Я подумал: паразитарий – это такой способ жизни, когда хозяин превращается в раба, но паразитизм есть более высокая форма власти, когда паразитирующий (властвующий) живет действительно за счет хозяев земли, культуры, нации, рода, труда.
   Пролетарские основоположники подчеркивали, что истинные хозяева не пользуются созданными ими благами жизни, а паразитирующие элементы сжирают львиную долю прибыли и так называемой прибавочной стоимости.
   Новый догматический марксизм все силы направил на то, чтобы скрыть сам факт обновленного паразитирования, ибо хозяева и паразиты, поменявшись после революции местами, вели тайную жизнь: каждый скрывал свою сущность.
   Никто до сих пор не знает, что какой-нибудь образованный Луначарский или казненный потом мэр столицы Каменев награбили столько ценностей, что можно было бы всю жизнь десяти поколениям их отпрысков жить безбедно… если бы, конечно, на их смену не пришли другие паразиты. А кто помнит, что тщедушная семейка некоего Иосифа Джугашвили сжирала в сутки тысячу прибавочных стоимостей, что равно ста миллионам римских сестерциев…
   Впервые был рожден паразит особого свойства. Этот тип кровопийцы не в состоянии был существовать, не приговаривая ежедневно к смерти, к репрессиям, к ссылкам и лагерям по два миллиона своих граждан. Никто, к сожалению, не учитывает, во что обходится содержание современных паразитов-кровопускателей, число которых растет во всех сферах нашей многострадальной жизни!
   Разумеется, вновь нарожденные паразиты и хозяева рассосались по отраслям, образовав фактически новый паразитарий, менее удобный и более гнусный. Новая формация паразитариев стала обладать и новыми качествами, новыми специфическими особенностями, зависящими от статуса паразитариев, от их эмоционально-интеллектуального склада, от способов расхитительной деятельности.
   В каждой отрасли и в каждом направлении социальной жизни паразиты по-разному проявляли себя.
   Правовые, или волюнтаристские, паразиты отчуждали от простого люда законы, конституции, правила жизни. Они направляли убийства и предательства, организовывали деятельность судов, прокуратур, тюрем и спецпоселений. По их велению и указаниям создавались режиссерские замыслы больших политических кампаний по отысканию врагов и друзей, по переводу врагов в друзей, а друзей – во врагов, сокращению и тех и других методами эксдермации, закапывания живьем, обезглавливания, обескровливания, обездушия, сжигания. Несбыточная мечта правового паразита – выстроить лестницу на небо и оттуда управлять, казнить и даровать жизнь истинным хозяевам правопорядка.
   Прямо противоположен по своим данным паразит бесправного типа. Он создает ликующую среду, поддерживающую действия правовых паразитов. Бесправный клевещет, доносит, фискалит, сексотит, унижает себе подобных, яростно служит правовым паразитам. Его мучит постоянный страх, а потому его мечта – выстроить лестницу в подземелье, чтобы спрятать свою душу так, чтобы ее никто не мог достать.
   Между правовым и бесправным типом паразитов стоит паразит функциональный, посреднический, бюрократический. Говорят, что только на конец второго тысячелетия только в одной Пегии было свыше сорока миллионов функционеров, то есть лиц, не участвующих в добыче хлеба, крова и одежды, но пользующихся всеми благами жизни.
   Все паразиты, естественно, обладали разными психологическими качествами, что в соответствии с учением академика и собаковода Джульбарсова привело к новой типизации, якобы уравнивающей жителей страны. По системе Джульбарсова, на первом месте были паразиты интеллектуальные, эмоциональные и культурологические.
   Паразит эмоциональный, иррационалист, всецело поглощен бездумным высасыванием соков и крови хозяина, увлекается зрелищами и противоположным полом, склонен к разного рода извращениям. Несбыточная мечта – изобрести счастье в виде куска мяса, чтобы можно было его жевать и даже выплевывать.
   Паразит интеллектуальный, рационалист, занят интеллектуальными играми и компьютерами, разрабатывает для правовых паразитов систему ходов, укрепляющих власть оных, пребывает чаще всего на вторых ролях, довольствуется, как правило, добротными соками хозяина, проявляет заботу о хозяине, что не вступает в противоречие с его псевдо-гуманистическими проповедями.
   Паразит культурологический живет исключительно талантами хозяев, обладает уникальными способностями находить способных людей, определять меру умерщвления, формы борьбы с ними; весь их смысл видит в унификации, в приведении неординарных хозяев в серые существа – эта несбыточная мечта становится реальностью, чем культурологический паразит сильно гордится.
   Я не стану перечислять здесь все формы паразитарных проявлений, тем более что о них поведаю дальше, а сейчас лишь замечу, что, погрузившись в историю, я пришел к выводу: такой человек, как Нерон, воплощал в себе все виды паразитарных свойств и, думаю, положил начало некоторым новым формам социальных отношений. Потому он и привлек меня. И каково же было мое удивление, когда я вдруг увидел, что Нерон отнюдь не римское явление, он всеяден и всечеловечен, как сатана, демон, злой дух, исчадие ада. Будучи глубоко суеверным и даже мистическим человеком, я вдруг ощутил, что сгустки и осколки рассеянного им зла живут и поныне, и судьба подкинула мне этих же Агенобарбов не случайно. Разобраться в зловещих и тайных связях – в этом я увидел свое предназначение!

4

   Я переехал в подвал Сутулиных и первое время мучился. Анна привела квартиру в порядок, но как ее приведешь, когда сверху подтекает, с боков тут же сквозь обои выступила зеленая сырость, а снизу дует, как в Заполярье. В тот день, когда я добирался поздно вечером домой, меня грызли предчувствия. Что-то должно произойти. Ничего хорошего, думал я, вслушиваясь в трепетные переливы моей бедной души. Но что именно? На всякий случай я, переходя железнодорожное полотно, нашел металлический костылек, аккуратно обернул его в газетку и сунул под мышку. По мере того как я приближался к дому, мышцы мои напрягались, я то и дело оглядывался, но никого сзади не было: неужто обманулся я на этот раз?
   В коридоре и на лестнице тоже никаких признаков беды. Я вставил ключ в замочную скважину, повернул ключ и толкнул ногой дверь. В комнате было темно, но что-то я сразу учуял, быстро переложил костылек в правую руку, швырнул на пол портфель и повернул выключатель.
   На моей койке сидел Кончиков. Напротив него детина лет двадцати в грязной куртке. На полу валялась пустая бутылка от водки: успели.
   – Прокурор, значит, сучара! Прокуроры в подвалах не живут, сучара! Ладно, поквитаться мы успеем, а сейчас потолковать надо. Сидай, разбор будем делать. Нам торопиться некуда… Давай все по порядку, когда и где родился, кому служил, чем сейчас занимаешься.
   – А я тебе, кажется, помог. Дважды спас, – сказал я.
   – Не помог бы – не повидались бы сегодня. За это тебе спасибо. Да ты не бойся. Тебя мы не тронем. Нам бабки нужны. Достанешь бабки – цел будешь. Не достанешь – на тот свет жиганем.
   – Я тебе и в третий раз помогу, если ты в беде окажешься, – сказал я, чувствуя, что именно это ему я должен сказать. – И ты это знаешь, сучара, как ты изволишь выражаться.
   – А как же иначе? Всем скопом новую жизнь строим. Помогать должны друг другу. Ну давай, не тяни…
   И вдруг мне захотелось раскрыться перед ними. Открыться до конца: люди же…
   – Слушайте, братцы, коль хотите услышать правду обо мне. Жить мне осталось с гулькин нос. Что такое эксдермация, вы знаете, так вот, я к ней приговорен. За что? – спросите. За дело. Ничего не могу сказать. Хотел рассказать всему народу о том, кто и как людей мучает, кто кровь по капле пьет, кто довел страну до голода и нищеты…
   – Ладно, хватит выступать! Надоела эта демагогия! – сказал Кончиков и встал с койки. – Снимай штаны и ложись на пол.
   Это было для меня неожиданным.
   – Саша, – сказал я как можно спокойнее. – Зачем ты так…
   – Снимай, говорю, сучара, посмотрим, чем ты ублюдка заделал Нюрке…
   Как только он произнес эти слова, так в глазах моих потемнело, что-то сильно зажглось в груди и я что есть силы ударил Кончикова костылем по башке. Он упал. Распластался с открытым ртом, и кровь хлестала из его головы: должно быть, я пробил ему череп. Его напарник, увидев происшедшее, метнулся к дверям, я почему-то крикнул ему: "Постой!", но он пробкой вылетел из комнаты, и дверь осталась распахнутой настежь. Дверь я прикрыл. Я почему-то верил, что Кончиков жив. Я оторвал от простыни кусок материи и стал перевязывать ему голову. В один миг повязка стала багровой. Я долго искал у него пульс, и, по мере того как не находил, рыдания, беспомощность и полнейшая растерянность повергли меня в отчаяние.
   – Помоги же, Господь, не может быть, чтобы он умер. Не может быть. Я же не хотел… – шептал я.
   К моей великой радости он приоткрыл глаза и попросил пить.
   Я ринулся за стаканом, налил воды и поднес к его губам.
   – Прости меня, Саша, я не хотел, прости меня, – залепетал я, – хочешь, убей меня.
   Кончиков слабо улыбнулся:
   – Чем ты мне, сучара, приварил? – он тихо это сказал, но я все равно понял.
   – Костыльком, Саша, костыльком. Показать тебе этот проклятый костылек? – я вытащил костыль из газеты и повертел им перед его лицом.
   – У меня в сумке флакон. Налей грамм сто.
   Я вытащил из его сумки плоский флакон и налил ему в стакан. Судя по запаху, это была самогонка. Он выпил и сразу преобразился. Я не ожидал такой перемены. Правда, он тут же едва не упал. Я поддержал его, и он сел на стул.
   – А где Боб? – спросил он.
 
   – Сбежал, – ответил я, понимая, что он спрашивает о своем товарище.
   – Ты – человек, – сказал Сашка. – Я бы на твоем месте меня добил и закопал. Кому я нужен? Кто меня будет искать?
   – Хочешь, живи у меня? – неожиданно выпалил я.
   – Спасти меня хочешь?
   – Я себя спасти хочу. Ты не дослушал меня. Хочешь, я о себе расскажу? У меня с Анной ничего не было. Я ее из-под колес электрички вытащил. Она с маленьким кинулась под поезд, а я догнал и сбил ее с ног, а то бы в клочья. С тех пор припаялся я к ним. Я человек верующий, Саша. Ты в Бога веришь?
   – Верю, – тихо сказал Кончиков. – Мы там все верили в Бога. Только он наш защитник и наша надежда.
   – Так как же тогда ты Бога своего закладываешь?
   – Дай еще выпить. Чой-то голова кружится.
   Я налил ему еще.
   – Ты полежи. Хочешь, "скорую" вызовем?
   – Ты что? Я тут нелегально. Сразу спеленают. Поеду я к себе.
   – Хочешь, я Анну позову?
   – А где она?
   – Я им отдал свою квартиру. Мне все равно крышка. Деньги тебе нужны?
   На глазах Кончикова выступили слезы. Он повернулся к стенке и тихо зарыдал.
   – Еще капни.
   – Ты лучше поспи. Давай-ка я тебя уложу.
   Он не сопротивлялся. Я уложил его на свою койку, а сам сел за столик и написал коротенькую записку: "Еще раз прости меня, родной. Оставляю тебе ключ, если захочешь уйти, запрешь, а ключ положи под половичок".
   Я вышел на улицу. И на мгновение ощутил в себе радость свободы. Подвал становился для меня невыносимым. Мне во что бы то ни стало захотелось с кем-нибудь побыть, кому-то рассказать о себе, просто с кем-нибудь поговорить. Я сел в трамвай и поехал, сам не знаю куда. Вдруг я сообразил, что нахожусь в районе, где жила Любаша.

5

   Дверь Любаши я вычислил по окнам. Постучался.
   Каким же теплом, светом и нежностью обожгла она мою приговоренную кожу. Я даже не заметил, как она оказалась у меня на руках, такая теплая, нежная и доверчивая. На ней почти ничего не было. Она, должно быть, успела сунуть ножки в туфли на высоком каблуке: ненавижу себя коротышкой! Узкий диван жалобно мычал и назойливо скрипуче постанывал. Любаша мотала головой, и я не мог понять, чего она хочет. Потом я спросил, чего она показывала мне головой, она засмеялась:
   – Я хотела, чтобы ты перенес меня на стол. Не из-за скрипа, нет. Я люблю заниматься любовью на краешке стола, чтобы немножко свисать. Но это еще успеется. А сейчас за дело, мой славный. Я счастлива, что ты сейчас прочтешь кое-что из нероновых размышлений. Вот листочки. Читай, а я пока сварю кофе. Я стал читать:
   "Карудий. Сейчас повсюду пытаются стереть с лица земли идеал. Говорят, будто идеал угрожает миру похищением красоты. Греков побуждал к прогрессу идеал совершенства. И этот идеал ими был реализован. А потом они насытились гармонией, и от частого повторения свободный дух красоты был стерт. Стоики, эпикурейцы, неоплатоники стали вести схоластические споры о том, что есть красота, забыв про жизнь, про истинное в жизни. Они пытались преодолеть холодное дыхание смерти. Они не хотели убивать, а жизнь настаивала: 'Убей'.
   Нерон. Я не просто художник, я созидатель. Единственный, кто создает жизнь-искусство. Я, как и Калигула, чувствую себя одиноким, когда не убиваю. Мне хорошо только, когда я с теми, кто еще не мертв, но уже близок к смерти. Только эта близость и создает некґтарный трепет души, без которого нет ни великой трагедии, ни актерского искусства!
   Никто мне не докажет, что язык фламинго и язык патриция различаются по вкусу. Но величина – другое дело. Когда я Тагиллину предложил отведать измельченный язык казненного Сципиона и сказал ему, что это и есть языки первоклассных моих попугаев, он сказал: 'О лучезарный, это, должно быть, были гениальные попугаи! Можно было бы построить тьму силлогизмов, а затем с важным видом заключить: эрго, нет разницы между фламинго и человеком. Невиновных нет. Убивать можно и тех и других. Даже лучше, когда и тех и других. Одного оттуда, а другого отсюда. О лучезарный, как ты мудр и справедлив!'
   Карудий. Греки достигли определенного совершенства цивилизации. Однако даже совершенство неспособно противостоять скуке потребления, скуке беспощадного паразитарного повторения, когда один съедает другого. Для того чтобы поддерживать в цивилизации душевный жар, требуется нечто большее, чем конституция, гласность, демократия и рыночные отношения. Нужна еще и фантазия, нужен дар приключений, поиск новых совершенств, новых идеалов. Я вижу порочность формулы: государство должно быть отделено от искусства, а искусство – от повседневной суеты и праздности.
   Нерон. Я создаю первое в мире Государство Искусства! Искусство выше жизни и выше демократии! Милосердие – вот основа империи. Милосердие императора распространится исключительно на мертвых! Я провозглашаю наступление "золотого века". Наступит наконец для всех блаженная радость. Сытые стада спустятся с гор по воле Фавна, и хищники не посмеют их трогать. Не нужны будут пастухи и земледельцы. Земля сама даст зерна и винограда столько, сколько окажется нужным, чтобы напоить и насытить всех! В Рим вернутся богини правосудия, богини искусств, красоты и плодородия. Они изберут единого и великого бога – Нерона, который будет властвовать, не терзая и не мучая. Мечи в ножны – вот клич "золотого века". Наступит долгожданный и счастливый мир – праздник Поэзии, Зрелищ, Любви! Новый Бог будет беспощаден лишь к тем, кто попытается очернить этот ликующий Праздник. Комета дала добрый Знак к всеобщему веселью!
   Карудий. Вселенная больна. Жить под этим удушающим небом, где все прогнило, где все ложь, значит, неизбежно превращать праздник в пир во время чумы. Ликовать во время чумы – это абсурд!
   Нерон. Двадцать веков пройдет, и мои слова повторять будут сто раз, а я утверждаю, что абсурд имеет смысл, когда против него есть система аргументов, выраженных как языком логики, так и языком искусства. Хватит растерянности и безнадежности! Пора снова ликовать – в этом я вижу единственный смысл бытия! Перед весельем и чума бессильна. Я буду убивать всех, чье чело опечалится.
   Карудий. Как ты убил свою мать?
   Нерон. Видят боги: я любил свою мать Агриппину. Но она не могла понять великих замыслов империи. Не могла принять Новую жизнь!"

6

   Любаша принесла кофе.
   – Люба, а я только что едва не убил человека. Случайно не убил.
   – Вы герой. А я и не думала. Человечество никогда не сможет обойтись без убийств.
   – И это говорится устами интеллигентки.
   – Интеллигенция всегда была самой кровожадной. Вы еще не прочли о том, как Нерон об этом говорит. Вся сегодняшняя светская философия, все эти Ницше, Хайдеггеры, Достоевские, Камю – все есть у Нерона, потому что он – гений.
   – Люба, вы – тоталитаристка?
   – Я за высокое искусство. Прочтите же, наконец, вот это место.
   Я стал читать:
   "Нерон. Строительство новой жизни всегда начиналось с убийства близких. Дальние – это чепуха! Это никто. Фантом! Дальние – это даже не идеи! Это звуки: сто тысяч ахейцев, греков, лигийцев погибли – это все равно, что сказать о том, что на море был миллион волн. Я читал Софокла. С детства любил и знал его трагедии наизусть. А потом играл Эдипа. В Риме и в Греции. Я стремился проникнуть даже не в тайны Эдипова комплекса, тут все ясно, я хотел зайти за кулисы жизни, за пределы кровосмешения и злодейства, возвышения и падения, чтобы распознать всю гадливость и всю привлекательность красоты Зла, чтобы со дна потусторонних миров достать великие строфы и великие образы Нового Зодчества!
   Я дрожал от счастья, когда за моей спиной хор пел:
   Дай, Рок, всечасно мне блюсти
   Во всем святую чистоту
   И слов и дел, согласно мудрым
   Законам, свыше порожденным!
   И далее в антистрофе:
   Гордыней порожден тиран.
   Она, безумно всем пресытясь,
   Чужда и пользы и добра…
   Карудий. Еще один фокус. Просвещенный тиран, улыбающийся диктатор, сатрап, выступающий против тирании. Ни один диктатор и приверженец самой жестокой тирании не миновал банальной схемы: террор, помноженный на любвеобильность, на крикливые призывы к милосердию, может привести к подлинной диктатуре и к подлинной тирании. Тиран – всегда садист, всегда трус и всегда боится заглянуть в глаза страданию, в глаза убиенных!
   Нерон. Неправда. Я всегда стремился пройти через все возможные человеческие испытания, чтобы правдиво поведать о них в искусстве. Я всматривался в глаза распятых на столбах, разговаривал с горящими на кострах, видел, как пузырилась и лопалась от огня кожа невинных людей, ставших живыми факелами в моих садах. Живое человеческое страдание входило в мою душу, переплавлялось в горниле моего таланта и выходило наружу чеканной строкой. Иногда я сквозь изумруд смотрел на лица приговоренных – нет ничего прекраснее человеческой смерти! Какие строки рождались в моем уме! Какие сюжеты развивались в моем мозгу! Какие рукоплескания чудились мне: никогда еще нигде в мире Великий Император не был одновременно и Великим Поэтом, и Великим Актером, и, как теперь говорят, великим Постановщиком!
   Карудий. Еще одна ложь. То, что всем государям мира недоставало культуры, это общепризнанно. Но культура не есть охапка знаний и умений. Культура есть духовный порыв и готовность отдать жизнь за ее духовный смысл!
   Нерон. Почему же ты не готов отдать свою жизнь?
   Карудий. Я буду готов, если узнаю этот смысл. И узнаю не силой слов и магий представлений, а силою моей душу, которая скажет мне, насколько истинно мое предчувствие и мое упование, насколько оно угодно Богу. Меня беспокоит, что я нахожусь на ложном пути, ибо ищу способ жизни и смерти там, где его не должно быть. Я никогда не делал никому зла. А когда воспламенились несколько римских кварталов, я сам гасил пламя и едва не погиб. Мне тогда казалось, что я нашел способ быть счастливым. Этот способ – в самоотверженном гражданстве, в добром сердце и в могучем бесстрастии.
   Нерон. Чепуха! Я изобрел метод, который назвал методом воплощенных вымыслов. Сначала в голове моей рождалась идея. Идея – это лик. Образ. Затем я эту идею воплощал в жизни, а уже после описывал развитие этой идеи в своем творчестве. Думаю, что этот метод, когда будет подхвачен народами, станет всеобщим, и тогда воцарится Новое Царство, которое будет названо моим именем – НЕРОНОВО. Должен признаться, что процесс развития этого моего метода крайне мучителен. Чего стоило мне замыслить поджог Рима! Образ горящего города не давал мне покоя. Я просыпался ночью, объятый языками пламени, видел во сне тысячи горящих людей: среди них весталки, преторианцы, рабы, вольноотпущенники, трибуны и эдилы. Пламя всех уравняло. А потом моя идея осуществилась – Рим, будь он проклят, малодушный и предательский, сгорел дотла!
   Я смотрел на горящий город, и в моей голове складывались прекрасные стихи о падении Трои, о конце света, о новой эре, родоначальником которой буду – Я. Стихия огня вдохновляла меня с такой силой, что я, глядя на зарево пылающего Урбиса, ощущал в себе не только огонь жизни и смерти, но и поэтический огонь, который сжирал меня до последнего остатка. В кровавых безднах моей души светились алые звезды, от пожарища они были светлее обычного, объятые пламенем к моему сердцу бежали огненные акведуки, храмы, виллы, памятники, колесницы, запряженные квадригами и аргамаками, мне были видны багровые языки огня, слизывающие бежавших воинов, вольноотпущенников, весталок, патрициев, – всех уравняло великое пламя, и если не я поджог Рим, как вскоре стали утверждать все мои противники, то моя воля была причастна к этому очищаемому свершению духа! Моя воля давно жаждала этих минут, и, кто знает, может быть, ее тайные силы и вызвали алую стихию. Наконец-то я увидел то, что никому не удавалось подметить. Рим – это не только храмы и стены, акведуки и памятники, это и легионы вооруженных воинов, собранных со всего света, это целые полчища гладиаторов, это и роскошные виварии, в которых жили дикие звери – тигры и львы, шакалы и туры, леопарды и медведи. Я видел, как толпы мятущихся людей натыкались на стаи разъяренных зверей, оборачивались и бежали от них в противоположную сторону, но здесь же их настигал все сметающий огневой вал. Восхитительную, неповторимую картину представлял собой центр Рима. Между Капитолием и Эсквилином пламя разрослось настолько, что образовало над городом своеобразный шатер, он достиг высоты ста метров, от этого могучего шатра шла смерть: безумие, должно быть, охватило людей, не знавших, куда бежать. Они кричали: 'Конец!', 'Рим гибнет!', 'Юпитер, пощади нас!' И как же изумительно выглядели легионеры, мечами прокладывающие себе путь, вздыбившиеся лошади опускались на головы бегущих, падали разрубленные пополам женщины, и кровь лилась в этом жарком пожарище, и ничего в мире не могло сравниться с этой прекрасной, как смерть, убийственной красотой. Позже, это я знал, ходили слухи, будто бойню приказал учинить император. Что ж, снова можно говорить о великой моей воле, которой в те огненные дни были подчинены и люди, и звери, и бушующий огонь, и исчезнувшие воды. Мне удалось там же записать удивительные картины схватки зверей и легионеров, которые возникли между Палатином и Целием, где были узкие и густо застроенные улицы. Никакая арена цирка, никакие гладиаторские бои не могли дать такой законченной и продуманной совершенной красоты, которую создало беснующееся Пламя. Сначала воины столкнулись с жителями, бежавшими по узкой улице в сторону Квиринала. Поскольку жители преградили путь легионерам, они стали их рубить мечами. Кричали мужчины, плакали дети и женщины. Охваченные пламенем, их багровые тела метались живым огнем. Но каков был ликующий ужас, когда стая разъяренных львов с горящими гривами и хвостами накинулась на людей! Какой апофеоз жизни и смерти! Двое львов ворвались в гущу солдат, рвали их на части с такой остервенелой силой, будто мстя врагам своим за этот ужасающий пожар, за эту грозную гибель.