Страница:
– Где ляжки?
– Дурак!
– А бедра где?
– Ненормальный!
И хотя девочки и бранились, но все равно вспыхивали прекрасным огнем, отчего у меня кружилась голова.
Меня редко приглашал Прахов к себе, и когда однажды Шубкин сказал:
– Надо бы и Сечку взять, – Прахов ответил:
– Он мне на нервы действует, звездострадатель несчастный.
Я не знал, что такое звездострадатель, но понял, существует какая-то другая связь между мною и девочками, которые приходили к Прахову. С Праховым и Шубкиным им хотелось больше бесстыдства, больше раскованности, больше хотелось приблизиться к взрослым. Они и всем видом показывали: "Да, мы это все знаем, только не хотим сейчас, а когда захотим…" Прахов рассказывал про то, что надо сделать, чтобы девочки захотели. Вино – не в счет. Вино, чтобы кайф в голове шумел, а вот, как и куда положить руку, как придать ей электрический заряд, как одновременно целоваться и танцевать, чтобы девочка сама загорелась желанием, об этом он говорил с подробностями. И девочки тут же сидели в сторонке, хихикали и таинственно перешептывались. И снова игра слов:
– Свет, иди покажи.
– Дурак ненормальный.
– Ну что тебе стоит?
– Прекрати! Мы же не за этим пришли!
Когда та же Света оставалась со мною наедине, она становилась другой. Мне ее и себя становилось так жалко, что я едва не плакал. Мне казалось, что мы вдвоем умираем и что холодная земля сыплется на наши лица и могилка становится нашим последним прекрасным убежищем.
– Ты какой-то не такой, – говорила Света и робко приближалась ко мне. А я – тут-то все тогда и началось – терял сознание в буквальном смысле. Светка рассказывала об этом другим девочкам, и они бежали от меня прочь. И это меня сильно обижало! Я очень хотел быть таким, как все. Может быть, это и было самым сильным желанием моего детства. Я хотел быть некрасивым. Что толку, что на меня все глаза пялили и говорили: "Ах, какой красивенький! Ах, какие у него глаза!"
Мне кажется, что Прахова задевала моя смазливость. Он сказал однажды со злостью:
– Мужчина должен быть некрасивым. Не случайно в прошлые века ценились мужики со шрамами на морде.
Я очень хотел иметь один или несколько шрамов на лице. Может быть, даже черную повязку на лбу или на одном из глаз, чтобы на пирата смахивать или хотя бы на Прахова, рожа у которого была вся в прыщах и черных точках. Я даже подумывал, а не полоснуть ли себя по щеке ножиком! Но потом как-то про это забылось, и я свыкся со своим несчастьем: красив, так красив! А по ночам я плакал и думал о том, что найдется какая-нибудь добрая душа и полюбит меня такого, каков я есть. И тайные слезы очищали душу, и мне делалось тепло и сладко. И хотелось, чтобы и моя возлюбленная любила со мной плакать наедине и я никогда бы ей не говорил противных слов: "Свет, а где у бабы ляжки?"
А уже в девятом классе я мечтал о любимой, которая непременно бы умирала у меня на руках, а я ее за это еще сильнее любил. Но кругом все жили и никто не умирал, а я от этого страдал еще больше…
26
27
28
29
30
31
– Дурак!
– А бедра где?
– Ненормальный!
И хотя девочки и бранились, но все равно вспыхивали прекрасным огнем, отчего у меня кружилась голова.
Меня редко приглашал Прахов к себе, и когда однажды Шубкин сказал:
– Надо бы и Сечку взять, – Прахов ответил:
– Он мне на нервы действует, звездострадатель несчастный.
Я не знал, что такое звездострадатель, но понял, существует какая-то другая связь между мною и девочками, которые приходили к Прахову. С Праховым и Шубкиным им хотелось больше бесстыдства, больше раскованности, больше хотелось приблизиться к взрослым. Они и всем видом показывали: "Да, мы это все знаем, только не хотим сейчас, а когда захотим…" Прахов рассказывал про то, что надо сделать, чтобы девочки захотели. Вино – не в счет. Вино, чтобы кайф в голове шумел, а вот, как и куда положить руку, как придать ей электрический заряд, как одновременно целоваться и танцевать, чтобы девочка сама загорелась желанием, об этом он говорил с подробностями. И девочки тут же сидели в сторонке, хихикали и таинственно перешептывались. И снова игра слов:
– Свет, иди покажи.
– Дурак ненормальный.
– Ну что тебе стоит?
– Прекрати! Мы же не за этим пришли!
Когда та же Света оставалась со мною наедине, она становилась другой. Мне ее и себя становилось так жалко, что я едва не плакал. Мне казалось, что мы вдвоем умираем и что холодная земля сыплется на наши лица и могилка становится нашим последним прекрасным убежищем.
– Ты какой-то не такой, – говорила Света и робко приближалась ко мне. А я – тут-то все тогда и началось – терял сознание в буквальном смысле. Светка рассказывала об этом другим девочкам, и они бежали от меня прочь. И это меня сильно обижало! Я очень хотел быть таким, как все. Может быть, это и было самым сильным желанием моего детства. Я хотел быть некрасивым. Что толку, что на меня все глаза пялили и говорили: "Ах, какой красивенький! Ах, какие у него глаза!"
Мне кажется, что Прахова задевала моя смазливость. Он сказал однажды со злостью:
– Мужчина должен быть некрасивым. Не случайно в прошлые века ценились мужики со шрамами на морде.
Я очень хотел иметь один или несколько шрамов на лице. Может быть, даже черную повязку на лбу или на одном из глаз, чтобы на пирата смахивать или хотя бы на Прахова, рожа у которого была вся в прыщах и черных точках. Я даже подумывал, а не полоснуть ли себя по щеке ножиком! Но потом как-то про это забылось, и я свыкся со своим несчастьем: красив, так красив! А по ночам я плакал и думал о том, что найдется какая-нибудь добрая душа и полюбит меня такого, каков я есть. И тайные слезы очищали душу, и мне делалось тепло и сладко. И хотелось, чтобы и моя возлюбленная любила со мной плакать наедине и я никогда бы ей не говорил противных слов: "Свет, а где у бабы ляжки?"
А уже в девятом классе я мечтал о любимой, которая непременно бы умирала у меня на руках, а я ее за это еще сильнее любил. Но кругом все жили и никто не умирал, а я от этого страдал еще больше…
26
У Шубкина было прямо противоположное воспитание: он прилежно учился, ел по два пирожка в день и выпивал по одной бутылке лимонада лишь по субботам. Шубкин играл на скрипке, пел, охотно занимался спортом и усердно зубрил математику, химию, физику и прочие науки. Уже в школе Шубкин выполнял все контрольные работы за Прахова, разумеется, получая за эти услуги небольшую сумму, которой едва ли хватало на вторую бутылку лимонада, который очень любил сын нотариуса. Из-за экономии денег он редко ходил на танцы и мечтал о том времени, когда будет вести самостоятельную жизнь и заживет, конечно же, не так, как Прахов, а умереннее и, следовательно, лучше.
Мне кажется, что в "половое поло" Шубкин не играл, но отдельные поручения, говорили, выполнял: был своеобразным маркером – приносил гаечки, мячики и ходил за бутылками, поскольку игроки нередко выпивали во время своих утех.
Прахов ненавидел Шубкина за то, что тот был отличником и в обычной, и в музыкальной школе. Ненавидел за то, что Шубкин занимался иностранными языками и был великолепным актером школьной сцены. Шубкину аплодировали, и дружить с ним считалось очень престижным.
– Болван, ты знаешь, почему Шубкин такой? – спросил у меня однажды Прахов.
– Какой?
– Ну вроде бы как всюду талантлив?
– Нет.
– Так знай, он полукровка. У него мать мерлейка, а отец чуваш. Революционный гибрид, оттого и сволочь он.
– Ты же с ним дружишь?
– Я его использую. Пусть знают эти мерлейчики, что и мы их к ногтю можем.
Мне кажется, что в "половое поло" Шубкин не играл, но отдельные поручения, говорили, выполнял: был своеобразным маркером – приносил гаечки, мячики и ходил за бутылками, поскольку игроки нередко выпивали во время своих утех.
Прахов ненавидел Шубкина за то, что тот был отличником и в обычной, и в музыкальной школе. Ненавидел за то, что Шубкин занимался иностранными языками и был великолепным актером школьной сцены. Шубкину аплодировали, и дружить с ним считалось очень престижным.
– Болван, ты знаешь, почему Шубкин такой? – спросил у меня однажды Прахов.
– Какой?
– Ну вроде бы как всюду талантлив?
– Нет.
– Так знай, он полукровка. У него мать мерлейка, а отец чуваш. Революционный гибрид, оттого и сволочь он.
– Ты же с ним дружишь?
– Я его использую. Пусть знают эти мерлейчики, что и мы их к ногтю можем.
27
Собственно, большой разницы между неповторимой сущностью Прахова и Шубкина не было. Они были одновременно и садистами, и мазохистами, и демократами, и тоталитаристами, и радикалами, и консерваторами. В зависимости от обстоятельств.
Единственно, что в них никогда не менялось, так это их паразитарная суть. Став частью всеобщей паразитарной воли, они оба с наслаждением растворяли свое "я" в чем угодно: в сладком подчинении другим, в жратве, в безумстве вымогательств, в разврате, в карточных играх, в угнетении других и даже самих себя. Им казалось, что они служат великим ценностям века, они брали напрокат чужие лозунги и, как ошалелые, мчались по хоженым тропам вранья, безудержного бахвальства, влезали в тусклые коридоры подсиживания, клеветы и доносов, окунались в таинственные озера мести, кровожадности и жестоких расправ с себе подобными.
Было время, когда Шубкин написал на своего покровителя шесть доносов, а Прахов, зная об этих доносах, благодарил судьбу за то, что она послала добрую душу: ведь могла же эта добрая душа и сто шесть доносов состряпать, нет, партийная честность не позволила!
Прахов некоторое время спустя отомстил сослуживцу, лишил его трех премий, двух квартир и одной путевки в санаторий, где отлично в те времена лечили геморрой, язву желудка и вздутие живота. Так что Шубкин страдал и, как истинный мазохист, гордился тем, что мужественно переносит болезни.
Любили оба приятеля в свое время говорить о высоком служении делу, о честной принципиальности, о самоотверженном труде на благо Отечеству. Они окунались в безмерные воды суррогатов совести, барахтались и плескались в теплых покаянных водоемах, славя на все лады себя и своих близких.
Общей чертой обоих героев (а они истинные герои своего времени!) была полнейшая неспособность обоих переносить одиночество. Они считали себя коллективистами до мозга костей, а это означало, что они с радостью уничтожали в себе и в других любые движения в сторону индивидуальной обособленности. Даже наедине с женщинами оба приятеля стремились к коллективности, считая страсть к противоположному полу сугубо антиколлективистским проявлением. Поэтому и с женщинами они вели себя примерно одинаково, стараясь как можно быстрее захмелеть, с тем чтобы уснуть и уже во сне предаваться коллективистским единениям, где не исключались случайные соприкосновения с противоположным полом.
Прахов гордился тем, что ему удалось создать новый тип отношений, при котором женщины выполняли роль детонаторов и стимуляторов его паразитарной сути. Ну как тут не взорваться, когда нагая самка ползет в твою сторону, посапывая и надеясь закабалить твою мужскую суть! И какой стимул появлялся, когда дама в изнеможении уползала в свой угол, проклиная и жалея спившихся мужланов, когда-то крепких, даровитых и неуемных.
Примечательным было и то, что многие жены покидали обоих, говоря одну и ту же фразу:
– Какой смысл?
Оба не сетовали, не возмущались, не убивались. Напротив, успокаивались и тоже произносили в ответ банальные слова: "Баба с возу…"
Общим было и то, что у обоих рождались ненормальные дети, впрочем, пороки у ребят были разные. Праховские считались полными дебилами, а шубкинские именовались непонятным словом "олигофрен". Достигнув совершеннолетия, ребята совершили по три кражи (исключительно у своих родителей), по два изнасилования и по восемь дерзких хулиганств. Во всех случаях, учитывая ненормальность юных граждан, суд их оправдал. Разумеется, оба родителя приложили для этого усилия, вложили много средств, потратили немало нервов. Оба родителя несколько по-разному отчитали своих сыновей.
Прахов: Последний человек тот, на кого женщина подает в суд! На меня ни одна баба не жаловалась. Что из тебя выйдет, если девки от тебя шарахаются, как от чумы!
Шубкин: Я не хотел бы, друг мой, чтобы ты спекулировал своим пресловутым олигофренством! Все мы сейчас чокнутые, но гореть на бабах – последнее дело в нашем хорошо устроенном обществе.
Оба юных отпрыска сделали такой вывод:
– Все дозволено, главное не попадаться!
Конечно же, все, что было на поверхности жизни Прахова и Шубкина, еще не раскрывало их противоречивые характеры. На глубине их душ было море слез. Там стоял вселенский плач. Прахов скорбил и о своей загубленной молодости, и о пропащей своей душе, и о том, что не в полную меру реализовал себя. Шубкинская душа наслаждалась своими воплями в ночи: он гордился тем, что до конца отдал себя Отечеству, сгорел дотла и теперь остались от него лишь пепел да чуть теплые угольки.
Изучая самоотверженно прожитые их жизни, я всегда поражался той могучей вере, которая, полыхая, настаивала:
– До конца! До последней капли крови! До последнего дыхания отдадим себя служению Делу!
Единственное, чего они не знали и не хотели знать, это самого Дела. Оно было непонятным и понятным, прямым и косым, присутствующим и отсутствующим, гнилым и ядреным, красным и зеленым, тухлым и свежим. Оно было живым и мертвым. И то, что было в этом Деле живым, тоже было мертвым. И Прахов, и Шубкин были живыми мертвецами в этом живом кладбищенском, разлагающемся мире, который они берегли, защищали, которому отдавали свои жизни.
Впрочем, и это не совсем так. Прахова и Шубкина многие считали воинственными и диссидентствующими функционерами. Были такие периоды, когда, сильно напившись, они почем зря кляли всю систему разом, называли нашу свободную страну полицейской державой, а методы защиты правопорядка уголовными.
Нередко они доходили до того, что называли не только главу правительства, но и собственного начальника, добрейшего Кузьму Федоровича, печным горшком, дерьмом на палочке, кретином и конским навозом.
И скажу, наконец, по секрету. Паша Прахов даже собственного отца ругал почем зря, когда страшно напивался, разумеется. Он говорил:
– Хоть он мне и отец, а все равно я другим путем пойду! Всех к стенке поставим, когда время придет. И Хобота в первую очередь.
Хоботы не давали ему покоя. Оба Хобота, и старший, и младший, преуспевали. Они занялись чисто предпринимательской деятельностью, основали компанию "Хобот – папа и КR", а младший Хобот, Феликс, даже стал депутатом, и его приспешник, некто Горбунов, прочил своего шефа в лидеры Федерации…
Единственно, что в них никогда не менялось, так это их паразитарная суть. Став частью всеобщей паразитарной воли, они оба с наслаждением растворяли свое "я" в чем угодно: в сладком подчинении другим, в жратве, в безумстве вымогательств, в разврате, в карточных играх, в угнетении других и даже самих себя. Им казалось, что они служат великим ценностям века, они брали напрокат чужие лозунги и, как ошалелые, мчались по хоженым тропам вранья, безудержного бахвальства, влезали в тусклые коридоры подсиживания, клеветы и доносов, окунались в таинственные озера мести, кровожадности и жестоких расправ с себе подобными.
Было время, когда Шубкин написал на своего покровителя шесть доносов, а Прахов, зная об этих доносах, благодарил судьбу за то, что она послала добрую душу: ведь могла же эта добрая душа и сто шесть доносов состряпать, нет, партийная честность не позволила!
Прахов некоторое время спустя отомстил сослуживцу, лишил его трех премий, двух квартир и одной путевки в санаторий, где отлично в те времена лечили геморрой, язву желудка и вздутие живота. Так что Шубкин страдал и, как истинный мазохист, гордился тем, что мужественно переносит болезни.
Любили оба приятеля в свое время говорить о высоком служении делу, о честной принципиальности, о самоотверженном труде на благо Отечеству. Они окунались в безмерные воды суррогатов совести, барахтались и плескались в теплых покаянных водоемах, славя на все лады себя и своих близких.
Общей чертой обоих героев (а они истинные герои своего времени!) была полнейшая неспособность обоих переносить одиночество. Они считали себя коллективистами до мозга костей, а это означало, что они с радостью уничтожали в себе и в других любые движения в сторону индивидуальной обособленности. Даже наедине с женщинами оба приятеля стремились к коллективности, считая страсть к противоположному полу сугубо антиколлективистским проявлением. Поэтому и с женщинами они вели себя примерно одинаково, стараясь как можно быстрее захмелеть, с тем чтобы уснуть и уже во сне предаваться коллективистским единениям, где не исключались случайные соприкосновения с противоположным полом.
Прахов гордился тем, что ему удалось создать новый тип отношений, при котором женщины выполняли роль детонаторов и стимуляторов его паразитарной сути. Ну как тут не взорваться, когда нагая самка ползет в твою сторону, посапывая и надеясь закабалить твою мужскую суть! И какой стимул появлялся, когда дама в изнеможении уползала в свой угол, проклиная и жалея спившихся мужланов, когда-то крепких, даровитых и неуемных.
Примечательным было и то, что многие жены покидали обоих, говоря одну и ту же фразу:
– Какой смысл?
Оба не сетовали, не возмущались, не убивались. Напротив, успокаивались и тоже произносили в ответ банальные слова: "Баба с возу…"
Общим было и то, что у обоих рождались ненормальные дети, впрочем, пороки у ребят были разные. Праховские считались полными дебилами, а шубкинские именовались непонятным словом "олигофрен". Достигнув совершеннолетия, ребята совершили по три кражи (исключительно у своих родителей), по два изнасилования и по восемь дерзких хулиганств. Во всех случаях, учитывая ненормальность юных граждан, суд их оправдал. Разумеется, оба родителя приложили для этого усилия, вложили много средств, потратили немало нервов. Оба родителя несколько по-разному отчитали своих сыновей.
Прахов: Последний человек тот, на кого женщина подает в суд! На меня ни одна баба не жаловалась. Что из тебя выйдет, если девки от тебя шарахаются, как от чумы!
Шубкин: Я не хотел бы, друг мой, чтобы ты спекулировал своим пресловутым олигофренством! Все мы сейчас чокнутые, но гореть на бабах – последнее дело в нашем хорошо устроенном обществе.
Оба юных отпрыска сделали такой вывод:
– Все дозволено, главное не попадаться!
Конечно же, все, что было на поверхности жизни Прахова и Шубкина, еще не раскрывало их противоречивые характеры. На глубине их душ было море слез. Там стоял вселенский плач. Прахов скорбил и о своей загубленной молодости, и о пропащей своей душе, и о том, что не в полную меру реализовал себя. Шубкинская душа наслаждалась своими воплями в ночи: он гордился тем, что до конца отдал себя Отечеству, сгорел дотла и теперь остались от него лишь пепел да чуть теплые угольки.
Изучая самоотверженно прожитые их жизни, я всегда поражался той могучей вере, которая, полыхая, настаивала:
– До конца! До последней капли крови! До последнего дыхания отдадим себя служению Делу!
Единственное, чего они не знали и не хотели знать, это самого Дела. Оно было непонятным и понятным, прямым и косым, присутствующим и отсутствующим, гнилым и ядреным, красным и зеленым, тухлым и свежим. Оно было живым и мертвым. И то, что было в этом Деле живым, тоже было мертвым. И Прахов, и Шубкин были живыми мертвецами в этом живом кладбищенском, разлагающемся мире, который они берегли, защищали, которому отдавали свои жизни.
Впрочем, и это не совсем так. Прахова и Шубкина многие считали воинственными и диссидентствующими функционерами. Были такие периоды, когда, сильно напившись, они почем зря кляли всю систему разом, называли нашу свободную страну полицейской державой, а методы защиты правопорядка уголовными.
Нередко они доходили до того, что называли не только главу правительства, но и собственного начальника, добрейшего Кузьму Федоровича, печным горшком, дерьмом на палочке, кретином и конским навозом.
И скажу, наконец, по секрету. Паша Прахов даже собственного отца ругал почем зря, когда страшно напивался, разумеется. Он говорил:
– Хоть он мне и отец, а все равно я другим путем пойду! Всех к стенке поставим, когда время придет. И Хобота в первую очередь.
Хоботы не давали ему покоя. Оба Хобота, и старший, и младший, преуспевали. Они занялись чисто предпринимательской деятельностью, основали компанию "Хобот – папа и КR", а младший Хобот, Феликс, даже стал депутатом, и его приспешник, некто Горбунов, прочил своего шефа в лидеры Федерации…
28
Нет, не считали себя Прахов и Шубкин главными властелинами этой земли. Что-то им мешало в полную меру проявлять себя, жить так, как хотелось бы. А мешали всё те же Хоботы и Горбуновы, которые выбились в люди, заняли ключевые позиции во всех ведомствах, сколотили вокруг себя немало шушеры.
Отец Паши Прахова говорил сыну:
– Пока мы в рот заглядываем этим Хоботам, они нас держат, а чуть что, так и наши головки полетят. Что же делать, говоришь? Ждать надо часа своего. Ждать, а когда сойдет удобный случай, скинуть их с насиженных мест.
И отец Шубкина твердил сыну:
– Старайся угодить таким, как Хобот. Влезай в их души, располагайся там поуютнее, чтобы не спугнуть их, боровов, а когда будет дан сигнал, то и ты приложишь свои силенки, чтобы скинуть их к бесам собачьим! Для чего, говоришь? А чтобы самим сесть на их места.
Оба родителя одинаково наставляли своих милых деток:
– В женитьбе гляди в оба. Еще в Библии написано: жена – это та, кто встает рано, кто богатство в дом приносит, кто дом и мужа держит в руках.
Эти слова часто повторял Прахов. А я тогда уже увлекался античностью, захватили меня мифы и легенды Рима и Греции, уймы книжек перечитал: они пылились у тети Гриши в шкафах. И я однажды сказал Прахову:
– А ты прав по части жен. Даже Ювенал советовал: "Не бери ту жену, которая сморкается часто". То ли дело Гера была, жена Зевса, или Летона, другая его жена, – и я начинал рассказывать про эти удивительные любовные древние истории, и все рты раскрывали, а девочки прямо-таки балдели:
– Ну еще немножко. Ну расскажи…
Отец Паши Прахова говорил сыну:
– Пока мы в рот заглядываем этим Хоботам, они нас держат, а чуть что, так и наши головки полетят. Что же делать, говоришь? Ждать надо часа своего. Ждать, а когда сойдет удобный случай, скинуть их с насиженных мест.
И отец Шубкина твердил сыну:
– Старайся угодить таким, как Хобот. Влезай в их души, располагайся там поуютнее, чтобы не спугнуть их, боровов, а когда будет дан сигнал, то и ты приложишь свои силенки, чтобы скинуть их к бесам собачьим! Для чего, говоришь? А чтобы самим сесть на их места.
Оба родителя одинаково наставляли своих милых деток:
– В женитьбе гляди в оба. Еще в Библии написано: жена – это та, кто встает рано, кто богатство в дом приносит, кто дом и мужа держит в руках.
Эти слова часто повторял Прахов. А я тогда уже увлекался античностью, захватили меня мифы и легенды Рима и Греции, уймы книжек перечитал: они пылились у тети Гриши в шкафах. И я однажды сказал Прахову:
– А ты прав по части жен. Даже Ювенал советовал: "Не бери ту жену, которая сморкается часто". То ли дело Гера была, жена Зевса, или Летона, другая его жена, – и я начинал рассказывать про эти удивительные любовные древние истории, и все рты раскрывали, а девочки прямо-таки балдели:
– Ну еще немножко. Ну расскажи…
29
В девятом классе я влюбился так сильно, что чуть не отдал Богу душу, когда она, моя Анжела, умерла. У нее, как и у Шидчаншина, был рак кожи. Она тихо умирала. А я плакал у ее кроватки, и она жалела меня:
– Не плачь, у тебя все будет хорошо. Ты вырастешь, и тебя обязательно полюбят, и ты будешь счастлив.
– Я никогда не буду счастлив без тебя.
– Я всегда буду с тобой, и там, может быть, мы встретимся. Я тебя буду ждать.
– Не хочу там. Я буду молиться, чтобы ты еще долго пожила и вылечилась.
И я действительно молился. Ходил в церковь. Выучил наизусть шесть молитв. Но Анжела все равно умерла. И с нею умерла частица моей души. Может быть, самая главная.
Я сердцем чувствовал, что Анжела умрет, но я не знал, что именно я буду повинен в ее смерти и что ее кончина будет столь мучительна. И Анжела знала, что ее дни сочтены, потому она и согласилась на столь безрассудное бегство из дома. Впрочем, это было не совсем бегство, поскольку Анжелу отпустили в гости к подруге, точнее к подругиной бабушке, которая действительно проживала в Гурзуфе неподалеку от моря. И у нас на всякий случай был адрес этой бабушки, который, к несчастью, не понадобился, поскольку нам в квартирном бюро была предложена квартира. Сначала "квартира" привела нас в ужас: это был крохотный сарайчик, где стояли две "койки", столик и один стул, для второго просто места не было. В этом сарайчике были электроплита, чайник и немного посуды. Хозяйка, двухдетная блондинка, дала нам ключ от туалета. Анжела покраснела, как рак, когда хозяйка объяснила, что многие отдыхающие пользуются общественным туалетом напротив, но у нее свой туалет, и если мы будем аккуратны, то она разрешит пользоваться ее туалетом, потому что по утрам в общественный туалет много народу, иной раз приходится занимать очередь в шестом часу утра, чтобы "освободиться" примерно к восьми, а то и к девяти часам.
– Наш туалет тоже не сахар, – пояснила хозяйка. – Но нашей уборной пользуются всего два подъезда и четыре флигеля, поэтому очередь значительно меньше…
Но какое же это было счастье, когда мы остались одни! Мы сразу оценили достоинства нашего сарайчика. Оказывается, он был построен по какому-то народному татарскому способу. Одна стена упиралась в каменный спуск, а сверху вместо крыши была, по сути, еще одна стена – мощный настил не пропускал ни влаги, ни тепла, ни света: в нашей маленькой хижине было прохладно, хотя на улице стояла сорокоградусная жара. Ночью Анжела замерзала и звала меня к себе. Она прижималась ко мне своим худеньким станом и всегда говорила: "Лежи спокойненько", и я боялся пошевелиться. Иногда мое тело не выдерживало покоя, и я крепко обнимал Анжелу, а она говорила:
– Только без глупостей. – Я до сих пор не знаю, что означали эти слова. А она всегда добавляла. – Я тебя сильно люблю.
Если бы она знала, как я ее любил! Нет, Анжела все знала. Она, должно быть, тоже была наделена даром предвидеть. Поэтому она часто плакала ночью. Я утешал, как мог.
А однажды, когда я сказал: "Мы найдем волшебный ключик", она побледнела, а потом улыбнулась (Господи, какая это была всевидящая и всепредсказывающая улыбка). Она сказала тогда:
– Не ищи! Никогда ничего не ищи!
Она еще много говорила о том, что божественные минуты любви и озарения даются человеку нечасто, может быть, один раз в две тысячи лет, поэтому надо помнить каждое мгновение жизни, помнить все, что тебя окружает: и это небо, и эти тюльпаны, и море, и эти теплые камни…
Она долго говорила, а в моих ушах стояли ее слова: "Никогда ничего не ищи…"
– Не плачь, у тебя все будет хорошо. Ты вырастешь, и тебя обязательно полюбят, и ты будешь счастлив.
– Я никогда не буду счастлив без тебя.
– Я всегда буду с тобой, и там, может быть, мы встретимся. Я тебя буду ждать.
– Не хочу там. Я буду молиться, чтобы ты еще долго пожила и вылечилась.
И я действительно молился. Ходил в церковь. Выучил наизусть шесть молитв. Но Анжела все равно умерла. И с нею умерла частица моей души. Может быть, самая главная.
Я сердцем чувствовал, что Анжела умрет, но я не знал, что именно я буду повинен в ее смерти и что ее кончина будет столь мучительна. И Анжела знала, что ее дни сочтены, потому она и согласилась на столь безрассудное бегство из дома. Впрочем, это было не совсем бегство, поскольку Анжелу отпустили в гости к подруге, точнее к подругиной бабушке, которая действительно проживала в Гурзуфе неподалеку от моря. И у нас на всякий случай был адрес этой бабушки, который, к несчастью, не понадобился, поскольку нам в квартирном бюро была предложена квартира. Сначала "квартира" привела нас в ужас: это был крохотный сарайчик, где стояли две "койки", столик и один стул, для второго просто места не было. В этом сарайчике были электроплита, чайник и немного посуды. Хозяйка, двухдетная блондинка, дала нам ключ от туалета. Анжела покраснела, как рак, когда хозяйка объяснила, что многие отдыхающие пользуются общественным туалетом напротив, но у нее свой туалет, и если мы будем аккуратны, то она разрешит пользоваться ее туалетом, потому что по утрам в общественный туалет много народу, иной раз приходится занимать очередь в шестом часу утра, чтобы "освободиться" примерно к восьми, а то и к девяти часам.
– Наш туалет тоже не сахар, – пояснила хозяйка. – Но нашей уборной пользуются всего два подъезда и четыре флигеля, поэтому очередь значительно меньше…
Но какое же это было счастье, когда мы остались одни! Мы сразу оценили достоинства нашего сарайчика. Оказывается, он был построен по какому-то народному татарскому способу. Одна стена упиралась в каменный спуск, а сверху вместо крыши была, по сути, еще одна стена – мощный настил не пропускал ни влаги, ни тепла, ни света: в нашей маленькой хижине было прохладно, хотя на улице стояла сорокоградусная жара. Ночью Анжела замерзала и звала меня к себе. Она прижималась ко мне своим худеньким станом и всегда говорила: "Лежи спокойненько", и я боялся пошевелиться. Иногда мое тело не выдерживало покоя, и я крепко обнимал Анжелу, а она говорила:
– Только без глупостей. – Я до сих пор не знаю, что означали эти слова. А она всегда добавляла. – Я тебя сильно люблю.
Если бы она знала, как я ее любил! Нет, Анжела все знала. Она, должно быть, тоже была наделена даром предвидеть. Поэтому она часто плакала ночью. Я утешал, как мог.
А однажды, когда я сказал: "Мы найдем волшебный ключик", она побледнела, а потом улыбнулась (Господи, какая это была всевидящая и всепредсказывающая улыбка). Она сказала тогда:
– Не ищи! Никогда ничего не ищи!
Она еще много говорила о том, что божественные минуты любви и озарения даются человеку нечасто, может быть, один раз в две тысячи лет, поэтому надо помнить каждое мгновение жизни, помнить все, что тебя окружает: и это небо, и эти тюльпаны, и море, и эти теплые камни…
Она долго говорила, а в моих ушах стояли ее слова: "Никогда ничего не ищи…"
30
Я впервые тогда увидел Прахова-старшего с отцом Олега Шубкина на митинге.
Шубкин суетился. Он представлял Прахова:
– Выдающийся государственный ум! Честнейшая душа! Надежда народа! Кому-то хочется его скинуть! Помешаем, товарищи!
Потом Прахов кричал в толпу:
– Я демократ до мозга костей, мои сослуживцы и мои дети демократы, и нет среди нас места тоталитаристам. Мы за отмену привилегий. Сегодня я стоял в очереди за баночной селедкой, а моя жена за цветной капустой и японскими бюстгалтерами. Потом после работы мы будем просто так стоять в очереди, где ничего не продают. Мы будем стоять в знак солидарности со всеми очередниками. Я за то, чтобы все очереди в стране взять на строгий учет, чтобы из них комплектовать новую смену рабочих и крестьян. Я убежден: очередь должна быть обучающей, самоокупаемой и производительной. Время – деньги! Согласно моей программе в очередях мужчины могут толочь битое стекло, сбивать ящики и убирать мусор, а женщины и дети чесать языки и шерсть, вязать варежки и петь песни. Каждая очередь может иметь свой самовар, шашлычницу и соковыжималку. Такой подход даст нам возможность сохранить постоянный контингент очередников на многие годы!
Мне было тогда десять лет, и я поражался тому, какие у Прахова огромные зубы. Потом мне Паша расскажет, что отец в молодости перекусывал напильники, перегрызал на спор металлическую ограду, кованную из первокачественного чугуна. Со мною рядом тогда стоял Шубкин. Увидев огромные, похожие на клавиши старого рояля праховские зубы, Шубкин сказал:
– Он, если укусит!…
А Прахов между тем говорил:
– Мы приняли в двадцатом чтении сто шесть законов, отменяющих все существующие постановления. Теперь нашему Парламенту снова предстоит разработать новые сто шесть законов, чтобы потом их отменить.
Тогда, слушая Прахова, я впервые от его сына получил первый подзатыльник за то, что будто бы я невнимательно слушал его отца.
– Ты – войлок, параша! Куча навоза, – сказал он. – Когда ты подрастешь, мы тебя ошкурим!
– Почему ты так говоришь! – закричал я.
– Потому что ты мерлей и не наш!
– Я не мерлей! – сказал я. – А тебе за твои плохие слова вот что, – и я проколол булавкой его красный мячик.
Прахов набросился на меня, я увернулся, и он упал лицом в лужу. Все смеялись, а Прахов плакал. Я ему помог встать, и мы пошли вместе к нему домой. Когда мы переступили порог, Прахов навалился на меня с такой силой, что я не устоял. Мне нечем было дышать, и я потерял сознание. Когда я очнулся, Прахов мне сказал:
– Давай с тобой дружить.
– Почему ты меня душил? – спросил я.
– Чтобы крепче была наша дружба. А раз я тебя окончательно положил на лопатки, значит, ты всегда будешь в моем подчинении.
– Ты хочешь быть, как великий Ильич? – спросил я.
– Ты угадал. В моих жилах течет чисто партийная кровь. Хочешь играть в демократические игры?
– Как это?
– А так. Ты будешь щекотать мне подошвы, а я тебе буду бросать огрызки от печенья.
– А зачем тебе это?
– Про игру не говорят: "Зачем?". Про игру говорят: "Давай".
– А зачем тебе щекотать подошвы?
– А это очень весело, и я сильно смеюсь.
Я попробовал чесать ему подошвы, но он так сильно хохотал и так сильно плевался, что я не выдержал и сказал:
– Я не хочу играть в демократические игры.
– Ну и мотай отсюда. Я с Шубкиным буду играть. Эй, Шуба, иди ко мне!
Шубкин и точно выскочил из подворотни.
Шубкин суетился. Он представлял Прахова:
– Выдающийся государственный ум! Честнейшая душа! Надежда народа! Кому-то хочется его скинуть! Помешаем, товарищи!
Потом Прахов кричал в толпу:
– Я демократ до мозга костей, мои сослуживцы и мои дети демократы, и нет среди нас места тоталитаристам. Мы за отмену привилегий. Сегодня я стоял в очереди за баночной селедкой, а моя жена за цветной капустой и японскими бюстгалтерами. Потом после работы мы будем просто так стоять в очереди, где ничего не продают. Мы будем стоять в знак солидарности со всеми очередниками. Я за то, чтобы все очереди в стране взять на строгий учет, чтобы из них комплектовать новую смену рабочих и крестьян. Я убежден: очередь должна быть обучающей, самоокупаемой и производительной. Время – деньги! Согласно моей программе в очередях мужчины могут толочь битое стекло, сбивать ящики и убирать мусор, а женщины и дети чесать языки и шерсть, вязать варежки и петь песни. Каждая очередь может иметь свой самовар, шашлычницу и соковыжималку. Такой подход даст нам возможность сохранить постоянный контингент очередников на многие годы!
Мне было тогда десять лет, и я поражался тому, какие у Прахова огромные зубы. Потом мне Паша расскажет, что отец в молодости перекусывал напильники, перегрызал на спор металлическую ограду, кованную из первокачественного чугуна. Со мною рядом тогда стоял Шубкин. Увидев огромные, похожие на клавиши старого рояля праховские зубы, Шубкин сказал:
– Он, если укусит!…
А Прахов между тем говорил:
– Мы приняли в двадцатом чтении сто шесть законов, отменяющих все существующие постановления. Теперь нашему Парламенту снова предстоит разработать новые сто шесть законов, чтобы потом их отменить.
Тогда, слушая Прахова, я впервые от его сына получил первый подзатыльник за то, что будто бы я невнимательно слушал его отца.
– Ты – войлок, параша! Куча навоза, – сказал он. – Когда ты подрастешь, мы тебя ошкурим!
– Почему ты так говоришь! – закричал я.
– Потому что ты мерлей и не наш!
– Я не мерлей! – сказал я. – А тебе за твои плохие слова вот что, – и я проколол булавкой его красный мячик.
Прахов набросился на меня, я увернулся, и он упал лицом в лужу. Все смеялись, а Прахов плакал. Я ему помог встать, и мы пошли вместе к нему домой. Когда мы переступили порог, Прахов навалился на меня с такой силой, что я не устоял. Мне нечем было дышать, и я потерял сознание. Когда я очнулся, Прахов мне сказал:
– Давай с тобой дружить.
– Почему ты меня душил? – спросил я.
– Чтобы крепче была наша дружба. А раз я тебя окончательно положил на лопатки, значит, ты всегда будешь в моем подчинении.
– Ты хочешь быть, как великий Ильич? – спросил я.
– Ты угадал. В моих жилах течет чисто партийная кровь. Хочешь играть в демократические игры?
– Как это?
– А так. Ты будешь щекотать мне подошвы, а я тебе буду бросать огрызки от печенья.
– А зачем тебе это?
– Про игру не говорят: "Зачем?". Про игру говорят: "Давай".
– А зачем тебе щекотать подошвы?
– А это очень весело, и я сильно смеюсь.
Я попробовал чесать ему подошвы, но он так сильно хохотал и так сильно плевался, что я не выдержал и сказал:
– Я не хочу играть в демократические игры.
– Ну и мотай отсюда. Я с Шубкиным буду играть. Эй, Шуба, иди ко мне!
Шубкин и точно выскочил из подворотни.
31
Я никогда не мог понять, что такое демократия, коммунизм, социализм, правовое общество, фашизм, капитализм. Мне всегда казалось, что все это одно и то же, потому что говорят об одном, а делают другое. Кричат о равенстве и защищенности личности, а сами убивают бедных, унижают неугодных, с живых сдирают шкуры. Конечно же, я не совсем дурной и видел различия, а потом сам голосовал за демократию, будто кто-то нуждался в моем голосовании. Я понял, что жизнь так хитро устроена, что каждый новый Верховный должен непременно заручаться поддержкой бедных, должен добиться такого положения, чтобы о нем во все горло орали на площадях: "Его хотим!"
Я заметил, что во всех странах мира голоса покупаются, поддержки организуются – и всюду идет отчаянная борьба за власть. Приметил я и другое: всегда за кадром, в тени стоят воротилы, которые в конечном итоге хотят того или другого Верховного. Эти, стоящие за кадром, – тихари, дельцы, теневики, предприниматели, истинные хозяева. Они и по виду – лихие парни, амбалы, доки, бугры, лохмачи, мокрушники, бодяги. Короткие стрижки, литые челюсти, рост – не ниже 1 м 85 см, вес – не выше 95 кг, непременно две-три любовницы, потребление алкоголя умеренное, массажи спины, шейного воротника, ступни, предстательной железы, склонность прибедняться: нет шикарных машин, предпочтение стареньким моделям часов, поясков, дачных участков, украшений, интерьеров, архитектурных сооружений, ландшафтов.
Совсем иное – горлопаны, функционеры, депутаты – тут сплошная искореженность: впалые груди, сросшиеся пальцы, шестипалость, родимые пятна в самых неподходящих местах, любовниц нет – есть пошлые анекдоты о любви, и после каждого бесконечный хохот и обильная выпивка, массажи неэнергичные, ласковые, нежные, предпочтение отдается богатым, ярким заграничным вещам, домам, дачным строениям, интерьерам.
Когда я издали увидел команду Феликса Трофимовича Хобота, я обомлел: надо же так сбито подобраться. Во-первых, сам Хобот – красавец – стрижка ежик, косая сажень в плечах, этак вальяжно свисает на нем серый в полоску пиджак, скромная рубашка из хлопка – такой чистый, будто его сто лет отпаривали в сауне. Рядом с ним изящный, крепкий, подтянутый Горбунов, референт, помощник, юрист, прилипала, картежник, а в двух шагах Зиновий Штифлер, точно из бронзы вылитый шатен, делец, миллиардер, хозяин двадцати шести акционерных компаний. Он под руку взял Ибрагима Каримова, автомобильного магната, для отвода глаз ставшего начальником автоинспекционных служб, нанявший сто шесть подставных лиц, на которых записано свыше шести миллиардов его доходов. К ним подошел Рем Шумихин, в прошлом профсоюзный лидер, выдвинувший идею профсоюзного бизнеса и скупивший через подставных лиц многие шахты, металлургические заводы и большинство предприятий текстильной промышленности.
Однажды по телевидению я увидел, как навстречу этому клану воротил шла компашка Прахова-старшего. Николай Ильич Прахов, будучи депутатом трех Верховных Советов, баллотировался в четвертый – Самый Главный. Он был в изысканном костюме, сутулился, пергаментная кожа лица жестко ломалась, когда он поворачивал свой калган. Он пытался улыбаться, и его огромные желтые зубы подчеркивали сухость всего его облика. Он был уже вчерашним днем истории, демократии, казнокрадства, локальных войн, любовных историй и захватнических притязаний. Его безвременная кончина уже маячила поодаль, а смертоносность сильно подчеркивала гнилая желеобразная фигура Шубкина, Главного законника и Судьи, с ними были Барбаев – председатель какой-то Согласительной комиссии, несколько медных военачальников, три высших полицейских чина, семь прокуроров и восемь председателей национальных меньшинств. Все они представляли жалкое зрелище, впрочем, до той минуты, пока не стали говорить, а говорить они стали так ошалело и напористо, точно с цепи сорвалось сто тысяч собак: они рычали, щелкали зубами, шипели змеями, изрыгали пламя, как сказочные драконы. Иногда они переходили на шепот и интимные интонации, и тогда их грудные резонаторы издавали такие пленительные звуки, что кое-кто из команды Хобота тут же засыпал. Они уже ни мне, ни публике, ни хоботовскому отродью не казались вчерашним днем, безвременно погибшими и сходящими с политической сцены. Они оживали на глазах и всем своим видом показывали, что их черед только настал.
– Как вы знаете, мне шестьдесят лет, – говорил Прахов, – а в эти годы люди не меняют своих убеждений. Я, как вы помните, резко повернул политический руль, отказавшись от прежнего режима, от диктатуры, от той власти, которая была уже у меня в руках. Мы на трех Советах упразднили старые аппараты. На месте их созданы новые…
– У вас было двадцать миллионов аппаратчиков, а после ваших преобразований стало сорок миллионов. Прокормить такую ораву не в состоянии ни одно государство…
– Правильно вы заметили, – отвечал спокойно Прахов. – Все аппаратные реформы ведут к увеличению штатов – это всеобщая закономерность развития государственных систем. Мы с вами создали двести тысяч акционерных обществ, триста тысяч кооперативов, малых предприятий, сто тысяч инициативных групп – везде, как вам известно, работают освобожденные люди, которых вы называете аппаратчиками.
– Ваша власть не обеспечила порядка в стране. Сплошные забастовки, митинги, демонстрации. Сейчас бастуют все шахты, а значит, стоит металлургия, а раз нет металла – нет машиностроения, легкой промышленности – значит всему конец. В стране голод и нищета, разруха и бедность…
– Мы идем к правовому обществу. У нас есть законодательная власть, исполнительная, судейская. Если это все по-настоящему заработает, возникнет правовое государство, которое будет строго защищать конституционный порядок и те устои, на которых может держаться нормальный социум… – Прахов убедительно говорил. Хоботовцы улыбались, лоснились и выразили всеобщую поддержку праховской компании, пообещав всячески поддерживать, но если уж что будет не так, погрозил Хобот, то уж извините… И он заблеял таким отвратительным смехом, что всех телезрителей в зале едва не стошнило.
Я заметил, что во всех странах мира голоса покупаются, поддержки организуются – и всюду идет отчаянная борьба за власть. Приметил я и другое: всегда за кадром, в тени стоят воротилы, которые в конечном итоге хотят того или другого Верховного. Эти, стоящие за кадром, – тихари, дельцы, теневики, предприниматели, истинные хозяева. Они и по виду – лихие парни, амбалы, доки, бугры, лохмачи, мокрушники, бодяги. Короткие стрижки, литые челюсти, рост – не ниже 1 м 85 см, вес – не выше 95 кг, непременно две-три любовницы, потребление алкоголя умеренное, массажи спины, шейного воротника, ступни, предстательной железы, склонность прибедняться: нет шикарных машин, предпочтение стареньким моделям часов, поясков, дачных участков, украшений, интерьеров, архитектурных сооружений, ландшафтов.
Совсем иное – горлопаны, функционеры, депутаты – тут сплошная искореженность: впалые груди, сросшиеся пальцы, шестипалость, родимые пятна в самых неподходящих местах, любовниц нет – есть пошлые анекдоты о любви, и после каждого бесконечный хохот и обильная выпивка, массажи неэнергичные, ласковые, нежные, предпочтение отдается богатым, ярким заграничным вещам, домам, дачным строениям, интерьерам.
Когда я издали увидел команду Феликса Трофимовича Хобота, я обомлел: надо же так сбито подобраться. Во-первых, сам Хобот – красавец – стрижка ежик, косая сажень в плечах, этак вальяжно свисает на нем серый в полоску пиджак, скромная рубашка из хлопка – такой чистый, будто его сто лет отпаривали в сауне. Рядом с ним изящный, крепкий, подтянутый Горбунов, референт, помощник, юрист, прилипала, картежник, а в двух шагах Зиновий Штифлер, точно из бронзы вылитый шатен, делец, миллиардер, хозяин двадцати шести акционерных компаний. Он под руку взял Ибрагима Каримова, автомобильного магната, для отвода глаз ставшего начальником автоинспекционных служб, нанявший сто шесть подставных лиц, на которых записано свыше шести миллиардов его доходов. К ним подошел Рем Шумихин, в прошлом профсоюзный лидер, выдвинувший идею профсоюзного бизнеса и скупивший через подставных лиц многие шахты, металлургические заводы и большинство предприятий текстильной промышленности.
Однажды по телевидению я увидел, как навстречу этому клану воротил шла компашка Прахова-старшего. Николай Ильич Прахов, будучи депутатом трех Верховных Советов, баллотировался в четвертый – Самый Главный. Он был в изысканном костюме, сутулился, пергаментная кожа лица жестко ломалась, когда он поворачивал свой калган. Он пытался улыбаться, и его огромные желтые зубы подчеркивали сухость всего его облика. Он был уже вчерашним днем истории, демократии, казнокрадства, локальных войн, любовных историй и захватнических притязаний. Его безвременная кончина уже маячила поодаль, а смертоносность сильно подчеркивала гнилая желеобразная фигура Шубкина, Главного законника и Судьи, с ними были Барбаев – председатель какой-то Согласительной комиссии, несколько медных военачальников, три высших полицейских чина, семь прокуроров и восемь председателей национальных меньшинств. Все они представляли жалкое зрелище, впрочем, до той минуты, пока не стали говорить, а говорить они стали так ошалело и напористо, точно с цепи сорвалось сто тысяч собак: они рычали, щелкали зубами, шипели змеями, изрыгали пламя, как сказочные драконы. Иногда они переходили на шепот и интимные интонации, и тогда их грудные резонаторы издавали такие пленительные звуки, что кое-кто из команды Хобота тут же засыпал. Они уже ни мне, ни публике, ни хоботовскому отродью не казались вчерашним днем, безвременно погибшими и сходящими с политической сцены. Они оживали на глазах и всем своим видом показывали, что их черед только настал.
– Как вы знаете, мне шестьдесят лет, – говорил Прахов, – а в эти годы люди не меняют своих убеждений. Я, как вы помните, резко повернул политический руль, отказавшись от прежнего режима, от диктатуры, от той власти, которая была уже у меня в руках. Мы на трех Советах упразднили старые аппараты. На месте их созданы новые…
– У вас было двадцать миллионов аппаратчиков, а после ваших преобразований стало сорок миллионов. Прокормить такую ораву не в состоянии ни одно государство…
– Правильно вы заметили, – отвечал спокойно Прахов. – Все аппаратные реформы ведут к увеличению штатов – это всеобщая закономерность развития государственных систем. Мы с вами создали двести тысяч акционерных обществ, триста тысяч кооперативов, малых предприятий, сто тысяч инициативных групп – везде, как вам известно, работают освобожденные люди, которых вы называете аппаратчиками.
– Ваша власть не обеспечила порядка в стране. Сплошные забастовки, митинги, демонстрации. Сейчас бастуют все шахты, а значит, стоит металлургия, а раз нет металла – нет машиностроения, легкой промышленности – значит всему конец. В стране голод и нищета, разруха и бедность…
– Мы идем к правовому обществу. У нас есть законодательная власть, исполнительная, судейская. Если это все по-настоящему заработает, возникнет правовое государство, которое будет строго защищать конституционный порядок и те устои, на которых может держаться нормальный социум… – Прахов убедительно говорил. Хоботовцы улыбались, лоснились и выразили всеобщую поддержку праховской компании, пообещав всячески поддерживать, но если уж что будет не так, погрозил Хобот, то уж извините… И он заблеял таким отвратительным смехом, что всех телезрителей в зале едва не стошнило.