Потом неожиданно Новиков разговорится в кабинете и скажет массу тонких вещей о том, что между восприятием детьми материала и творчеством самого педагога есть какая-то особая связь. С одной стороны, учителю должно быть наплевать на симпатии детей, здесь Новиков явно цитировал Макаренко, которого, впрочем, он не любил, не любил, это мягко сказано, он его просто не брал в расчет, презирал, считал человеком вредным, но необходимым для проведения идеологии, просто время такое, что он нужен был, так вот, с одной стороны, подчеркивал Новиков, педагог должен до зарезу нравиться детям, а с другой стороны, дети должны знать, что ему, педагогу, на их симпатии наплевать. И будто у меня эта органическая связь в самом противоречии была, то есть я как учитель так был увлечен самим материалом, что рожденная этой увлеченностью сила не могла не захватить детей. И дети, воодушевленные рассказом, уже создавали ту необходимую психологическую атмосферу, без которой не может быть хорошего урока. Надо сказать, я был восхищен Новиковым. Он говорил коротко, но умно. Это было потом. А там, на уроке, я делал все, чтобы подчеркнуть, что мне и на Новикова, и на психологическую атмосферу наплевать. Новиков приметил это мое внутреннее отношение, и потом я, догадался, почему оно ему пришлось по душе, это отношение. Много спустя я это понял. Дело в том, что Новиков был личностью особого склада. Он жил так, будто знал, что он вечен, а следовательно, все ему дозволено. И делил людей на две группы: на тех, кому все дозволено, и на тех, кому ничего не дозволено. И меня он поначалу причислил к ряду близких ему людей. Впрочем, возможно, это мои досужие домыслы. Просто тогда был звездный час моей педагогики. Все во мне пело. Был необыкновенно светлый день. Морозное серебро искрилось за окном, через прогретое стекло вливался звонкий, ликующий свет, класс был переполнен этим светом, и лица детей наполнились этим светом, и Новиков был уже приобщен к этому свету – совсем прижался подбородком к черной парте и глаза его уже подернулись слезой: рассказывал я про грустные пушкинские минуты. А потом меня понесло на такие ассоциации, какие приходили на ум лишь при плотно закрытых дверях, а тут при Новикове, а мне плевать было, на Новикова, он для меня никто, да и время кончилось, когда вот так брали по доносу такой сволочи, как этот Новиков, и упекали на какую-нибудь пятьсот первую стройку, так вот при Новикове вылилось что-то такое, что во мне всегда сидело как противоречие: Пушкин Пушкиным, а истина истиной. Прав ли был Александр Сергеевич, когда кричал: «Самовластительный Злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей с жестокой радостью вижу»? Не просматривается ли в этом призыве поэта-юноши стремление достичь цели любыми средствами, даже ценой неоправданной жестокости? Позднее эта макиавеллистская позиция у Пушкина приглушается, больше того, он восклицает: «Не дай же бог увидеть русский бунт!» Я не случайно назвал сейчас Макиавелли. Флорентиец Макиавелли, – чтобы сохранить республику, говорил, что для достижения этой цели все средства хороши, даже подкупы, убийства, поджоги и отравления. Человечество осудило Макиавелли, развивавшего идею – все средства хороши,, и человечество признало энергичный порыв республиканца Макиавелли, защищавшего республику, демократию, свободу. Защищавшего так же яростно и страстно, как это делали Пестель и Каховский, Рылеев и Пушкин.
   Я чувствовал, как Новиков включен в ход моего мышления, как он мучительно соображает, должно быть, припоминая факты из истории русской, из истории средних веков, сам-то Новиков историк, а я выхватываю новую порцию пушкинских идей, пушкинских действий, пушкинских утверждений…
   – Вы будете у меня работать, – скажет мне Новиков после урока, и под руку возьмет меня, и на виду у всех пройдется со мной до самого кабинета, пройдется в знак особого признания.
   – Хотелось бы несколько соображений, – сказал Новиков, переступая порог кабинета. – Представьте себе, мне понравилась ваша манера соединять историческое с литературным. У меня всегда, была такая же мысль, потому что история чересчур суха, а литература не всегда точно передает исторические факты. А вот в синтезе… Интересна ваша трактовка Макиавелли и Пестеля. Никогда мне в голову не приходило. А что, Пушкин действительно так высоко оценил Макиавелли? Как мало мы знаем отечественную культуру! И относительно Петра хорошо вы сказали, и насчет того, что Петр не мог появиться без громадной работы, проделанной Иваном Грозным и Алексеем Михайловичем…
 
   Я слушал Новикова, и мне ужасно хотелось спросить, когда и где я могу увидеть новую учительницу, а Новиков после каждого своего историко-литературного резюме повторял:
   – Будете у меня работать.
   – А как же все-таки с новой учительницей? Как только я произнес эти слова, так Новиков побагровел.
   – Что вам известно о Вершининых?
   – Каких Вершининых? Я ничего не знаю, – пролепетал я, но тут же меня охватил гнев, откуда-то взялось самообладание, в голове как-то мгновенно все просчиталось: мою незнакомку зовут Вершининой, с нею связана какая-то тайна; я понял: наступил такой момент, когда я либо сумею защитить себя, либо паду растоптанный им, Новиковым, поэтому я закричал: – Не кричите на меня!
   Во мне все напряглось, в руках моих оказались конторские ножницы, я швырнул их на зеленое сукно стола, Новиков притих, улыбнулся, сказал:
   – Ну-ну.
   Что означало это «ну-ну», я не мог понять, а Новиков уже улыбался по-доброму, рассматривал меня в упор.
   – Где сейчас Вершинина? – тихо спросил я. Новиков, должно быть, снова удивился: с кем он, собственно, имеет дело, с нормальным человеком или с сумасшедшим, удивление несколько скомкалось, так как в кабинет вошли оба завуча разом. Они, я это приметил, уловили мгновенно отношение Новикова ко мне, потому и улыбнулись обе. Из головы у меня не выходила фраза Новикова «Будете работать», и звучала эта фраза так, будто в ней говорилось о том, что моя долгожданная встреча не состоится. Мне так вдруг захотелось бросить все. и уйти в мой книжный мир: книг я уж порядком поднатаскал от Тарабрина, уйти снова в вечернюю школу к усталым людям, рассказывать им об искусстве и не знать этого противного Новикова и его помощников. Но мое упадническое настроение мигом рассеялось, когда в коридоре со всех сторон меня обступили дети.
   – А вы еще нам расскажете о Пушкине? – это Света Шафранова.
   – А где можно прочитать про Возрождение? И совершенно неожиданный вопрос:
   – А вы знаете, кто такой Плевако?
   Я отвечаю на все вопросы, и мне лучше делается оттого, что эти вопросы есть, и оттого, что я на них так ладно отвечаю, и я понимаю, что вопросы идут сами по себе, а интерес ко мне как к человеку идет как бы совсем по другим измерениям, и я этот интерес ценю больше всего, именно от этого любопытства становится мне ещё лучше. И не дает покоя странный вопрос рыжего мальчишки, которого интересует судьба Плевако.
   – Адвокат Плевако? – спрашиваю я.
   – Адвокат, – обрадовано говорит мальчишка, А я больше ничего о Плевако не знаю. Ровным счетом ничего не могу о нем вспомнить, то ли он прогрессивным был, то ли реакционным, и я спрашиваю:
   – А почему тебя Плевако интересует? Чернов (так зовут мальчишку) улыбается и говорит:
   – А фамилия очень интересная – Плевако!
   – Не слушайте его, Черя всем учителям задает этот вопрос, – говорит Саша Надбавцев.
   Со звонком я ухожу от ребят. Обещаю им прийти и рассказать о Пушкине, Рафаэле, Макиавелли, Платоне и Моцарте. Как только я остался один, так снова вспомнилась фраза Новикова: «Будете работать». И какая-то ненависть взыгралась против него. Новиков не спросил, хочу я работать у него или нет. Он решает, что для меня бесконечное счастье получить от него такое предложение. В общем-то так оно и есть, но зачем же стальной обруч на запястье, я и сам добровольно приду, если все хорошо сложится, если иные проблемы мои будут решены. Я пытался было посоветоваться с другими учителями.
   – А вы знаете, мне предложили работать с тремя восьмыми.
   – Соглашайтесь.
   – Но какая-то учительница собиралась прийти.
   – Мало ли кто собирался?
   И мне от этих слов стало не по себе. Кто она, эта учительница? Почему о ней никто ничего не знает? Почему Новиков ничего не говорит? Почему я сколько ни бродил по городу, господи, весь город – одна-две улицы, а ни разу больше не встретил девушку в розовой шали. По. мере того как шли мои безнадежные поиски, росло недоверие к Новикову, И вместе с тем меня так тянуло именно в дневную школу, именно в восьмой «А» класс, где все как-то напоминало о незнакомке, и даже не потому, что она должна была работать в этом классе, а совершенно по иным причинам, что-то от общего настроения класса, от общего движения детских лиц было сродни всему облику девушки в розовой шали. И еще что-то таила в себе эта дневная -школа, учителя что-то несли в себе, и было в них что-то очень схожее с тем душевным состоянием, какое было в девушке, повстречавшейся мне в том злополучном автобусе. Здесь был Новиков, который, наверное, точно уже знал, кто такая эта новая учительница. Непонятно было, почему Новиков совсем не желает говорить о ней. Приходит в ярость. Злится, и я больше не могу задавать одни и те же вопросы. Я много говорю с другими учителями о Новикове. Его хорошо знают. Боятся. Новикову нужны рабочие лошадки, говорят учителя. Ему стойло подавай, с уздой чтобы, с цепью, с хлыстом на гвоздике у дверей, с множеством разных оглоблей, каждому свои, и тарантасы чтобы неслись по дорогам, а хоть и по бездорожью, чтобы его, Новикова, в этих тарантасах Несли к новой славе, к новой власти. И не знает Новиков, что через десять – пятнадцать лет эта слава канавой обернется, и паралич ему порезом щеку вывернет, и багровая синева сменит розовый блеск кожи на его лице. Пока что до этих канавных рельефов далеко. Сейчас самая власть подошла. С опаской говорят о нем, будто в особых ведомствах у него есть какие-то дела и даже должности: по ночам там сидит, важные государственные задачи решает. Он один из немногих, а может быть, и единственный, проделывал такие вещи, какие никому и не снилось проделывать; из лагерей брал людей, лишенных всех конституционных прав, брал на работу, доктора и кандидаты наук у него трудились чуть ли не лаборантами, точнее на ставке лаборантов, даже Екатерина Ивановна Бреттер, последовавшая вслед за мужем в эти ссыльные края, тоже поначалу лаборантом в физкабинете была.
   Здесь же учительствовал известный математик Покров, в прошлом, говорят, эсер, а потом я узнал, никакой не эсер, а так просто -велось какое-то дело, и его привлекли, три дня в аквариуме держали – подвал, где по пояс воды было, «признался», назвался эсером. Величественный старик. Белый как лунь. В зимнем пальто в классе, даже если тепло, живые, маленькие, совсем черные глаза из-под седых бровей, и алые губы, так идущие седине, он входил в класс, не замечая ребят, садился, откидывая полы черного суконного пальто, потом раскрывал журнал и спрашивал, кто пойдет к доске, мгновенно несколько рук выбрасывалось вверх, и Покров небрежно вызывал кого-нибудь к доске, просил две линии провести, а потом выходил следующий и что-то дорисовывал по просьбе учителя, ставил буквенные обозначения, а потом предлагалась какая-то новая задача, связанная с этими двумя линиями, и класс напрягался и думал, как же наилучшим способом провести еще две линии, чтобы задача разрешилась нужным ответом, а затем вдруг все смолкало, потому что все напряженно думали, так как Покров к главной математической мысли подводил, и вдруг лица детей преображались, появлялся прямо-таки лихорадочный блеск в глазах, щеки алели, у Чернова они так наливались кровью и так он непременно хотел выбежать к доске, что его едва удерживало на скамье, еще немного – и слетел бы он сам, и Покров отмахивался от него: «Дай другим сказать», И другие пыжились, постепенно втягиваясь в сложнейшую математическую игру, и потом вдруг к общей радости выводилась новая теорема, над которой человечество билось несколько тысячелетий, и Покров говорил:
   – Это и есть новый урок. Тебе, Чернов, пять, тебе, Света, пять и тебе, Оля, пять. А теперь сами сочиним задачку…
   Я сидел на его уроках и впитывал в себя этот уважительно-творческий дух общения с детьми. И Покров меня, так мне казалось, полюбил и тоже свои книжечки предложил посмотреть. Я попытался однажды с Покровым о Новикове заговорить. Но ушел старик от разговора. Нервно как-то ушел. Оборвал разговор. И все же Покров чувствовал себя защищенно в школе. А может быть, у него иного выхода не было. Как не было выхода и у другой учительницы – Анны Прокофьевны Шамовой. Я такой раскованной учительницы в жизни своей не видал. Выскочит бывало, она на переменке в коридор, и ну играть с детьми. И как-то ужасно естественно у нее это получалось. Выставит руку свою ладонью у спины, закроет глаза и кричит: «Бейте!» И человек двадцать ребят, сшибая локтями друг друга, тянутся ударить учительницу по руке. И Новиков мимо пройдет, ничего не скажет, потому что Анна уроки дает – «первый класс».
   И Екатерина Ивановна Бреттер, с большим вырезом на груди, раскатисто засмеется с детьми, которые ее окружат со всех сторон, она настоящая ссыльная, за мужем приехала, чтобы как-то помогать ему, разбитому радикулитом.
   И Лора Вольнова снимет лодочки и с ногами на диван заберется, будет, напевая, листать тетрадочки. И Рубинский Альберт Михайлович (Кудинский А.П. прим. админ. сайта), тоже математик, зануда, фанатик, капелльное пение ведет. «Бам-бам, слышен звон кандальный» – будет разучивать с детьми, и когда разучит, мороз по коже продерет всех и бог знает какие ассоциации возникнут у каждого. И Рубинскому многое разрешается, этот эстет заберется на стул, который он поставит в классе на учительский стол, и будет следить за детьми, чтобы контрольную никто не списывал. И даже эта вольность по душе придется Новикову, потому что уроки у Рубинского блестящие, и хор этот капелльный самый лучший в округе. И Рогову, совсем ахматовского плана женщину, литераторшу, тоже сосланную из столицы, я здесь увижу на уроке, и поразит меня ее простота, и ласковость поразит, когда она, свободно рассказывая, меж партами будет ходить и скажет как бы невзначай, поглаживая по головке ученика:
   – Ну что же ты загрустил, миленький?
   Это потом уже я узнаю, что Новиков в кабинете всех этих умудренных и изысканно-тонких в свое время по очереди, по случаю, расхлестывал по щекам, и. мат стоял в кабинете, и Шамовой он выдавал: «Сука!», и за бороду тряс эсера, и в Бреттер впечатывал ругательства.
   Но и у авторитарности есть своя свобода, если она ориентирована на культуру. А Новиков культуру чуял, как золотоискатель чует залежи. Эти залежи он на карту в своем бойком сознании наносил, разработчиков ставил, вышки с фонарями воздвигал, проволокой окантовывал границы. В кабинет тот редко кто входил, разве только за особым разносом. Чужие уроки Новиков посещал в двух случаях: принять – уволить. По урокам ходили ежедневно два завуча – Фаранджева Мария Леонтьевна (головка набок влево), в белой блузочке с черным крохотным шнурочком-бантиком в два витка, в черном костюме, глаза керосиновым блеском отдают, щеки чуть свисают книзу однако плотные; разгневается – не кричит, а только жаром обдает, в общем-то, добрая душа, на ней и школа держалась, и второй завуч Валерия Петровна, стройная, за очками глаза близорукие, и головка набок в правую сторону. Так что если оба завуча шли рядом – шатер получался от склоненных головок.
   Я был обласкан завучами. Марья носилась вокруг меня: – Как вы хотите, могу и сдвоить уроки, могу и свободный день дать. Замечательно, что вы классное руководство в восьмом «А» согласились взять, – это подвиг: все отказываются от руководства. А вы нас выручили.
   И второй завуч, Валерия, томность тошнотворную развела:
   – Ну присядьте просто так, поболтаем. О вас так много говорят… Как хотелось бы с вами посплетничать о классе. Знаете, Валерка влюблен в Свету, а Света терзает мальчика. Кокетка. Они мне доверяют. Приходят вечером домой и все рассказывают: и как первый раз поцеловались, и как провожали друг друга. У Светочки такой цвет лица и брови домиком, не замечали? – брови домиком, когда удивляется чему-нибудь… Ну садитесь же… Ну что же вы такой скромняга, я вас кое-чем угощу.
   И головку набок, вправо. И смех пошел от нее, не то чтобы сплюснутый, а совсем отжатый до предела, такими тоненькими листиками-ленточками закрутился, трубочками, точно из станочка вывертывался, не какое-нибудь протяжное «хи-хи», а совсем нескончаемая трель. И выкручивалась эта тонкая ласковость до тех пор, пока от нее патокой на запахло, растопленным медом не заоскомилось, свежим, вощинным, солнечным, собранным по капельке со всего белого света.
   Я плавал в этой теплой растворенности: как падок же я до обласкивания, как забывчив и слеп!
   И как сложна эта самая авторитарность под сурдинку, с интимными прожилками, приглушенными интонациями.
   – Ну взгляните же, какими они милыми были в пятом классе. – Валерия Петровна протягиваем мне фотографию, всю головками усыпанную, – сорок штучек на маленьком листике вместилось… – А сорок восемь не хотите? Это сейчас под сорок, а раньше, года два назад, было и по пятьдесят шесть, зайдешь в класс, а они как птички на проводочках, а потом все скатываются стайкой, усаживаются на парточках. А вот альбомчик посмотрите: здесь и Репин, и Васнецов, и Суриков. А вот другой альбомчик: по местам боевой славы. Очень помогает в работе. Могу вам один подарить. А вот и чайничек вскипел. Хотите смородины тертой? Я, знаете, такая сластена. У меня дома, поверите, двадцать видов варенья, даже из кабачков…
   – Из кабачков?
   – Представьте себе, это такой деликатес! Витаминозно, вкусно и, знаете, абсолютно феноменально. Никто не может признать кабачки. И представьте, с семечками…
   Многое готова мне вывернуть и вывалить Валерия Петровна, и не мне она угождает, а (я раньше и сообразить этого не мог) Новикову, от которого заданность была получена, этак невзначай брошена: «Привлечь», потому и кинулась Валерия Петровна в закрома своей щедрости, попроси я у нее в тот миг шубу, шубу богатую, может быть,, пыжиковую, а может быть, еще какую, только шубу особенную, которую страшно по ночам носить, этакое целое состояние, наброшенное на обыкновенное человеческое тело, шубу, которая и снаружи холодом не берется, так вот, попроси я в тот миг эту шубу, этак запросто: «А нельзя ли в придачу к боевым местам еще и шубу, я ее быстро снесу, может быть к Тарабрину, на книжечки сменяю, а может быть, на красочки, цена которых, ежели пачками брать, бог весть какая», то она не задумываясь выскребла остатки своей щедрости и сказала бы: «О чем разговор? Шубу так шубу. Никому бы не отдала, а вам с радостью. Сделайте одолжение. Сейчас ребятишек упрошу, они вмиг вам снесут куда следует…»
   Что касается последнего штришка, то тут у Валерии Петровны была, особенность: в ее душе бился мощный генератор, производивший неутоленность любовную. Ненасытность в закабалении чужих, даже пичужно-махоньких душ была столь велика и действенна, что в разные стороны шел от нее магнитнопритягательный свет: попал в этот свет – теряй свое «я», растворяйся немедленно в потоке и служи верой и правдой этой обильной женщине с головкой вправо. Ее нельзя было встретить одну ни дома, ни в школе, ни на улице. Рядом идущий нес сумки, портфель, свертки. «Ну, Коленька, – говорила она восьмикласснику с наметившимися черными усами. – Ну возьми же меня, Коленька, под руку, иначе я упаду… А ты Васенька, с другой стороны, вот так… Ну и мужчины нынче пошли».
   Колобочком подкатывался Васенька, подбирался рукавичкой к шубному состоянию, алел лицом Васенька, оглядываясь по сторонам: не попасть бы на язык насмешнику приятелю, топал ножками до самого крыльца Валерии Петровны, переступал затем порог ее дома, раздевался и мялся в прихожей, а затем, обласканный теплотой учительницы (за головку и за плечи к груди прижатый – не увернуться от душистости второго завуча), садился и пил чай с кабачковым вареньем, и выбалтывал Васенька про все дела классные: и кто с кем дружится, и кто с кем переписывается, и кто о каком преподавателе чего думает, и какой преподаватель как высказывается про все.
   Диву давались иной раз учителя осведомленности Валерии Петровны, когда она, «повернув в тихости головку набок, вдруг напоминала:
   – А я-бы на вашем месте сделала бы другие ссылочки. Надо детям показывать буржуазную ограниченность и Пушкина, и Толстого, иначе мы до чего угодно можем докатиться. Это хорошо, что дети у вас любят Пушкина, но и критическое мышление надо развивать у школьников. Классовое мышление… Послушайте, о чем написал Вася Колесов в своем дневничке…
   Я сижу у Валерии Петровны, и мне так хочется ее спросить, не знает ли она мою незнакомку, но я боюсь ей задавать вопросы, потому что она дергается как на сковородке, только дай ей уцепиться за что-нибудь, я совсем не исключаю и такой вариант: приходит Валерия в школу завтра – и к Новикову: «А вы знаете, чем больше всего интересуется Попов? Новой учительницей». Я, конечно, сразу же отвергаю самую возможность задать этот вопрос, да и что, собственно, может знать эта Валерия, нет, с ней лучше про хозяйственные, про совсем нейтральные дела разговоры вести, про отопление, скажем; про электрическую проводку, про двойные рамы, про дрова. Вот представится случай, непременно спрошу, не знает ли она чего-нибудь -про новую учительницу.
   И такой случай представился.
   Я сказал, этак нехотя, словно потягиваясь, что поработаю недельку-другую, а потом займусь наукой, буду потихоньку готовить реферат да кандидатские экзамены.
   – О вас так хорошо отзывался Новиков. Говорят, у вас на прежнем месте конфликт из-за ваших опытов произошел.
   – Не было конфликта, – отвечаю я. – Я и сейчас дружу с директором, с которым начинал работать. Чудесный человек.
   – Вас послушать – все чудесные.
   – Что ж, и Новиков прекрасный человек, – сказал я. Пусть передает завтра своему патрону, как думает о нем новый учитель. – С ним, пожалуй, я и поработал бы. Но, по всей вероятности, не все так просто в этой жизни…
   Она насторожилась. А я вспомнил, это мне мама всегда говорила: как начинаю я врать да выгадывать, так непременно запутаюсь и всё дело испорчу. И тут я вдруг почувствовал, что запутываюсь, ибо насторожилась Валерия, и решил я в лоб сразу, будто наотмашь, да оно и совсем ладно получилось:
   – Обманывает меня Новиков, подержит месяц-другой, а потом новую учительницу возьмет. Говорят, есть у него на примете одна…
   – Вон вы о чем. Не бойтесь. Дохлый номер у этой учительницы. Теперь, даже если бы вы отказались у нас работать, это у вас не получилось бы. Новиков вас никому не отдаст.
   – А как же та учительница?
   – Я не знаю, б ком вы говорите. Если о Саватеевой, так эта старуха и литературы толком не знает. Не поставит ее Новиков на класс, в котором учится его сынуля…
   – Да нет же, речь шла о совсем другой, молодой, знаете, в такой, розовой шали…
   – Вы ее видели? У нас видели?
   – Я ее видел, но, может быть, это и не она была. Валерия расхохоталась. И это как-то разрядило обстановку.
   Пробило десять вечера. А я все еще сижу, за окном вьюга шумит, швыряет белые комья в окошко, в печке дрова потрескивают: хоть и паровое отопление у Валерии Петровны, а все равно еще одна грубка-голландка дом греет, и от этой грубки уюта прибавляется – открыта печная дверца и оттуда жар идет.
   Валерия Петровна, я это кожей чую, не то чтобы ревнует меня к своему бывшему классу, а наслаждается скорее тем, что класс и впредь будет ее классом, потому что все дети – не только Васенька, но и Валерий Чернов, и Юля Шарова, и, главное, Света Шафранова – это ее дети, и их родители – это ей близкие люди, и о каждом она сыплет подробностями: какая семья у Оли и какая семья у Светы. Валерия Петровна говорит штампами, но мне все равно приятно как она говорит: «Характер цельный, решительный, натура любящая и искренняя» – это о Светочке. Рассказывая о юной Шафрановой, она то и дело на меня взглядом косит.