно. Дальше цитирую дословно письмо рабочего-партийца.
"У нас в ячейке ставится вопрос о том, почему Вы устраиваете платные
доклады. Цены билетов на эти доклады очень высоки, рабочие не могут пойти на
это. Следовательно, туда ходит только одна буржуазия. Секретарь нашей ячейки
объясняет нам в беседах, что за эти доклады вы берете в свою пользу плату,
проценты. Он нам говорит, что за каждую свою статью и подпись Вы также
берете плату, что у Вас семья большая и, дескать, не хватает на жизнь.
Неужели члену Политбюро нужно продавать свою подпись?" и прочее, и прочее.
Вы спросите: не вздор ли? Нет, к горю нашему, не вздор. Я проверил.
Сперва хотели написать такое письмо в ЦКК (или ЦК.) несколько членов ячейки,
но потом отказались со словами: "Выгонят с завода, а мы семейные..." Таким
образом, у рабочего-партийца создался страх, что если он попытается
проверить гнуснейшую клевету про члена Политбюро, то его, члена партии, за
обращение в партийном порядке могут прогнать с завода. И знаете: если б он
спросил меня, я не мог бы сказать по совести, что этого не будет.
Тот же секретарь той же ячейки говорил -- и опять совсем не случайно,--
"в Политбюро бузят жиды". И опять -- никто не решился об этом никуда сказать
-- по той же самой открыто формулируемой причине: выгонят с завода.
Еще штришок. Автор письма, которое я выше цитировал,-- рабочий-еврей.
Он тоже не решился написать о "жи-
* Текст письма представляет собой машинописную копию. Вероятно, Троцкий
написал письмо от руки, а затем сделал с него Машинописную копию. Может
быть, и наоборот -- Троцкий сначала составил машинописный текст, а затем уже
переписал письмо от руки и послал Бухарину.-- Прим. ред.-сост.
дах, агитирующих против ленинизма". Мотив такой: "Если другие, неевреи,
молчат, то мне неловко..." И этот рабочий, написавший мне запрос,-- правда
ли, что я продаю буржуазии свои речи и свою подпись? -- теперь тоже ждет с
часу на час, что его выгонят с завода. Это факт. А другой факт -- тот, что и
я не уверен, что этого не случится. Не сейчас, так через месяц; предлогов
хватит. И все в ячейке знают, что "так было, так будет" -- и втягивают
голову в плечи.
Другими словами: члены Коммунистической партии боятся донести партийным
органам о черносотенной агитации, считая, что их, а не черносотенца выгонят.
Вы скажете: преувеличение! И я хотел бы думать, что так. Так вот я Вам
предлагаю: давайте поедем вместе в ячейку и проверим. Думаю, что нас с Вами
-- двух членов Политбюро -- связывает все же кое-что, вполне достаточное для
того, чтобы попытаться спокойно и добросовестно проверить: верно ли,
возможно ли, что в нашей партии, в Москве, в рабочей ячейке, безнаказанно
ведется гнусная клеветническая, с одной стороны, антисемитская -- с другой,
пропаганда 58, а честные рабочие боятся справиться, или
проверить, или попытаться опровергнуть глупости,-- чтоб не выгнали с семьями
на улицу.
Конечно, Вы можете отослать меня к "инстанциям". Но это значило бы
только: замкнуть порочный круг.
Я хочу надеяться, что Вы этого не сделаете, и именно этой надеждой
продиктовано настоящее мое письмо.
Ваш
Л. Троцкий 4 марта 1926 года
Николай Иванович, хотя из вчерашнего заседания Политбюро мне стало
совершенно ясно, что в Политбюро окончательно определилась линия на
дальнейший зажим, со всеми вытекающими отсюда последствиями для партии, но я
не хочу отказаться еще от одной попытки объяснения, тем более что Вы сами
мне предложили переговорить о создавшемся положении. Сегодня я целый день --
до 7 часов вечера -- буду ждать Вашего звонка. После 7 часов у меня
Главконцесском59.
Л. Троцкий 19 марта 1926 года
За последние десятилетия политические события развели нас в разные
лагери, так что за судьбой Луначарского я мог следить только по газетам. Но
были годы, когда нас связывали тесные политические связи и когда личные
отношения, не отличаясь интимностью, носили очень дружественный характер.
Луначарский был на четыре-пять лет моложе Ленина и почти на столько же
старше меня. Незначительная сама по себе разница в возрасте означала,
однако, принадлежность к двум революционным поколениям. Войдя в политическую
жизнь гимназистом в Киеве, Луначарский стоял еще под влиянием последних
раскатов террористической борьбы народовольцев против царизма. Для моих
более тесных современников борьба народовольцев была уже только преданием.
Со школьной скамьи Луначарский поражал разносторонней талантливостью.
Он писал, разумеется, стихи, легко схватывал философские идеи, прекрасно
читал на студенческих вечеринках, был незаурядным оратором, и на его
писательской палитре не было недостатка в красках. Двадцатилетним юношей он
способен был читать доклады о Ницше, сражаться по поводу категорического
императива, защищать теорию ценности Маркса и сопоставлять Софокла с
Шекспиром. Его исключительная даровитость органически сочеталась в нем с
расточительным дилетантизмом дворянской интеллигенции, который наивысшее
свое публицистическое выражение нашел некогда в лице Александра Герцена.
С революцией и социализмом Луначарский был связан в течение сорока лет,
т. е. всей своей сознательной жизни. Он прошел через тюрьмы, ссылку,
эмиграцию, оставаясь неизменно марксистом. За эти долгие годы тысячи и
тысячи его прежних соратников из того же круга дворянской и буржуазной
интеллигенции перекочевали в лагерь украинского национализма, буржуазного
либерализма или монархиче-
ской реакции. Идеи революции не были для Луначарского увлечением
молодости: они вошли к нему в нервы и кровеносные сосуды. Это первое, что
надо сказать над его свежей могилой.
Было бы, однако, неправильным представлять себе Луначарского человеком
упорной воли и сурового закала, борцом, не оглядывающимся по сторонам. Нет.
Его стойкость была очень -- многим из нас казалось, слишком -- эластична.
Дилетантизм сидел не только в его интеллекте, но и в его характере. Как
оратор и писатель он легко отклонялся в сторону. Художественный образ
нередко отвлекал его далеко прочь от развития основной мысли. Но и как
политик он легко оглядывался направо и налево. Луначарский был слишком
восприимчив ко всем и всяким философским и политическим новинкам, чтобы не
увлекаться и не играть ими.