Страница:
Я полагал, когда жернова вновь возвратятся на прежнее место, девчушек не будет, но у них, должно быть, было особое задание, и они страшно обрадовались, когда я встретился с ними вновь. Грудь моя была разрезана осколком заколки, и они пришли в восторг от своей выдумки.
– Дай ему еще один вопросик на засыпку, – предложила та, которая менее симпатична.
– Нет, я еще хочу у него кое-что спросить. Что такое милосердие?
Откровенно говоря, мне не хотелось отвечать ни на этот, ни на какой-либо другой вопрос, но я знал, что у них есть способ заставить меня отвечать: желобки в жерновах можно было сужать с помощью рычажка, и тогда плиты сдавливали тело так, что хрустели косточки. По мере того как я тянул с ответом, плиты съезжались и бетон впивался в тело. Особенно нестерпимая боль была в груди: вот-вот и ребра треснут!
– Милосердие – это готовность или даже потребность помочь ближнему из чувства сострадания, человеколюбия… – прохрипел я, глядя на прекрасные лица девушек.
Снова обе они захлопали в ладоши, засмеялись, обнажая белоснежные зубы.
– Я же говорила, что он догматик! – кричала первая. – Ему чужда христианская мораль.
– И здесь вы провалились, – сказала вторая. – Кто развил у вас такое дубовое мышление? Милосердие, это каждому второклашке известно, – одна из важнейших христианских добродетелей, которая исполняется посредством дел милости телесных и духовных. Дела милости телесной следующие: питать алчущих, поить жаждущих, одеть нагого, посетить находящегося в темнице, погребать умерших в убожестве. Вот мы вас посетили в заточении – это наша милость к вам…
Ох, как же мне хотелось пить тогда, и я не сдержался:
– Пить, – просипело мое горло.
– Как вы примитивно мыслите. Нельзя сразу обращаться с телесными просьбами. На первом месте у нормального человека всегда стоят духовные потребности, духовные милости: избавлять грешных от заблуждения, учить истине и добру, давать добрые советы, утешать печального, молиться за него Богу, не воздавать за зло, от сердца прощать обиды, обиды…
– Пить, – снова прошептал я. Но плита снова поехала вправо, и темнота проглотила меня.
Когда я снова увидел девиц и снова попросил пить, одна из них протянула мне бутерброд с соленой рыбой.
Я был голоден и съел предложенный бутерброд, отчего мне еще сильнее захотелось пить, а девчушки откупорили бутылку холодной минеральной воды. Бутылка была запотевшей, ее только что вытащили из холодильника. Обе налили в стаканы воды и стали со смехом поливать мое лицо, но таким образом, чтобы ни капли не попало мне в рот.
– И последний вопрос, – сказала одна из девиц. – В вашем досье есть сведения о том, что вы интересовались взглядами Апостола Павла и римского философа Сенеки. Вы воспользовались преданием о личной встрече Апостола Павла и Сенеки и написали третье действие во второй части трилогии Агенобарбова "Нерон вчера, сегодня, завтра"?
– Не писал я! – хотел было пояснить я, но серая бетонная громада снова наехала на меня, а когда снова брызнул свет, никого в жерноварии не было.
Надо мной склонилось мглистое улыбающееся лицо Богданова. Он шипел:
– Я вам не Мигунов и не Свиньин. Я не стану выяснять отношений. У меня расчеты просты: нажал рычаг и жертва превращается в лепешку. Так кто самый лучший, самый справедливый в мире человек?
– Вы.
Он насупил свои мохнатые брови и тихо сказал вошедшему председателю месткома:
– Глаз не спускать, держать в Жерноварии до посинения.
– А после посинения?
– После надо будет отпустить, чтобы перед эксдермацией прошла синева.
9
10
11
12
– Дай ему еще один вопросик на засыпку, – предложила та, которая менее симпатична.
– Нет, я еще хочу у него кое-что спросить. Что такое милосердие?
Откровенно говоря, мне не хотелось отвечать ни на этот, ни на какой-либо другой вопрос, но я знал, что у них есть способ заставить меня отвечать: желобки в жерновах можно было сужать с помощью рычажка, и тогда плиты сдавливали тело так, что хрустели косточки. По мере того как я тянул с ответом, плиты съезжались и бетон впивался в тело. Особенно нестерпимая боль была в груди: вот-вот и ребра треснут!
– Милосердие – это готовность или даже потребность помочь ближнему из чувства сострадания, человеколюбия… – прохрипел я, глядя на прекрасные лица девушек.
Снова обе они захлопали в ладоши, засмеялись, обнажая белоснежные зубы.
– Я же говорила, что он догматик! – кричала первая. – Ему чужда христианская мораль.
– И здесь вы провалились, – сказала вторая. – Кто развил у вас такое дубовое мышление? Милосердие, это каждому второклашке известно, – одна из важнейших христианских добродетелей, которая исполняется посредством дел милости телесных и духовных. Дела милости телесной следующие: питать алчущих, поить жаждущих, одеть нагого, посетить находящегося в темнице, погребать умерших в убожестве. Вот мы вас посетили в заточении – это наша милость к вам…
Ох, как же мне хотелось пить тогда, и я не сдержался:
– Пить, – просипело мое горло.
– Как вы примитивно мыслите. Нельзя сразу обращаться с телесными просьбами. На первом месте у нормального человека всегда стоят духовные потребности, духовные милости: избавлять грешных от заблуждения, учить истине и добру, давать добрые советы, утешать печального, молиться за него Богу, не воздавать за зло, от сердца прощать обиды, обиды…
– Пить, – снова прошептал я. Но плита снова поехала вправо, и темнота проглотила меня.
Когда я снова увидел девиц и снова попросил пить, одна из них протянула мне бутерброд с соленой рыбой.
Я был голоден и съел предложенный бутерброд, отчего мне еще сильнее захотелось пить, а девчушки откупорили бутылку холодной минеральной воды. Бутылка была запотевшей, ее только что вытащили из холодильника. Обе налили в стаканы воды и стали со смехом поливать мое лицо, но таким образом, чтобы ни капли не попало мне в рот.
– И последний вопрос, – сказала одна из девиц. – В вашем досье есть сведения о том, что вы интересовались взглядами Апостола Павла и римского философа Сенеки. Вы воспользовались преданием о личной встрече Апостола Павла и Сенеки и написали третье действие во второй части трилогии Агенобарбова "Нерон вчера, сегодня, завтра"?
– Не писал я! – хотел было пояснить я, но серая бетонная громада снова наехала на меня, а когда снова брызнул свет, никого в жерноварии не было.
Надо мной склонилось мглистое улыбающееся лицо Богданова. Он шипел:
– Я вам не Мигунов и не Свиньин. Я не стану выяснять отношений. У меня расчеты просты: нажал рычаг и жертва превращается в лепешку. Так кто самый лучший, самый справедливый в мире человек?
– Вы.
Он насупил свои мохнатые брови и тихо сказал вошедшему председателю месткома:
– Глаз не спускать, держать в Жерноварии до посинения.
– А после посинения?
– После надо будет отпустить, чтобы перед эксдермацией прошла синева.
9
Как я и предполагал, результаты Референдума не были утешительными. Прав был Кончиков. Он сказал: "Даже если все проголосуют против эксдермации, эти толстосумы сделают так, что голосование будет почти единогласным". Я не понимал, почему так долго подсчитывают. В газетах словоблудили: "Еще вчера битва шла за эксдермацию, а сегодня акцент переключился на империю. А как же иначе? Ведь не успела родиться в виде маленького успеха большой политической химии железобетонная формулировка “имперского вопроса”, как все убедились: Референдум выиграет тот, кто сумеет с наибольшей убедительностью истолковать результаты голосования в свою пользу". А это еще что такое?
Хитрость состояла в том, что два вопроса, эксдермацию и империю, соединили в один. На одной чаше весов – личность, а на другой – империя. И вот пошла болтовня по всем странам. Шакалия под предлогом усиления значимости Референдума устроила показательную казнь семи угонщиков самолетов. В Каледонии, наоборот, под знаком избирательной кампании провели амнистию и отпустили на волю шесть тысяч преступников, которые существенно повлияли на ход Референдума: они громили урны, избивали голосующих и плевали в прохожих.
В Заокеании появилось несколько движений в защиту будущих жертв эксдермационных процессов: шумиха была невероятная. Президент вынужден был выступить в Конгрессе с просьбой выделить из Национального Фонда два миллиона долларов на помощь семьям пострадавших и три миллиона – на изготовление синтетических шкур.
Совершенно непонятна была позиция двух борющихся сторон в нашей стране. Консервативное крыло праховской компании кричало как можно громче: "Халва! Халва!" Они выступили против предпринимательской и технической власти Хобота, а также против печати, которая находилась в руках хоботовцев и неверно отражала ход Референдума. Праховцы предлагали установить глушители и создать более мощную цензуру над всеми изданиями. Программа Хобота сводилась к тому, что они на все лады ругали Прахова и орали о том, что стране нужна свобода, а для этого надо сквозь пальцы глядеть на то, как Прахов подтягивает ко всем основным городам танки, пушки и снаряды.
И Хобот, и Прахов сходились только в одном: нужно повышать цены, и повышать не на двадцать и тридцать процентов, как это делается в какой-нибудь Шакалии или Каледонии, а на шестьсот, семьсот процентов, чтоб шок парализовал людишек, чтобы их качнуло в такую сторону, где любая эксдермация покажется невероятным благом.
Что поразительно, думал я, и праховцы, и хоботовцы, и все это депутатское быдло могли месяцами обсуждать и спорить о том, нужна ли запятая в триста шестом законе о поглаживании яиц у госаппаратчиков старше шестидесяти лет, или можно обойтись без запятой.
Волосы рвали друг у друга, когда обсуждался вопрос о том, дать ли крестьянам землю в одной пригоршне или в двух чайных стаканах. Потом эта мера была снята и введена другая: обсуждался вопрос о том, чтобы дать землю крестьянам в объеме (за основу брался периметр) задницы премьер-министра, мэра города или председателя райсовета. На обсуждение этой проблемы ушло две недели, были выделены специальные группы ученых и общественных деятелей, которые произвели соответствующие замеры, были приняты также законы о том, что на таких клочках земли ничего нельзя строить, но можно держать целлофановые пакеты от дождя, снега и града. Премьер-министр, как и все руководители партий, были крайне довольны тем, что значительная часть тела глав государства, городов и районов стала мерой всех вещей и способом решения проблем аграрной политики.
Я поражался тому, что хоботовцы и праховцы делали все возможное, чтобы в стране случился голод, а народ будто и не видел этого, и никто не возмущался тем, что жизнь стала невыносимой. Впрочем, это не так, разговоров было столько, что из них можно было построить миллион высотных зданий, но эти разговоры были будто необязательными, они напоминали лай дурных собак, которые лают и по поводу, и без повода, этак задерут башку вверх и ну поливать звезды. Так вот головы граждан тоже были задраны вверх, и, не слыша друг друга, они орали, возмущались, а потом бежали в очередь за мусором от крупы, за костями от мяса, за прикисшими или прогнившими овощами – и радости-то было, когда удавалось вместо одного килограмма каких-нибудь жмыхов взять полтора или два! На это-то и рассчитывали толстосумы. На радость человеческую рассчитывали! Этих маленьких радостей все же было невпроворот, а потому они заслонили и империю (пропади она пропадом!) и эксдермацию (будь она неладна!).
Правда, в некоторых районах обозленный народ сметал с лица земли магазины и райсоветы, но это случалось в отдаленных районах, и я толком о том, что там происходит, не знал.
Хитрость состояла в том, что два вопроса, эксдермацию и империю, соединили в один. На одной чаше весов – личность, а на другой – империя. И вот пошла болтовня по всем странам. Шакалия под предлогом усиления значимости Референдума устроила показательную казнь семи угонщиков самолетов. В Каледонии, наоборот, под знаком избирательной кампании провели амнистию и отпустили на волю шесть тысяч преступников, которые существенно повлияли на ход Референдума: они громили урны, избивали голосующих и плевали в прохожих.
В Заокеании появилось несколько движений в защиту будущих жертв эксдермационных процессов: шумиха была невероятная. Президент вынужден был выступить в Конгрессе с просьбой выделить из Национального Фонда два миллиона долларов на помощь семьям пострадавших и три миллиона – на изготовление синтетических шкур.
Совершенно непонятна была позиция двух борющихся сторон в нашей стране. Консервативное крыло праховской компании кричало как можно громче: "Халва! Халва!" Они выступили против предпринимательской и технической власти Хобота, а также против печати, которая находилась в руках хоботовцев и неверно отражала ход Референдума. Праховцы предлагали установить глушители и создать более мощную цензуру над всеми изданиями. Программа Хобота сводилась к тому, что они на все лады ругали Прахова и орали о том, что стране нужна свобода, а для этого надо сквозь пальцы глядеть на то, как Прахов подтягивает ко всем основным городам танки, пушки и снаряды.
И Хобот, и Прахов сходились только в одном: нужно повышать цены, и повышать не на двадцать и тридцать процентов, как это делается в какой-нибудь Шакалии или Каледонии, а на шестьсот, семьсот процентов, чтоб шок парализовал людишек, чтобы их качнуло в такую сторону, где любая эксдермация покажется невероятным благом.
Что поразительно, думал я, и праховцы, и хоботовцы, и все это депутатское быдло могли месяцами обсуждать и спорить о том, нужна ли запятая в триста шестом законе о поглаживании яиц у госаппаратчиков старше шестидесяти лет, или можно обойтись без запятой.
Волосы рвали друг у друга, когда обсуждался вопрос о том, дать ли крестьянам землю в одной пригоршне или в двух чайных стаканах. Потом эта мера была снята и введена другая: обсуждался вопрос о том, чтобы дать землю крестьянам в объеме (за основу брался периметр) задницы премьер-министра, мэра города или председателя райсовета. На обсуждение этой проблемы ушло две недели, были выделены специальные группы ученых и общественных деятелей, которые произвели соответствующие замеры, были приняты также законы о том, что на таких клочках земли ничего нельзя строить, но можно держать целлофановые пакеты от дождя, снега и града. Премьер-министр, как и все руководители партий, были крайне довольны тем, что значительная часть тела глав государства, городов и районов стала мерой всех вещей и способом решения проблем аграрной политики.
Я поражался тому, что хоботовцы и праховцы делали все возможное, чтобы в стране случился голод, а народ будто и не видел этого, и никто не возмущался тем, что жизнь стала невыносимой. Впрочем, это не так, разговоров было столько, что из них можно было построить миллион высотных зданий, но эти разговоры были будто необязательными, они напоминали лай дурных собак, которые лают и по поводу, и без повода, этак задерут башку вверх и ну поливать звезды. Так вот головы граждан тоже были задраны вверх, и, не слыша друг друга, они орали, возмущались, а потом бежали в очередь за мусором от крупы, за костями от мяса, за прикисшими или прогнившими овощами – и радости-то было, когда удавалось вместо одного килограмма каких-нибудь жмыхов взять полтора или два! На это-то и рассчитывали толстосумы. На радость человеческую рассчитывали! Этих маленьких радостей все же было невпроворот, а потому они заслонили и империю (пропади она пропадом!) и эксдермацию (будь она неладна!).
Правда, в некоторых районах обозленный народ сметал с лица земли магазины и райсоветы, но это случалось в отдаленных районах, и я толком о том, что там происходит, не знал.
10
Ни с того ни с сего, однако, видимо, в связи с затруднениями экономического плана, руководители разваливающейся империи решили повернуть гнев народа в мою сторону. В газетах появились снимки, где был изображен я в кругу "друзей", причем мой стол ломился от яств и вин, и это стало поводом народного бунта: "Вот кто живет, а мы страдаем!". Мою резиденцию едва не разнесли в пух и прах. Меня срочно перевели в мой прежний подвал, а также было принято срочное правительственное решение о том, чтобы мне не давалось никаких привилегий и чтобы я на общих основаниях ходил на работу до самой эксдермации. Правда, была сделана и оговорка, что мне будет дан дополнительный отпуск в счет тех дней, когда я буду висеть на кресте, причем, учитывая трудности висения на кресте, мне один день считался за два дня.
Положение мое обострилось еще и тем, что была провалена моя аттестация. Милые ученички мне поставили единицы, чем продемонстрировали высшую требовательность и глубинное знание культуры: дети знают больше учителей!
Я связался с Курвиным, Он стал оправдываться:
– Пойми, старина, ничего поделать не могу. Мы дали результаты твоих ответов учителям-новаторам, они в один голос заявили: "Не наш!" Вот что сказал Швабрин: "На порог школы с такими убеждениями нельзя пускать, а не то чтобы работать в НИИ лишения жизни!" А вот заявление Швилимоно: "Я никогда не думал, что Сечкин может быть так враждебно настроен к нашей передовой демократической идеологии. Я бы его не эксдермировал, а живьем закопал на одной из окраин Заполярного круга". Примерно такой же точки зрения придерживается и твой давний приятель, которому ты многократно помогал, Громилин Виктор Федорович; он посмотрел в твои книги и вынес такой приговор: "Ни одной ссылки на мои гениальные труды и труды наших уважаемых популяризаторов, в частности Птичкина и Овечкиной, Тятина и Недоумкина". Птичкин резко заявил: "С Сечкиным давно надо было кончать, еще в первую оттепель его надо было стереть в порошок". А Овечкина написала петицию, в которой требовала, чтобы тебя не допускали к публичной эксдермации, а посадили на электрический стул в темном подвале. Причем главной твоей виной она считает твой открытый антимерлизм.
Я повесил трубку.
Раздавались голоса, но их заглушали треск и грозовые раскаты. "Кто-то поставил глушилки", – решил я. А грозовые раскаты становились сильнее, и за окном потемнело так, будто небо задернули сине-багровой мутью.
Положение мое обострилось еще и тем, что была провалена моя аттестация. Милые ученички мне поставили единицы, чем продемонстрировали высшую требовательность и глубинное знание культуры: дети знают больше учителей!
Я связался с Курвиным, Он стал оправдываться:
– Пойми, старина, ничего поделать не могу. Мы дали результаты твоих ответов учителям-новаторам, они в один голос заявили: "Не наш!" Вот что сказал Швабрин: "На порог школы с такими убеждениями нельзя пускать, а не то чтобы работать в НИИ лишения жизни!" А вот заявление Швилимоно: "Я никогда не думал, что Сечкин может быть так враждебно настроен к нашей передовой демократической идеологии. Я бы его не эксдермировал, а живьем закопал на одной из окраин Заполярного круга". Примерно такой же точки зрения придерживается и твой давний приятель, которому ты многократно помогал, Громилин Виктор Федорович; он посмотрел в твои книги и вынес такой приговор: "Ни одной ссылки на мои гениальные труды и труды наших уважаемых популяризаторов, в частности Птичкина и Овечкиной, Тятина и Недоумкина". Птичкин резко заявил: "С Сечкиным давно надо было кончать, еще в первую оттепель его надо было стереть в порошок". А Овечкина написала петицию, в которой требовала, чтобы тебя не допускали к публичной эксдермации, а посадили на электрический стул в темном подвале. Причем главной твоей виной она считает твой открытый антимерлизм.
Я повесил трубку.
Раздавались голоса, но их заглушали треск и грозовые раскаты. "Кто-то поставил глушилки", – решил я. А грозовые раскаты становились сильнее, и за окном потемнело так, будто небо задернули сине-багровой мутью.
11
До эксдермации оставались считанные дни. А я все еще на что-то надеялся.
И вот однажды по возвращении со службы я оказался в новой ловушке. Иногда мне казалось, что эта моя ловушка возникла совсем не случайно, а иногда – что мои домыслы всего лишь плод замутненного воображения. Как бы то ни было, с этой ловушки все и началось. А произошло это вот как.
Я подошел к киоску, чтобы купить "Сучье вымя" и несколько журналов, в которых с разных точек зрения предсказывались судьбы, а также выходы из самых затруднительных человеческих положений.
Я сосчитал в уме, сколько должен заплатить за три журнала и три последних "Вымени" – получалось что-то около пяти рублей и двенадцати копеек. Мне лень было считать до конца, я протянул шесть рублей, так как у меня не было мелочи, и получил журналы и газеты, а также сдачу, я точно помню – два гривенника и два пятака. Я сказал киоскеру:
– Мало.
Она мне дала еще шесть копеек. Я возмутился и еще раз повторил:
– Мало.
За моей спиной стоял хорошо выбритый лупоглазый человек с тонкими усиками и золотыми зубами. Я вздрогнул, увидев его. Впрочем, тут же решил, что обознался.
– Вот вам мои двадцать копеек и уходите отсюда прочь, – сказал он любезно.
Человек нагло сунул мне свои двадцать копеек, которые я тут же отшвырнул, что привело его соседа в неистовство:
– Ах, нашими деньгами швыряться! Да кто вы такой, чтобы швыряться деньгами. Понаехали сюда! Совсем обнаглели…
– А кто вы такой?! – закричал я. – Вы сами понаехали. Я коренной горожанин, а вы, должно быть, мерлей!
– Ах, вы еще и шовинист! Вот вам за это, – и ударил меня в лицо.
Старушка, которая стояла за лупоглазым, закричала:
– Да что же это такое – среди бела дня бить человека! Кто позволил!
– Я его знаю, – крикнул подбежавший полупьяный гражданин и ударил соседа лупоглазого тростью. Тот оскалился. Он был сильным человеком. Ему удалось схватить за шиворот меня и полупьяного гражданина и стукнуть нас лбами. Раздался такой звон, точно два колокола ранили друг друга насмерть! И тут-то началось… Со всех сторон бежали люди. Кто-то размозжил лупоглазому голову, меня двое громил раскачали и швырнули в витрину магазина. Стекло разлетелось на мелкие кусочки. Я был окровавлен и ушиблен, но не настолько, чтобы потерять сознание. Я выползал из магазина, когда подоспела вооруженная милиция. Меня схватили и потащили к дому, где уже шла большая потасовка. Увидев нас, вооруженная толпа кинулась будто бы спасать меня. Милиционеры бросили свою добычу и нырнули в распахнутые двери. Мне дали нож, и я вместе со всеми побежал вдоль улицы. На перекрестке строили баррикады. Катили бочки, несли мешки с песком, с сахаром и мукой. Валили светофоры и столбы. Киоск, в котором я недавно еще покупал газеты и журналы, был перевернут. Ветер листал журналы и газеты. На соседних улицах раздавались выстрелы, кто-то кричал и просил о помощи. Потом все разбежались. Появились машины с газами. Примчались и бронемашины с всасывающими устройствами. Бронетранспортеры раскрывали свои мощные пасти и всасывали в себя людей, разные тяжелые предметы и даже мешки с сахаром. Я влетел в огромное брюхо броневика, когда он уже был набит до половины повстанцами. Двери захлопнулись, когда броневик был набит до отказа. Невозможно было пошевельнуться. Кто-то сказал:
– Лишь бы выхлопные газы не запустили.
– А что это такое? – спросил женский голос.
– Это смерть, – ответил мужской голос. – В прошлом тысячелетии были такие машины, которые назывались душегубками. Пускали выхлопные газы, и люди умирали.
– Это же варварство.
– А что поделаешь?
– Вы не могли бы, сударь, убрать с моего лица локоть, – это ко мне обратилась девица лет восемнадцати.
– Господи, – сказал я. – А вы-то как здесь оказались, Зилочка, дорогая?
– Я счастлива, что вы обрадовались мне, – улыбнулась Зила. – Разве я могла вас оставить в такой беде!
– Но как это случилось? Что послужило поводом? Неужто этот лупоглазый? Неужто из-за двадцати копеек надо идти на баррикады?
– До чего же вы наивный! Неужели вам неясно, что лупоглазый, как вы выразились, отнюдь не рядовой индивид даже на уровне нашего счета.
– Какого счета?
– Бесовского, мой милый. Вам повезло близко соприкоснуться с персоной особого доступа к Патриарху Всея Темных Сил. Впрочем, вы уже с ним встречались.
– Я встречался? Да я его в первый раз увидел…
– А если я вам скажу, что этот лупоглазый и есть тот, кто преследовал вас после смерти Топазика? – шепотом произнесла Зила. – Хорошо, что вы не взяли у него двадцать копеек, иначе ваша душа принадлежала бы ему. Вы не взяли от него платы, а он вам устроил эту душегубку. Умоляю вас, хоть дальше ведите себя попристойнее. И еще одна просьба к вам. Тут под нашими ногами устроились двое подростков. Они нахулиганили, – Зила залилась раскатистым смехом, – мне и пересказывать вам, в чем состояло их хулиганство, неловко. Так вы за ними присмотрите. Молодежь нам еще пригодится. Чао, мой милый, я улетучусь, здесь, в этой духотище, невозможно находиться.
На моих глазах она растаяла, а на ее месте оказались двое подростков. Одного звали Феликсом, а другого – Шурой, или Сашей. Феликс был высок и красив, и когда он поднялся с пола, то показался мне совсем не подростком, а молодым человеком.
– Сколько же тебе лет?
– Семнадцать, – застенчиво сказал он, и в улыбке я вдруг узнал что-то знакомое.
– А какая у тебя фамилия?
– Скабен, – ответил он.
– Господи, ты сын Даниила Исааковича?
– Это его отец, – ответил Шура.
– Спасибо, Шура, – сказал я и погладил подростка по головке. Он был маленький, крепенький, совсем ребенок.
– Меня зовут Сашей, – представился Шура.
– Это одно и то же, – сказал я, но Шура стал спорить, доказывая, что в жизни все слова имеют разные значения.
– Даже если одну буковку изменить в слове и даже не буковку, а одну половинку буковки, – пояснил мне Шура, – то можно попасть в тюрьму и даже на всю жизнь испортить себе жизнь.
– И что это за буковка такая? – спросил я.
– Буковка как буковка. Обыкновенная "т", палочка, а сверху перекладинка, а мы эту буковку в нескольких местах переправили на "п", – Шура вдруг залился горькими слезами и сквозь слезы стал говорить, что он и слова этого не знал до сегодняшнего дня, но утром они с Фелей читали объявление, а к ним подошел взрослый дядечка и пояснил -это нехорошее слово, и мы стали переправлять букву "т" на букву "п". Нам это показалось смешным, и мы, как дураки, хохотали возле рекламного столба, пока нас машина не всосала…
– Ничего не пойму. Какие буковки, какие объявления? – сказал я.
– Объявление было таким: "Все желающие играть в БОЛЬШОЙ ТЕННИС могут записаться. БОЛЬШОЙ ТЕННИС укрепляет здоровье, веселит душу, улучшает кровообращение, ну и всякое такое…" Так вот, мы в слове "теннис" заменили букву "т" на букву "п", а потом нас всосала машина, а этот дядечка стоял в стороне, хохотал и приговаривал: "Веселит душу и укрепляет здоровье…"
– У него были тонкие усики и глаза навыкат?
– Да, лупатый он был сильно. И золотые зубы.
– Да, это он, сволочь, – проговорил я, обнимая подростков.
– Что теперь с нами будет? – спросил Шура, вытирая слезы.
– Не падайте духом, господа офицеры, – попытался я взбодрить подростков. – Самое худшее, что может быть с нами, – это смерть, а это уж не так страшно. У меня есть одно обезболивающее средство, так что если придется…
Шура, к моему удивлению, в один миг прекратил хныкать, сжал губы и гордо сказал:
– А мы не боимся. Было бы за что умирать…
– А ни за что не хотите?
– Так просто не хотелось бы. Смерть все-таки – это серьезно.
– Когда я вырасту, я обязательно напишу трактат о смерти. Расскажу о том, как относились к смерти эпикурейцы, стоики и ранние христиане…
– А разве вы уже не выросли? – спросил Феликс.
– Еще не вырос, – рассмеялся я. – Точнее, у меня пошел обратный процесс: я начинаю впадать в детство.
– И до каких пор можно впадать?
– О, это великолепный вопрос, – ответил я. – Впадать можно бесконечно. До самых истоков рождения человечества.
Мои слова были прерваны голосом по микрофону:
– Сечкин, приготовиться к процедуре бичевания!
Не успел я возмутиться, как рядом оказалась Зила. Она, улыбнувшись, шепнула мне на ухо:
– Бичевание – это пропуск в первый век. К Нему можно прийти только очищенным.
– Неужели к Нему? – спросил я, восхищенный такой вестью.
– Именно к Нему.
Я с радостью припал к позорному столбу, и двое в кожаных куртках привязали мои руки. Они же и бичевали. Широкие полосы ремней горячо ложились на мое ни в чем не повинное тело. "Все как надо, – подумал я. – Широкие ремни не испортят тела. Кожа есть кожа…"
После тридцати ударов я потерял сознание. А когда на меня вылили два ведра воды, я был уже в преисподней.
– Отсюда примерно две трамвайные остановки до Претории прокуратора Феликса, – шепнула Зила, бросая мне синий хитон из тонкой шерсти. – Запомни, твое имя Силий. Ты военачальник из Македонии. Привез Феликсу ценный подарок. – Как только были произнесены эти слова, в моих руках оказался кинжал с золотой рукоятью. – Мы вдвоем спустимся к Нему…
И вот однажды по возвращении со службы я оказался в новой ловушке. Иногда мне казалось, что эта моя ловушка возникла совсем не случайно, а иногда – что мои домыслы всего лишь плод замутненного воображения. Как бы то ни было, с этой ловушки все и началось. А произошло это вот как.
Я подошел к киоску, чтобы купить "Сучье вымя" и несколько журналов, в которых с разных точек зрения предсказывались судьбы, а также выходы из самых затруднительных человеческих положений.
Я сосчитал в уме, сколько должен заплатить за три журнала и три последних "Вымени" – получалось что-то около пяти рублей и двенадцати копеек. Мне лень было считать до конца, я протянул шесть рублей, так как у меня не было мелочи, и получил журналы и газеты, а также сдачу, я точно помню – два гривенника и два пятака. Я сказал киоскеру:
– Мало.
Она мне дала еще шесть копеек. Я возмутился и еще раз повторил:
– Мало.
За моей спиной стоял хорошо выбритый лупоглазый человек с тонкими усиками и золотыми зубами. Я вздрогнул, увидев его. Впрочем, тут же решил, что обознался.
– Вот вам мои двадцать копеек и уходите отсюда прочь, – сказал он любезно.
Человек нагло сунул мне свои двадцать копеек, которые я тут же отшвырнул, что привело его соседа в неистовство:
– Ах, нашими деньгами швыряться! Да кто вы такой, чтобы швыряться деньгами. Понаехали сюда! Совсем обнаглели…
– А кто вы такой?! – закричал я. – Вы сами понаехали. Я коренной горожанин, а вы, должно быть, мерлей!
– Ах, вы еще и шовинист! Вот вам за это, – и ударил меня в лицо.
Старушка, которая стояла за лупоглазым, закричала:
– Да что же это такое – среди бела дня бить человека! Кто позволил!
– Я его знаю, – крикнул подбежавший полупьяный гражданин и ударил соседа лупоглазого тростью. Тот оскалился. Он был сильным человеком. Ему удалось схватить за шиворот меня и полупьяного гражданина и стукнуть нас лбами. Раздался такой звон, точно два колокола ранили друг друга насмерть! И тут-то началось… Со всех сторон бежали люди. Кто-то размозжил лупоглазому голову, меня двое громил раскачали и швырнули в витрину магазина. Стекло разлетелось на мелкие кусочки. Я был окровавлен и ушиблен, но не настолько, чтобы потерять сознание. Я выползал из магазина, когда подоспела вооруженная милиция. Меня схватили и потащили к дому, где уже шла большая потасовка. Увидев нас, вооруженная толпа кинулась будто бы спасать меня. Милиционеры бросили свою добычу и нырнули в распахнутые двери. Мне дали нож, и я вместе со всеми побежал вдоль улицы. На перекрестке строили баррикады. Катили бочки, несли мешки с песком, с сахаром и мукой. Валили светофоры и столбы. Киоск, в котором я недавно еще покупал газеты и журналы, был перевернут. Ветер листал журналы и газеты. На соседних улицах раздавались выстрелы, кто-то кричал и просил о помощи. Потом все разбежались. Появились машины с газами. Примчались и бронемашины с всасывающими устройствами. Бронетранспортеры раскрывали свои мощные пасти и всасывали в себя людей, разные тяжелые предметы и даже мешки с сахаром. Я влетел в огромное брюхо броневика, когда он уже был набит до половины повстанцами. Двери захлопнулись, когда броневик был набит до отказа. Невозможно было пошевельнуться. Кто-то сказал:
– Лишь бы выхлопные газы не запустили.
– А что это такое? – спросил женский голос.
– Это смерть, – ответил мужской голос. – В прошлом тысячелетии были такие машины, которые назывались душегубками. Пускали выхлопные газы, и люди умирали.
– Это же варварство.
– А что поделаешь?
– Вы не могли бы, сударь, убрать с моего лица локоть, – это ко мне обратилась девица лет восемнадцати.
– Господи, – сказал я. – А вы-то как здесь оказались, Зилочка, дорогая?
– Я счастлива, что вы обрадовались мне, – улыбнулась Зила. – Разве я могла вас оставить в такой беде!
– Но как это случилось? Что послужило поводом? Неужто этот лупоглазый? Неужто из-за двадцати копеек надо идти на баррикады?
– До чего же вы наивный! Неужели вам неясно, что лупоглазый, как вы выразились, отнюдь не рядовой индивид даже на уровне нашего счета.
– Какого счета?
– Бесовского, мой милый. Вам повезло близко соприкоснуться с персоной особого доступа к Патриарху Всея Темных Сил. Впрочем, вы уже с ним встречались.
– Я встречался? Да я его в первый раз увидел…
– А если я вам скажу, что этот лупоглазый и есть тот, кто преследовал вас после смерти Топазика? – шепотом произнесла Зила. – Хорошо, что вы не взяли у него двадцать копеек, иначе ваша душа принадлежала бы ему. Вы не взяли от него платы, а он вам устроил эту душегубку. Умоляю вас, хоть дальше ведите себя попристойнее. И еще одна просьба к вам. Тут под нашими ногами устроились двое подростков. Они нахулиганили, – Зила залилась раскатистым смехом, – мне и пересказывать вам, в чем состояло их хулиганство, неловко. Так вы за ними присмотрите. Молодежь нам еще пригодится. Чао, мой милый, я улетучусь, здесь, в этой духотище, невозможно находиться.
На моих глазах она растаяла, а на ее месте оказались двое подростков. Одного звали Феликсом, а другого – Шурой, или Сашей. Феликс был высок и красив, и когда он поднялся с пола, то показался мне совсем не подростком, а молодым человеком.
– Сколько же тебе лет?
– Семнадцать, – застенчиво сказал он, и в улыбке я вдруг узнал что-то знакомое.
– А какая у тебя фамилия?
– Скабен, – ответил он.
– Господи, ты сын Даниила Исааковича?
– Это его отец, – ответил Шура.
– Спасибо, Шура, – сказал я и погладил подростка по головке. Он был маленький, крепенький, совсем ребенок.
– Меня зовут Сашей, – представился Шура.
– Это одно и то же, – сказал я, но Шура стал спорить, доказывая, что в жизни все слова имеют разные значения.
– Даже если одну буковку изменить в слове и даже не буковку, а одну половинку буковки, – пояснил мне Шура, – то можно попасть в тюрьму и даже на всю жизнь испортить себе жизнь.
– И что это за буковка такая? – спросил я.
– Буковка как буковка. Обыкновенная "т", палочка, а сверху перекладинка, а мы эту буковку в нескольких местах переправили на "п", – Шура вдруг залился горькими слезами и сквозь слезы стал говорить, что он и слова этого не знал до сегодняшнего дня, но утром они с Фелей читали объявление, а к ним подошел взрослый дядечка и пояснил -это нехорошее слово, и мы стали переправлять букву "т" на букву "п". Нам это показалось смешным, и мы, как дураки, хохотали возле рекламного столба, пока нас машина не всосала…
– Ничего не пойму. Какие буковки, какие объявления? – сказал я.
– Объявление было таким: "Все желающие играть в БОЛЬШОЙ ТЕННИС могут записаться. БОЛЬШОЙ ТЕННИС укрепляет здоровье, веселит душу, улучшает кровообращение, ну и всякое такое…" Так вот, мы в слове "теннис" заменили букву "т" на букву "п", а потом нас всосала машина, а этот дядечка стоял в стороне, хохотал и приговаривал: "Веселит душу и укрепляет здоровье…"
– У него были тонкие усики и глаза навыкат?
– Да, лупатый он был сильно. И золотые зубы.
– Да, это он, сволочь, – проговорил я, обнимая подростков.
– Что теперь с нами будет? – спросил Шура, вытирая слезы.
– Не падайте духом, господа офицеры, – попытался я взбодрить подростков. – Самое худшее, что может быть с нами, – это смерть, а это уж не так страшно. У меня есть одно обезболивающее средство, так что если придется…
Шура, к моему удивлению, в один миг прекратил хныкать, сжал губы и гордо сказал:
– А мы не боимся. Было бы за что умирать…
– А ни за что не хотите?
– Так просто не хотелось бы. Смерть все-таки – это серьезно.
– Когда я вырасту, я обязательно напишу трактат о смерти. Расскажу о том, как относились к смерти эпикурейцы, стоики и ранние христиане…
– А разве вы уже не выросли? – спросил Феликс.
– Еще не вырос, – рассмеялся я. – Точнее, у меня пошел обратный процесс: я начинаю впадать в детство.
– И до каких пор можно впадать?
– О, это великолепный вопрос, – ответил я. – Впадать можно бесконечно. До самых истоков рождения человечества.
Мои слова были прерваны голосом по микрофону:
– Сечкин, приготовиться к процедуре бичевания!
Не успел я возмутиться, как рядом оказалась Зила. Она, улыбнувшись, шепнула мне на ухо:
– Бичевание – это пропуск в первый век. К Нему можно прийти только очищенным.
– Неужели к Нему? – спросил я, восхищенный такой вестью.
– Именно к Нему.
Я с радостью припал к позорному столбу, и двое в кожаных куртках привязали мои руки. Они же и бичевали. Широкие полосы ремней горячо ложились на мое ни в чем не повинное тело. "Все как надо, – подумал я. – Широкие ремни не испортят тела. Кожа есть кожа…"
После тридцати ударов я потерял сознание. А когда на меня вылили два ведра воды, я был уже в преисподней.
– Отсюда примерно две трамвайные остановки до Претории прокуратора Феликса, – шепнула Зила, бросая мне синий хитон из тонкой шерсти. – Запомни, твое имя Силий. Ты военачальник из Македонии. Привез Феликсу ценный подарок. – Как только были произнесены эти слова, в моих руках оказался кинжал с золотой рукоятью. – Мы вдвоем спустимся к Нему…
12
Темница никак не походила на тюремную камеру. Это было довольно большое помещение с крепкой мебелью, широкой кроватью, шкафом для посуды и умывальником. На столе были разбросаны принадлежности для письма. Несколько фонарей освещало лица присутствующих. В сером одеянии в углу сидел человек небольшого роста с перебитым носом и с огромным лысеющим черепом. Это Павел. Напротив в пурпурной тоге восседал в доставленном сюда кресле прокуратор Феликс, за его спиной стояла Друзилла. Как только я ее увидел, сразу несказанно обрадовался. Это была действительно не жена прокуратора, а именно Зила, которая и привела меня сюда. Слева сидели Агафон и Проперций, а поодаль от меня на подстилке устроились два щенка – я сразу заподозрил в них Шуру и Феликса.
Я, как и положено, сделал поклон прокуратору, назвав его "величайшим", "сладчайшим" и "венценоснейшим". Он долго рассматривал драгоценные камни, ловко вмонтированные в золотую рукоять кинжала, затем передал подарок Зиле, а мне кивнул на скамью: дескать, садись.
Павел продолжил, бросив в мою сторону совершенно безразличный взгляд:
– Да, я горжусь своим еврейством. И именем своим дорожу. Назван я в память первого еврейского царя Саула, происходившего из колена Вениамина. Я кровью своей оправдал апостольский сан и нынешнее апостольское имя. Все мое воспитание в маленьком городке Тарсе было фарисейским по сути. Мы были богаты и независимы. Свято верили в иудаизм и как римские граждане честно служили императору. Я, как и отец, будучи фарисеем, ревностно защищал Моисеевы законы и за их нарушение многих карал смертью. Для меня иудаизм – великая вера и великое знамя. Я мечтал стать истинным воином в доблестном войске иудейства, где сила, ум, мужество и готовность умереть за веру сочетались всегда с тайным коварством, хитростью, ловкостью и жадностью к жизни. Моим учителем был великий Гамалиил, председатель иудейского Синедриона при императорах Тиберии и Клавдии.
Мне уже не казалось чудом, что греческая речь, перемежаемая латынью и арамейским, была абсолютно понятна мне. Не было для меня чудом и то, что рядом со мной стоял, точно вросший в стенку, прокураторский врач, как две капли воды похожий на моего старого знакомца, человека средних лет.
– Ну а теперь слушай и молчи, – сказал он тихо. – Молчи и думай. Тебе откроется тайна, которую два тысячелетия разгадывают народы. Поверь, мне глубоко симпатичен Павел хотя бы потому, что он восстал против фарисеев, да и против всей Римской империи. В нем столько же сатанинского, сколько во мне божественного.
– Это кощунство! – прошипел я. – Сгинь, проклятый!
– А ведь непристойно так, – улыбнулся он по-доброму. – Я могу тебя превратить в лепешку, в кусок козьего сыра, который тут же сожрет прокуратор, но я этого не сделаю, потому что у меня другие цели.
– Какие?
– У меня нет ни от кого секретов. Моя скромная цель – помочь людям. Могу признаться, что мне эти мелкие двуногие твари и даром не нужны. Наш Сатанинский Совет уже восемьдесят два раза решал не принимать вас в Скопище темных сил, поскольку вы не достойны наших чертогов. Зло, которое вы творите, настолько мелко и отвратительно, что вы способны лишь осквернить наше доброе сатанинское племя. Да и чем вас кормить, когда нам уже и самим все в обрез? Вы даже воздух изгадили!
– Так почему же ты все-таки разговариваешь со мною?
– Потому что я и несколько моих друзей, их по пальцам можно пересчитать, не подчинились Сатанинскому Совету. У нас есть новая идея создания гигантского Паразитария исключительно мирным путем и в мирных целях, как сейчас говорят ваши прохвосты-политики. Мы учтем опыт наших ошибок, когда не оправдалась ставка на сумасшедших социалистов Фурье, Нечаева и Кастро. Мы ошиблись и в аристократах типа Пестеля, де Сада, Савинкова и генерала Корнилова. Мы извлекли немалый опыт из оргаистических политиканов – Маркса, Зиновьева и Ильича Первого, но всех их были вынуждены отправить на тот свет…
– Не всех, однако.
– Разумеется, не всех. Как тут навечно похоронить де Сада, маркиза и человека большой сексуальной эрудиции, когда садизм и эротизм становятся идеологией революционных масс. Де Сад не чета кастрату Ильичу Первому, он в одном эшелоне с Марксом, который стал лидером всего люмпенсволочизма. Но здесь, подчеркиваю, есть одна загадка.
– В чем же она?
– Загадка в знаке. Да, в знаке равенства между левыми и правыми, между палачами и жертвами, между правящими и гонимыми, между иудаизмом и христианством. Когда я вкладывал в уста Иосифа Флавия космогоническую идею всеединства, я рассчитывал на сотворение нового мира, который будет строиться на началах такого добра, которое непременно должно обернуться злом. Человек в отличие от животного устроен так, что он падок на то, что ему во вред. Его притягивают порой зловещие вещи: виселицы, костры, могилы, крематории, ну, конечно же, распятия. Подумать только, едва ли не в каждом доме распятый человек. Ничего себе картинка! А ведь было время, когда распятый считался проклятым Богом! Ты вслушайся, о чем они говорят, эта чародейка Друзилла и этот вездесущий вольноотпущенник, и этот бывший Савл, фарисей и воин, ученик знаменитого раввина Гамалиила, который одним из первых понял неразрывную связь иудаизма и христианства.
Я, как и положено, сделал поклон прокуратору, назвав его "величайшим", "сладчайшим" и "венценоснейшим". Он долго рассматривал драгоценные камни, ловко вмонтированные в золотую рукоять кинжала, затем передал подарок Зиле, а мне кивнул на скамью: дескать, садись.
Павел продолжил, бросив в мою сторону совершенно безразличный взгляд:
– Да, я горжусь своим еврейством. И именем своим дорожу. Назван я в память первого еврейского царя Саула, происходившего из колена Вениамина. Я кровью своей оправдал апостольский сан и нынешнее апостольское имя. Все мое воспитание в маленьком городке Тарсе было фарисейским по сути. Мы были богаты и независимы. Свято верили в иудаизм и как римские граждане честно служили императору. Я, как и отец, будучи фарисеем, ревностно защищал Моисеевы законы и за их нарушение многих карал смертью. Для меня иудаизм – великая вера и великое знамя. Я мечтал стать истинным воином в доблестном войске иудейства, где сила, ум, мужество и готовность умереть за веру сочетались всегда с тайным коварством, хитростью, ловкостью и жадностью к жизни. Моим учителем был великий Гамалиил, председатель иудейского Синедриона при императорах Тиберии и Клавдии.
Мне уже не казалось чудом, что греческая речь, перемежаемая латынью и арамейским, была абсолютно понятна мне. Не было для меня чудом и то, что рядом со мной стоял, точно вросший в стенку, прокураторский врач, как две капли воды похожий на моего старого знакомца, человека средних лет.
– Ну а теперь слушай и молчи, – сказал он тихо. – Молчи и думай. Тебе откроется тайна, которую два тысячелетия разгадывают народы. Поверь, мне глубоко симпатичен Павел хотя бы потому, что он восстал против фарисеев, да и против всей Римской империи. В нем столько же сатанинского, сколько во мне божественного.
– Это кощунство! – прошипел я. – Сгинь, проклятый!
– А ведь непристойно так, – улыбнулся он по-доброму. – Я могу тебя превратить в лепешку, в кусок козьего сыра, который тут же сожрет прокуратор, но я этого не сделаю, потому что у меня другие цели.
– Какие?
– У меня нет ни от кого секретов. Моя скромная цель – помочь людям. Могу признаться, что мне эти мелкие двуногие твари и даром не нужны. Наш Сатанинский Совет уже восемьдесят два раза решал не принимать вас в Скопище темных сил, поскольку вы не достойны наших чертогов. Зло, которое вы творите, настолько мелко и отвратительно, что вы способны лишь осквернить наше доброе сатанинское племя. Да и чем вас кормить, когда нам уже и самим все в обрез? Вы даже воздух изгадили!
– Так почему же ты все-таки разговариваешь со мною?
– Потому что я и несколько моих друзей, их по пальцам можно пересчитать, не подчинились Сатанинскому Совету. У нас есть новая идея создания гигантского Паразитария исключительно мирным путем и в мирных целях, как сейчас говорят ваши прохвосты-политики. Мы учтем опыт наших ошибок, когда не оправдалась ставка на сумасшедших социалистов Фурье, Нечаева и Кастро. Мы ошиблись и в аристократах типа Пестеля, де Сада, Савинкова и генерала Корнилова. Мы извлекли немалый опыт из оргаистических политиканов – Маркса, Зиновьева и Ильича Первого, но всех их были вынуждены отправить на тот свет…
– Не всех, однако.
– Разумеется, не всех. Как тут навечно похоронить де Сада, маркиза и человека большой сексуальной эрудиции, когда садизм и эротизм становятся идеологией революционных масс. Де Сад не чета кастрату Ильичу Первому, он в одном эшелоне с Марксом, который стал лидером всего люмпенсволочизма. Но здесь, подчеркиваю, есть одна загадка.
– В чем же она?
– Загадка в знаке. Да, в знаке равенства между левыми и правыми, между палачами и жертвами, между правящими и гонимыми, между иудаизмом и христианством. Когда я вкладывал в уста Иосифа Флавия космогоническую идею всеединства, я рассчитывал на сотворение нового мира, который будет строиться на началах такого добра, которое непременно должно обернуться злом. Человек в отличие от животного устроен так, что он падок на то, что ему во вред. Его притягивают порой зловещие вещи: виселицы, костры, могилы, крематории, ну, конечно же, распятия. Подумать только, едва ли не в каждом доме распятый человек. Ничего себе картинка! А ведь было время, когда распятый считался проклятым Богом! Ты вслушайся, о чем они говорят, эта чародейка Друзилла и этот вездесущий вольноотпущенник, и этот бывший Савл, фарисей и воин, ученик знаменитого раввина Гамалиила, который одним из первых понял неразрывную связь иудаизма и христианства.