Я снова обратил внимание, что лицо у Нины будто смеялось, и ее тайная радость в гнев меня привела и решительности прибавила. А там за дверью вдруг все затихло.
   – Убил он ее! – решил я и так сильно вырвался„ что Нина от неожиданности отлетела на кровать, а я, освобожденный, побежал к дверям комнаты, где были Алина с Герой.
   То, что открылось моим глазам, было настолько ошеломительным, что я едва не лишился чувств, Я лишь на -одну доли секунды зафиксировал картину: никаких следов насилия, напротив, счастьем и покоем дышало ее умиротворенное лицо. Все это я приметил лишь в одно мгновение, потому что в другое мгновение этой картины уже не было: Гера, лежавший на животе, я видел его раскрытый искривленный рот с красной губой, огромный глаз его, прикрытый ресницами, так вот Гера, как только закричала что есть мочи Алина и, обнаженная, скомкалась вдруг, подобрав под себя коленки, так вот Гера, трудно себе представить ту быстроту, с какой он спрыгнул с кровати, успев, однако, одной рукой набросить на Алину простыню, а другой рукой, это меня совершенно и буквально с ног сбило, ухватился за мою физиономию, так что все моё обличье В его охапке оказалось, и он всю эту охапку с моей головой ткнул в дверь с такой вредной и распроклятой силой, что я вылетел из комнаты, – и это тоже произошло в какие-то доли секунды.
   Меня подхватил Кашкадамов, вернувшийся с дежурства, а Гера крепко хлопнул дверью.
   Кашкадамов спросил:
   – Что это у вас?
   Я пожал плечами.
   В коридоре стояла Нина. В ее глазах застыла жалостная камертонная чистота. И я, как и в прошлый раз, ринулся вон из этого дома. В голове вертелась есенинская строка: «И покатились глаза собачьи золотыми искрами в снег».

11

   Во что бы то ни стало избавиться от гадостной липкости, которую я ощущал физически. Лес, только лес. Там я мог очиститься. Там я мог напиться живой влагой чистоты. Навьючив на себя лодку, рюкзак, ружье, я кинулся к Печоре. Она разлилась. Ей не было ни конца ни краю.
   Когда я добрался к тем местам, где обычно располагались охотники, стало смеркаться. Пока я накачивал надувную лодку, стало совсем темно. Я оттолкнулся от берега. Понесло по течению. Впереди были не то кусты, не то верхушки потопленных деревьев. На них я и пошел. Пристроился у кустов. Попытался достать дно. Не тут-то было. Выбросив подсадных, я стал ждать. Утки пошли как-то неожиданно, разом. И пальба открылась со всех сторон.
   Оттого что пальба была кругом, становилось еще темнее. Слепило в глазах. Палили и вверх, и вниз. Грохот был такой сильный и путаный, что совсем непонятно было, откуда и куда стреляют. Настоящий фронт.
   Что-то черное, бешено-стремительное проносилось то и дело над головой, шлепалось в воду, и тотчас на месте черных всплесков обозначалась дробовая россыпь. Утки кувыркались, точно и не замечая этой смертельной россыпи, а дробовики со всех сторон палили, пока стайка вновь не взмывала вверх и не плюхалась где-то совсем рядом, откуда снова шли огненные снопы, раздавались крики, посвистывание и покрякивание, не поймешь: то ли живые утки-чирки свистят, то ли опытные и неопытные охотники зазывают к себе любвеобильных самочек.
   Около часа я наблюдал за этой пальбой в надежде, что и к моим подсадным плюхнется стайка. Ожидание было столь томительным и ознобно-горячим, что не думалось ни о чем, кроме как о самом неожиданном и самом счастливом исходе: стая снизойдет до моих подсадных. Так оно и получилось. Вдруг утки выпрямили свои свистящий линии и ринулись в мою сторону. И вдогонку им пошла пальба. Кто-то бешено орал мне. О чем кричал этот сумасшедший, я не знал. Мое дело перезаряжать и палить, потому что настал мой долгожданный черед. И утки, точно сговорившись, продолжали лететь в мою сторону, и выстрелы тоже повернулись в мою сторону, и весь фронт теперь стрелял в меня, норовя попасть в моих уток. Я чувствовал всю несправедливость происходящего, но замедлять действие никак нельзя было. Надо опережать выстрелы других, и я вытаскивал и вытаскивал из патронташа, совал в стволы и палил, и что-то, это уж точно, я знаю, падало и барахталось, должно быть, подранки, рядом в черной воде.
   Изредка сознание испуганно шевелилось, оттого что чужие дробинки совсем рядом булькались и глухо ударяли в мою резиновую лодку. Сознание лихорадочно просчитывало расстояние от моей резиновой лодочки до берега – метров сто. А пальба становилась все яростнее и противостоящий противник становился все злее и злее, дробь не только долетала до моей лодчонки, но и перелетала.
   И вдруг я услышал ровное шипение моей лодочки. Я руками стал прощупывать резиновый, пока что тугой рулон борта.
   Мне как-то сразу ни к чему стали летающие черные точки над головой, и ружье мое ни к чему. Только бы найти дырку, чтобы чем-то ее залепить. А чем? И какая она, эта дырка? Наконец я нашел пробоины. Их было три. Там, где были пробоины, борт оказался мягким и податливым. Я схватил весла и стал что есть силы грести. Соображение подсказало, что надо держать курс не к берегу, туда мне не доплыть, а к ближней деревянной лодке.
   – Куда прешь! – заорали мне вдруг. – Не видишь, подсадные.
   – Тону, – ответил я срывающимся голосом. Я ухватился за кустарник, а ветки, точно живые, вытягивались, точно у них не было основания. Я уже барахтался в ледяной воде.
   – Держись! – кричал мне кто-то. Обжигающая вода хлестала по лицу. Голос того, кто кричал, показался мне знакомым.
   – Бесподобно, – сказал капитан, ибо голос принадлежал именно ему. – Вот так встреча. А ну, Сергей, помоги.
   Утки меня уже не интересовали. Вообще ничего не интересовало.
   На берегу разожгли костер, и мне велено было раздеться догола, что я и сделал. На спину мне накинули жаркую фуфайку, от костра шел такой крутой жар, что я быстро согрелся и окончательно пришел в себя.
   На кольях была развешана моя одежда. Меня поразила та быстрота, с которой высохла моя одежда.
   Сергей, должно быть, подчиненный капитана, отпросился поохотиться. Мы сидели у костра, и очень скоро наш разговор принял совершенно неожиданный оборот.
   – У меня есть кое-какие новости для вас, – проговорил капитан, подбрасывая в огонь сосновые ветки.- Оказывается, вы Веласкесом давно интересуетесь.
   – Я? Веласкесом?
   – Вы, разумеется. Это уж неоспоримо. Помните: «девятнадцатого февраля, девяносто лет спустя после отмены крепостного права, я с моим товарищем…»
   – Господи, вы и это знаете. Ну и что? Действительно, так, шутки ради, я начал свою объяснительную записку. Кстати, тогда я был нетрезв, и мало ли что я там наплел.
   – А я не о том. Напротив, это крайне интересно. Кто еще способен на шутки, когда дело пахло керосином.
   – Не так уж керосином.
   – И все же могло последовать наказание.- И почему не последовало?
   – Я думаю, что вам это известно. – Никак неизвестно.
   – Ну положим, что неизвестно. Ну, а Веласкес тоже не припоминается?
   – Абсолютно никак не могу увязать.
   – И Венера с зеркалом не припоминается?
   – Блодов?
   – Ну-ну. Припомните-ка.
   – Был у меня приятель. Он дружил с одним художником. И тот написал свою подругу…,
   – В образе Венеры с зеркалом?
   – Будто так.
   – Вы видели эту картину?
   – Никогда в жизни.
   – И ваш приятель увлекался Веласкесом?
   – Да, он работал над Веласкесом. Может быть, курсовая у него была по испанской живописи.
   – И с ним вы не знакомы?
   – С Вершиным?
   – Но я никак не думал, что этот умерший Вершин тот самый Вершин. Выходит, что Морозова и есть?…
   – Выходит, так. Но вы все же оденьтесь. Оденьтесь как положено. И вам надо спешить домой. Горячий чай с медом. Не помешает еще грамм сто спирту добавить. А какие отношения были у Вершина с Блодовым?
   – Знаю, что они крепко поссорились…
   – И вскоре Вершина посадили?
   – Вот этого я не знал, – солгал почему-то я.
   – Ну зачем же так? Это вам было известно. И очень даже известно, поскольку вы общались с вашими друзьями, которые об этой истории не могли не рассказать вам.
   – Ну, положим, – согласился я.
   – А теперь скажите. Это в ваших интересах. И это совершенно установлено. Вы провели ночь в комнате Морозовой 19 февраля этого года. В ночь ее смерти.
   – Вы что, капитан? С ума сошли?
   – Это установлено, – спокойно проговорил капитан. – Есть вещественные доказательства…
   – Чепуха! Ложь!
   – Вы не суетитесь. Я и сам чувствую, что здесь что-то неладное, нам еще придется с вами на эту тему поговорить.
   Мне было совсем не по себе. Была какая-то сплошная неясность, но в этой сплошной неясности билась вроде бы свежая и острая догадка.
   – А при чем здесь Блодов? Я, кстати, телеграмму от него получил. Собирается ко мне приехать.
   – Прекрасно. Его что-то интересует? – Он ваш близкий друг?
   – Я его считаю близким другом. А он меня, наверное, никогда не считал другом.
   – Вы это чувствовали, или он вам об этом сам говорил?
   – Ну кто об этом говорит? Ему нужна была в свое время преданная душа. Вот я и был такой душой.
   – Вы это очень хорошо сказали. Преданная душа. Это бесподобно и искренне сказано, – снова. употребил эти свои любимые выражения капитан.
   – Так какие вещественные доказательства оставлены мною в номере Морозовой? В номере, в котором я никогда не был.
   Капитан пропустил мой вопрос. Как ни в чем не бывало он пошевелил дровишки в костре. Я наблюдал за ним и лихорадочно соображал: что ему от меня надо? Куда он клонит?
   Капитан между тем обратился ко мне с вопросом:
   – А вы не чувствуете, что у нас с вами много общего?
   – В чем же это общее?
   – А в том хотя бы, что оба мы нацелены были на работу в области искусства, а работаем в одинаковых сферах.
   – Как это в одинаковых?
   – А разве нет? Оба занимаемся вопросами воспитания.
   – Ах, в этом отношении? У меня учительствование, наверное, все же временное занятие.
   – И я надеюсь заняться искусством, -сказал капитан.
   – А что заставило вас пойти…
   – В ЖЗЛ? – подсказал капитан. – Я вам уже говорил. Лучше – вы мне ответьте. Вы меня заинтересовали своей бесподобной искренностью. И мне не ясно, зачем вам понадобилось лезть в эту историю.
   – Какую историю?
   – Историю с мокрым делом, – неожиданно сказал капитан. И довольно грубо добавил: – Хватит дурака валять!
   – Послушайте, Валерий Кононович, – впервые я назвал капитана по имени и отчеству, – что за оскорбления?! – Чтобы придать больше убедительности своим словам, я схватил кол с обгоревшим концом и потряс им в воздухе. – Попробуйте еще раз повторить эти ваши гнусные обвинения, и я вам проломлю череп!
   Капитан расхохотался:
   – Нет, вы так впрямь преискренний человек. Недаром детвора в вас по уши влюблена.
   – Влюблена? Ребята могли бы ко мне относиться очень хорошо, но я убиваю их чувства строгим отношением.
   – Им как раз и нравится ваша строгость. Всем нравится справедливая строгость.
   – Теоретически.
   – Опять лукавите? Кстати, давно вы знаете Абрикосова и Россомаху?
   – Где-то около года. А что?
   – Постоянно поддерживаете контакт?
   – Изредка.
   – И что у вас общего? Веласкес, Суриков?
   – Нет. Здесь совсем другое.
   – А что именно?
   – Сам не знаю, как объяснить. Просто иной раз деться некуда.
   – Давайте с вами договоримся, – сказал вдруг капитан. – Хотите верьте мне, а хотите нет, а я в ваших интересах действую. Интуитивно я чувствую, что вы непричастны к тому преступлению, которым я занимаюсь. Но пока что все против вас. Меня интересует совсем другое…
   – Я понял, что вас интересует, – неожиданно сказал я. – Вас интересует вопрос, где я был девятнадцатого февраля этого года. Могу сказать. Вспомнил окончательно. Я действительно был на вокзале поздно ночью и покупал курево в буфете, Я еле выпросил пачку «Казбека» и ушел тут же. Никакой Морозовой в тот вечер я не видел. Но, как мне показалось, приметил я тогда фигуру Абрикосова.
   – Как он был одет?
   – В полушубке и в пыжиковой шапке. Это я точно видел. А в руках у него был саквояж.
   – А он вас видел?
   – Скорее всего нет. Так мне кажется. Абрикосов непременно бы меня окликнул, если бы увидел. К костру подошел Сергей.
   – Кончился лёт? – спросил капитан.
   – Все расстрелял. Нет больше патронов.
   – Возьми у меня, – предложил капитан. Сергей отсчитал дюжину патронов и собрался уходить.
   – А как с подготовкой к лекции? – обратился ко мне капитан.
   – Вы знаете, я сейчас работаю над историей папства. Странное дело. Великий Борджиа, когда умер, несколько дней лежал и разлагался, к нему никто не подходил, потому что он всем был ненавистен: детям, родственникам, близким, женщинам, которых он так любил. Он был всеми проклят разом. Монахи отказались его отпевать. И вот что интересно: после него ставят на трон слабохарактерного, малодушного Франческе Тодескини, которому было тогда шестьдесят четыре года и который был инвалидом. Франческо, можно сказать, был подставлен – его мог уничтожить Чезаре Борджиа. Итолько когда всем стало ясно, что карьера Чезаре закончена, только после этого на папский трон сел Юлий Второй, человек железной закалки, не уступавший в коварстве Борджиа.
   – В каком году это было?
   – Начало шестнадцатого столетия. Примерно за сто лет до Иннокентия Десятого…
   Мы проговорили с капитаном еще часа два, пока я снова не продрог. Дома я снова думал о капитане, о Блодове, о Морозовой. И о чем бы я ни думал, в памяти возникал портрет Иннокентия X работы Ве-ласкеса. Почему-то и Борджиа, и Никон, и Юлий II мне показались похожими на Иннокентия X.
   Не выходило из памяти и жесткое лицо капитана. Точь-в-точь взгляд Иннокентия. Ничего себе, меня решил обвинить в убийстве. Так и уснул я с горькими мыслями о будущих подозрениях.
   …Я подошел к бараку, где жили Нина и Алина. Постучал в дверь, обитую дерматином, из-под которого торчали комки старой ваты.
   – Дверь быстрее закрывай, – сказал мне Иннокентий Десятый, заматываясь в алую мантию и поправляя багровую шапочку на голове, – Закрывай, а то надует.
   Я юркнул в комнату в надежде встретиться со знакомой обстановкой. Ничего знакомого в комнате не было.
   – Обожди, – сказал римский папа, усаживаясь в красное кресло и поправляя пунцовый занавес. – Дай-ка мне расположиться в соответствии с исторической правдой. Итак, начнем. Инквизиция!
   В комнату вбежали два человека в черных халатах с капюшонами, держа на привязи псов. В собаках я узнал Франца и Копегу. Монахи привязали меня к шкафу. Веревки были новые и жестко врезались в тело.
   – Я, папа Иннокентий Десятый, объявляю вас арестованным. Вы обвиняетесь в убийстве боярыни Морозовой, ее однофамилицы, девицы Морозовой, ее жениха Вершина и двух учеников, сожженных в срубе на болоте вместе с еретиком протопопом Аввакумом.
   Багровое лицо папы было точно искусано комарами: в пятнах и подтеках. Голубые глаза глядели подозрительно и зло.
   – Вы признаете себя виновным?
   Я молчал: что-то перехватило в горле. Даже если бы я пожелал что-либо сказать, все равно звука не получилось. Обе мои руки были задраны кверху, а в спину врезался ключ от шкафа.
   – Ключ, – едва слышно прошептал я.
   – О чем он? – спросил Иннокентий. Он сидел, сохраняя сходство с портретом Веласкеса, даже руки небрежно свисали с подлокотников кресла. – Так о чем он шепчет?
   – Не по делу, – ответили инквизиторы.
   – Значит, не признаете себя виновным? – повторил папа, пряча ехидную улыбку в растянутых широких губах, точно наклеенных на огромный плоский подбородок.
   – Нет, – ответил я, стыдясь того, что крупные слезы скатывались из глаз, и не было сил стряхнуть их.
   – Позвать свидетелей, – приказал Иннокентий X.
   В комнату вошли Алина с Ниной.
   – Вот уж с кем не хотелось бы мне встречаться, так с этим идиотом, – сказала Алина, точно в комнате и не было ни инквизиторов, ни папы Иннокентия X.
   – Алина, – с укоризною проговорила Нина, снимая пальто и оставаясь в нижней рубашке.
   – Сколько вам платят за вашу службу? – спросила Алина.
   – Какую службу? – оскорбился я.
   – Вы еще и пытаетесь что-то скрыть? А это что? Прочитайте.
   Один из инквизиторов поднес к моему носу бумагу.
   «Может быть, протопоп Аввакум был одним из первых русских интеллигентов, – читал я весьма знакомый мне текст. – Это был настоящий писатель и гражданин. Красавица Морозова полюбила его, когда увидела сноп света, идущий с неба и сливающийся с его аурой. Однажды Аввакум сказал псарям царя Алексея Михайловича, травившим собаками человека: «За что вы его травите?» «В его глазах мелькнул свет», – ответили псари».
   Я прервал чтение. Я хотел сказать, что это мои записки к сценарию. Но мне приказали:
   – Читай дальше.
   – «Было бы неверно рассматривать Аввакума как фанатика. Его деятельность или даже то, что называют фанатизмом, есть вид бескомпромиссной духовной самостоятельности. И вот загадка: почему же церковь не причислила ни Аввакума, ни его ученицу Морозову к лику святых?»
   – Разве это не донос? – спросила Алина. – Это же донос! И не притворяйтесь! Вы сгубили Аввакума,
   Нина подошла к.шкафу, чтобы открыть дверь и убрать ключ, впившийся в мое тело.
   – Не положено, – сказал инквизитор.
   – Мне нужно в шкафу взять свои вещи.
   – Не положено, – повторил инквизитор.
   – Пригласите местком, – сказал римский папа. Вбежал, будто запыхавшись, Чаркин.
   – Клеветник, – сказал Чаркин. – Мы обсуждали этот вопрос на производственном совещании. Склонен к наговорам. Клевета сама из него выливается. Пресвитер Новиков до сих пор не может отмыться, ходит с той лоханью, в которую погрузил его клеветник.
   – Ясно, – прошамкал Иннокентий X. – В отличие от всех моих предшествующих девяти Иннокентиев я обладаю обстоятельностью и не терплю спешки. И время, конечно, нынче не то, чтобы торопиться. После гибели «Непобедимой Армады» все пошло под закат. Нельзя без разбирательств швырнуть человека в костер. Нынче не то чтобы торопиться, а, напротив, нужно в промедленности усладу находить. Посмотри на этих инквизиторов. Спят. Ну, что там еще у нас? Эй! Проснитесь! Кто на очереди?
   – Интеллигенция, – ответили инквизиторы.
   – Ах филеры, – сказал Иннокентий X. – Ну давай их сюда!
   Вошел в коричневой безрукавке Бреттер, с ним рядом в бальном платье с вырезом и с алой розой. Екатерина Ивановна, а уж после Рубинский с Больновой.
   – Ну, что скажете, господа? – вопросил Иннокентий X. – От меня скрываться незачем. И хитрить ни к чему. Вы с ним уж больше не встретитесь. Можно все начистоту.
   – Вы ведете себя несколько странно, – сказал Бреттер, обращаясь к папе. – Не в соответствии с теми манерами, какие были свойственны столь тонкому человеку, каким был настоящий папа римский времен Веласкеса.
   – Я веду себя в соответствии с обстановкой, – ответил Иннокентий X. – Впрочем, преклоняюсь перед зоркостью профессионального организатора массовых, предательств.
   – Зачем же так во всеуслышание?
   – А он уже не жилец, – махнул папа в мою сторону.
   – Все равно не принято говорить вслух. Растут дети.
   – Послушайте, Бреттер, – прервал собеседника Иннокентий X, – вы западник или язычник?
   – Если говорить начистоту, то я никто: ни западник, ни язычник. Я против процессов, вредящих достоинству трона. Всегда презирал чернь, выступающую против августейших имен.
   – Вот уж не думал, что вы тоже из этой компании, – проронил Рубинский, обращаясь к Бреттеру.
   Бреттер не удостоил своего единомышленника вниманием.
   – Что с вами?. – бледнея, спросил Бреттер у Иннокентия X.
   – Жмут! Ох как жмут, сволочи!
   – Кто жмет? – вскинулись инквизиторы. – Янсенисты? Быть этого не может. Прикончили вчера главную партию. Две новых партии сегодня ночью взяли: сидят, ждут приговоров…
   – Сапоги жмут! – проскрипел Иннокентий X. -Ну-ка, помоги снять!
   Бреттер кинулся к ногам папы.
   – Да не ты, иуда, – сказал папа. – Отроку дай припасть к ногам моим. Ну что стоишь, как Кальвин?
   Рубинский ухватился за сапог, но тут же был отброшен папой.
   – Сырость, – сказал папа. – Сыростью несет от твоих мокрых фаланг. Вишь, следы оставил на голенище. Позвать лжесвидетелей.
   – Они перед вами, ваше преосвященство, – сказал инквизитор, показывая на Бреттера и Рубинского.
   – Это тайные свидетели, – проговорил папа. – Сколько раз я просил не путать тайное с явным. Я говорю позвать лжесвидетелей настоящих.
   – А как с книжником быть? Он стоит под дверью. Всю стенку плечом обтер. Так и зияет пятно на стене. Он и за лжесвидетеля может сойти. Любые показания дает.
   – Зови книжника, – сказал папа. Вошел в золотых очках Тарабрин. Вошел, озираясь, держа под мышкой скоросшиватель,
   – Ну, что у тебя? – спросил папа.
   – Вот, – протянул Тарабрин бумагу.
   – Читай, – приказал Иннокентий X.
   – «Объект номер триста пять, поименованный ранее учителем с малой буквы, стал активно устанавливать связи с местной интеллигенцией» – начал читать бумагу Тарабрин.
   – Непорядок, с представления надо начинать!
   – Я, Тарабрин Сергей Борисович, праправнук Кузьмы Лашеза.
   – Короче, – перебил его Иннокентий X.
   – Я, источник достоверных сведений номер двадцать три тысячи пятьсот восемь, был запрограммирован на проверку связей между двумя источниками номер тридцать шесть тысяч дробь семнадцать и номером сорок восемь тысяч дробь шесть. Оба источника вышли на связь с объектом номер триста пять. И вели себя в соответствии с инструкциями. Объект триста пять явно интересуется космогоническими перемычками, соединяющими известное с малоизвестным. Вслух осуждал папу, включая трактовку «ошибок Мадрида», доказывал при этом необходимость окончания Тридцатилетней войны, утверждал, что человек должен сам определять свою судьбу.
   – Эк куда его понесло! – произнес папа голосом Ивана Варфоломеевича. – Дальше.
   – Дальше неразборчиво, – ответил Тарабрин. -«Объект триста пять против ренессансной самореализации личности, он за счастье, которое других делает счастливыми».
   – Савонаролизм?!
   – Никак нет, ваше преосвященство. Запад в нравственном тупике, утверждает обвиняемый. Выход в развитии идеи самопожертвования, к которой особенно чуток русский народ.
   – Готов ли обвиняемый положить свой живот за свои идеи? – эти слова были ко мне обращены.
   – Путаница, – прохрипел я. – Нельзя раздувать этническую специфику. Единение общечеловеческое поможет каждому народу осуществить себя. Если каждый народ не верует, что в нем одном истина, если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиною, то он тотчас же перестает быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал. Пока между народами не будет соревнования в истинно нравственных поступках, пока высшей доблестью народа не станет оказание помощи всем своим гражданам и всем другим народам, не ждать счастья на земле. То же можно сказать и о главных идеях, которые исповедует учитель или пророк.
   – Какие идеи?
   – Социализм – система мирная. Рассчитана на воспитание. Переход «моего» в «наше» – процесс медленный, Надо каждому пройти через муки и радости труда, каким бы этот труд ни был: физическим или умственным. Пройти через труд саморазвития, труд, творящий красоту, физическое возрождение. Труд, помноженный на нравственный закон, соединенный с развитым общением, способен создать все!
   – Бесовщина! Слепота! Еретизм! – сказал Иннокентий X. – Что там еще? – спросил он у Тарабрина.
   – Объект номер триста пять много времени уделяет сбору клеветнического материала на выдающегося служителя церкви, каким был Родриго Борд-жиа, папа Александр Шестой.
   – Чего он там накопал?
   – «Двенадцатого июня тысяча четыреста девяносто третьего года папа праздновал свадьбу тринадцатилетней своей дочери Лукреции, которая вскоре стала его любовницей.
   Двадцатого августа этого же года воспитательница Лукреции Адриана привела в покои папы Лукрецию, при этом присутствовала любовница папы, Джулия Фарнези. Лукреция отдалась своему отцу в присутствии Джулии. Старший сын папы Джиованни, впоследствии герцог Гандийский, стал любовником своей сестры. Чезаре, узнав об этом, убил на глазах Лукреции двух слуг Джиованни, предупредив Лукрецию, если он застанет ее с братом, то умертвит и ее и брата. Сестра поклялась не изменять с братом, и быть верной только ему, Чезаре, и… изредка своему мужу. Однако она не сдержала слова. Чезаре застал брата в покоях Лукреции, нанес ему два смертельных удара ножом, затем на глазах у своей возлюбленной сестры связал Джиованни и велел труп выбросить в Тибр.
   Вечером пятнадцатого июня 1500 года муж Лукреции, герцог Бишелье, подвергся на ступенях Св. Петра неожиданному нападению подосланных убийц. Преступники ранили его и скрылись. Герцог побежал в Ватикан, чтобы рассказать папе, кем и как он был ранен, В это время папа ласкал Лукрецию. Увидев мужа окровавленным, Лукреция едва не лишилась чувств. Папа гневно посмотрел на зятя и сделал ему выговор: «Нельзя же в таком виде показываться на глаза чувствительной даме». В гнев пришел и Чезаре, недовольный тем, что убийство не состоялось. Чезаре ждал, когда отец оставит в покое Лукрецию. Он сказал: «Что не сделано за обедом, будет сделано за ужином». Лукреция в это время повела мужа в одну из комнат Ватикана, чтобы сделать перевязку. Ей вызвался помочь Чезаре. Он вошел в комнату, где находился герцог с доном Микилетто. Этому Микилетто было поручено задушить мужа Лукреции, что он и исполнил».