А между тем признание начинало оборачиваться милостями и чинами. В 1893 году избрали академиком Академии художеств. Предложили руководство мастерской религиозной живописи, которая была бы отделением Петербургской Академии, а помещалась, как того желал Васнецов, в Москве.
   Дал согласие сгоряча, быстро опомнился, подал в отставку, которую у него приняли.
   Педагога из Виктора Михайловича не получилось. Его педагогика – его картины. В те годы, пожалуй, не было в России другого художника, кто оказал бы более сильное влияние на отечественную живопись. Началось с насмешек, Нестеров вспоминал, как на выставках в Москве учащиеся Московского училища живописи, ваяния и зодчества изощрялись в острословии перед картинами Васнецова. Но уже очень скоро у самого Нестерова неприятие перешло в восторженную любовь. Не все торопились идти тем же путем, но глаза открылись у всех: оказывается, в искусстве можно говорить своим языком, «своими» красками, видеть мир не так, как требуют каноны, но как видят твои глаза, твой ум, твое сердце.
   Отказавшись от мастерской, Васнецов, однако, не только имел особое мнение о системе художественной выучки, но и старался проводить свои педагогические идеи в жизнь.
   Приняв в 1892 году участие в обсуждении нового устава Академии, он писал ее конференц-секретарю графу И. И. Толстому: «Императорская Академия художеств в настоящее время призвана занимать первенствующее место в деле развития Русского искусства и служить по-прежнему центром, привлекающим молодые художественные силы со всех концов обширной России. Свободная художественная и художественно-образовательная деятельность отдельных лучших мастеров и деятельность других подобных школ (в Москве, Киеве, Одессе) едва ли могут вполне заменить ее…»
   Но уже через несколько строк выясняется, что «первенствующее место» за Академией Васнецов признает теоретически и главным образом потому, что в Петербурге Эрмитаж, есть возможность учиться у старых великих мастеров. «Выходя из такого взгляда на значение и задачи Академии художеств, – пишет он, – естественно задумываешься о том, насколько она выполняет эти задачи или при каких возможных условиях она могла бы их выполнять. Уже самое обращение к мнениям художников указывает, с одной стороны, что современная постановка дела в Академии не отвечает своей цели, а с другой – указывает на искреннее желание со стороны стоящих во главе управления повести дело возможно правильнее».
   Исходя из своего горького опыта, Васнецов усовершенствование академического образования видит прежде всего в вопросе «о преподавателях, как самого существенного, дающего смысл всему делу». Думается, сам подбор слов здесь не случаен. И хотя у Васнецова есть идеал «профессора-преподавателя» – это Чистяков, но значит, и бессмыслицы в преподавании было немало, коли приходится говорить о смысле.
   «Второй существенный вопрос для Академии художеств (и, разумеется, для Васнецова. – В. Б.) – составляет поступление учеников, т. е. какая должна быть подготовка учеников в художественном и научном отношении».
   Требование среднеобразовательного ценза некогда закрыло академические двери перед родным братом Васнецова, перед талантливым Аполлинарием. Да и сам Виктор Михайлович не закончил курса из-за «хвостов» по общеобразовательным дисциплинам.
   Выходец из малоимущих, товарищ Максимова и Куинджи – крестьянина и пастуха, – он за демократическую Академию: «Значительное большинство талантливых русских художников выходит из среды незажиточной и из простых классов. Некоторые из них едва могут достигнуть возможности пробраться в Петербург, и редкие из них на родине в состоянии получить образование в средних учебных заведениях как по недостатку средств, так и по страстному стремлению заниматься исключительно искусством в ущерб образованию…»
   Академия – живой деятельный организм, и так как годы ее перевалили во времена Васнецова за столетие, то, естественно, что-то в ее методе устаревало, ветшало, требовало перемен. Перемены эти происходили. Профессорами Академии стали Репин, Куинджи, Серов…
   Проблемы выбора целей, жизненных и художественных, вставали и перед Васнецовым. Работы в соборе заканчивались, от преподавательской деятельности отказался, а что дальше?
   Прахов, думая о дальнейшей судьбе художника и тревожась, советовал ехать в Италию за новыми художественными впечатлениями, но сам же затевал постройку православного храма в Варшаве и расписывать этот храм предлагал, конечно, Васнецову и, конечно, Нестерову.
   Храм этот действительно был построен и расписан. Нестеров от работы в нем отказался, а Васнецов нет… Эскизы для Варшавского храма он написал в 1900–1911 годах, а просуществовал храм только до 1920 года. В Польше Пилсудского всякую добрую память о России вырывали с корнем. Храм с росписями Васнецова был сровнен с землей.
   Работа в соборе хоть и убывала, да никак не кончалась. Семья жила в Москве. Без «мамы», как теперь Васнецов называл Александру Владимировну, без детей было ему в Киеве тоскливо и пусто.
   «Дорогая, милая моя мама, милые мои детки Таня, Боря, Алеша, Миша и Володюнчик – здравствуйте! – писал он в январе 1893 года. – Как вы поживаете? Будьте непременно все здоровы – гулять тоже непременно ходите и с горы катайтесь, а маму не обижайте и слушайтесь. Боре желаю поскорее выздороветь и помнить, о чем просил… Дневник его поведения, мама, все-таки веди, и надеюсь, что будут все 5… Володюнчику спасибо за картину – прекрасная картина – хочу послать ее на выставку в Чикаго, только сам ли он рисовал ее…»
   О выставке в Чикаго – шутка. Художнику Володюнчику было три года. Боре, у которого по поведению имелись не только пятерки, шел тринадцатый, Алеше исполнилось десять, Мише – восемь, Тане было четырнадцать.
   По такой детворе как не заскучать? И Виктор Михайлович скучает, по два раза на неделе пишет письма.
   «Ухожу на работу в половине 9-го до 12, потом с 3 до 5. Более нельзя еще работать – темно. Устаю к вечеру очень… Никуда не хочется ходить… У Праховых все та же канитель… Посетители ихние, кроме прежних, – всякий неприятный сброд… Тебя-то, голубушка, очень уж жалко – сколько тебе забот, хлопот, боли… Ну, милая, не унывай… люблю тебя! Не грусти, дорогая! Деток моих милых: Таню, Борю, Алешу, Мишу и Володюнчика, – целую крепко! Маму не обижайте и помогайте ей!.. 30 янв. ждут эмира Бухарского в Киев – опять, вероятно, потащат в собор – мешают только».
   И еще через несколько дней.
   «Скучно, скучно, моя голубушка! Дело тянется-тянется… на дворе все туманы, слякоть, темень! Хоть бы солнышко выглянуло, светлей бы на душе стало».
   Ошибся в размерах со «Страшным судом». У Аполлинария неприятности, ни одной его картины не купили на Передвижной выставке.
   «Немножко не радует отношение к тебе передвижников, а, впрочем, дуй их горой! – советует старший брат. – На всякое чихание не наздравствуешься. Гораздо важнее холодное отношение к картинам Павла Мих. – это действительно стоит задумчивости… Не следует готовить к выставке и ставить много картин, более двух больших ни в коем случае не следует ставить…»
   Кончилась еще одна киевская зима. А весна на Украине прекрасна. Работа начала спориться, и настроение поднялось.
   «Радуюсь поступлению Алеши в гимназию, – пишет Виктор Михайлович 23 мая. – Поздравляю его с таким важным шагом в жизни!.. А еще более поздравить с успехом должно тебя, моя дорогая Шура, за твой труд и терпение – троих подготовить в гимназию – не шутка!..»
   С весною прибыло света, работы и помех… Поглядеть собор явился один из великих князей. Следом знакомый из Вятки. Этот не только для просмотра, по и с настойчивым предложением написать для иконостаса вятского собора Александра Невского ни много ни мало – шестьдесят два образа!
   И хоть это заказ земляков, пришлось отказывать.
   Но слава была уже очень велика, спрос на Васнецова все возрастал.
   Для Георгиевской церкви в Гусь-Хрустальном Виктор Михайлович написал четыре огромных холста: «Голгофу», «Сошествие во ад», «Страшный суд», «Евхаристию». Кроме того, для алтаря им исполнен эскиз мозаики «О тебе радуется благодатная» и рисунок бронзового иконостаса с эмалью. Десять лет отдал Васнецов этой работе, а сохранилось из оригиналов только два произведения: уже в наши дни восстановлены «Страшный суд» и мозаика «О тебе радуется».
   Создавал Виктор Михайлович иконы и картины для собора Александра Невского в Софии, для церкви в Дармштадте. Писал образа по заказу царской семьи для коронационных и свадебных торжеств, откликался и на иные заказы религиозного содержания. Большинство этих работ разошлись по белу свету, а среди них есть произведения замечательные. Сужу по голове Иисуса Христа в терновом венке, которую видел у К. П. Вендланда.
   Много, очень много сил забрала у Васнецова религиозная живопись.
   Молодой Нестеров уже на лесах Владимирского собора понял: втянуться в религиозную живопись – значит обречь себя на художественную немочь. Васнецов же, при всей мудрости, думал иначе. Он, видимо, настолько уверовал в могущество своего таланта, что пытался увлечь русских атеистов своим искусством.
   Еще продолжалась работа в Киеве, а Виктор Михайлович был готов взвалить на себя роспись Воскресенского собора в Петербурге. Воскресенского собора Васнецову целиком не дали. Можно только радоваться, что комитет, сославшись на малые средства, предложил художнику исполнить местные образа для иконостаса.
   Увлечение Васнецовым рождало множество заказов. Художник жил и работал в постоянной спешке – вечный должник. Не успевал исполнить один заказ и уже начинал другой.
   Нестеров, несмотря ни на что все-таки очень любивший Васнецова, не мог ему простить ни застоя в его церковных работах, ни тем более попустительства по отношению к собственному таланту. О церковности Васнецова, о его общественной позиции он говорил очень резко и ядовито. Вот выдержки из письма к Середину: «Сообщение Ваше о В. М. Васнецове меня порадовало, видимо, человек стряхнул с себя обузу труда да к тому же и снял свое „архиерейское облачение“, оно совсем его задавило, как бедную голову Бориса шапка Мономаха. Из когда-то милого, живого, увлекательного и увлекающегося – он в Москве у себя стал олицетворением „Московских ведомостей“, да хорошо бы если времен Каткова – а то нет…»

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ДОМ

   Высокий старомосковский терем золотисто сиял им тесаными бревнами, крепкий, надежный. А кругом трепетала на солнечном ветерке совсем еще нежная зелень.
   – Деревом пахнет, – улыбаясь, сказала Александра Владимировна.
   – Деревом, мама! Деревом! – откликнулся Виктор Михайлович, не удерживая в себе счастливой радости. – Разве сравнишь с кирпичом?! Кирпич для печки хорош, а для дома – дерево. Нам ведь не на вечность, нам – на жизнь.
   Дом требовал еще уйму всяческих работ и забот: не готовы изразцы для печей, не сделаны внутренние двери. Стекла не вставлены, нет наличников, перил на лестницах, да мало ли еще каких мелочей. Однако дом-то уже был, жил, статью и душою – хозяин, серьезностью и степенностью – хозяйка.
   – Саша, родная! Неужто мы с тобой в люди вышли?
   – В люди?! – засмеялась Александра Владимировна.
   – В люди! У бездомного перед жизнью никакой ответственности. Сегодня здесь, а завтра он порхнул и улетел. Птичка! Домохозяин иное дело! Домохозяин обязан домоседствовать.
   – Хорош домосед, – она оглянулась на пролетку, из которой уже поглядывал в их сторону Аполлинарий, пора было на вокзал: киевский собор ждал своего живописца.
   – Ничего, – сказал Виктор Михайлович. – Уж близок, близок миг победы. Еще одно последнее сказанье, хоть оно и первое, напишу Адама с Евой – и снова я вольный казак.
   – Погоняй, пожалуйста, – попросил Аполлинарий извозчика, – припаздываем.
   – Виданное ли дело – припаздываем! – засмеялся Васнецов-старший. – Давно ли за три часа до отхода поезда па вокзал прибывал? А теперь до того изъездился, что и опоздать не страшно… Здесь-то ладно. В Венеции умудрился, было дело, опоздать. Оно, правда, получилось к лучшему, вместо ночи явился днем…
   Оглянулся на свой терем.
   – Итак, Аполлинарий Михайлович, у брата твоего отныне постоянный адрес: Третий Троицкий переулок, собственный дом.
   Надо было бы лишний раз напомнить Аполлинарию об изразцах, которые обжигали в Абрамцеве, но не стал его теребить просьбами: все сам знает, его сил тоже немало в терем-то вложено. Сказал о другом:
   – Знаешь, Аполлинарий, вон уж мы с тобой какие… бородатые, а я нет-нет да и ущипну себя. Поверишь ли, все еще рябовским мальчиком себя чувствую. Дивлюсь! Втихомолку, конечно. Как же это мы из нашего-то чуть не кайского далека – в Москву, в художники, и уж поговаривают, что, мол, слава России…
   – А ты вспомни, сколько труда положил на художество! Я когда про тебя, Виктор, думаю: мурашки бегут по спине. Это ведь все равно, что изо дня в день кувалдой по Кавказскому хребту. Без особой надежды, но изо дня в день.
   – Эко ты расчувствовался. – Однако положил брату руку на плечо как-то очень ласково, такие руки лишь у любящих отцов бывают. – Знаешь, что мне сейчас подумалось. Какие бы мы с тобой дома ни построили, а такого, как в Рябове, – не повторить.
   – Надо ли повторять-то?
   – Может, и не надо… Только уж очень сладкая тоска по тому нашему дому…
   – Детство, – сказала Александра Владимировна.
   И они помолчали, глядя на суету московских улиц.
   Еще не сняли леса во Владимирском соборе, а уж начали появляться в Киеве искусствоведы.
   Стасову Васнецов и на этот раз не угодил. Вот что писал Владимир Васильевич Е. М. Бему: «В Киеве я долго и основательно изучал живопись Васнецова в Владимирском соборе. Я несколько часов сряду оставался в соборе совершенно один, ни с кем не говоря (потому что никого тут и не было), никем не тревожимый и никем не развлекаемый, и это продолжалось два дня сряду. Могу сказать, что никто в целой России не знает этих фресок лучше меня. Я, кажется, могу хоть сию секунду отдать отчет во всех этих композициях и не только вообще, но в мельчайших подробностях, мог бы сейчас хоть диспут держать с кем угодно, хоть с самим Праховым, хоть с самим Васнецовым. И результат всего тот, что я признаю у Васнецова талант, но не очень значительный, не очень-то далеко идущий и представляющий (по-моему) очень-очень много неудовлетворительного в самом главном: характерах, типах, выражении, во всем духовном и душевном мире. А этого не заменят никакие прелести орнаменталистики, никакие излишества исторически верного костюма. Сверх того, я совершенно согласен с Ге, что вся эта живопись (кроме орнаменталистики и костюма) какое-то смешение византийского с французским, а это мне ужасно враждебно и неприятно».
   Еще хлестче сказано о Васнецове в письме Антокольскому: «Главное мое прегрешение против Васнецова, кажется, то, зачем и как я смею не признавать превосходными и чудесными всех его святых, пророков, апостолов, ангелов, херувимов и серафимов. А они мне противны, и гадки, и глупы!»
   Леса во Владимирском соборе сняли в августе 1896 года. Нестеров записал в те дни: «19 августа была в соборе всенощная, о которой мы с Васнецовым мечтали на лесах. Это „праздник сердца“».
   Освящение состоялось 20-го. Событие для живописцев радостное, но не без горечи. Отныне они в соборе – лишь прихожане. То, что многие годы было их душою, сердцем, мыслями – теперь общее достояние.
   «Сам удивился неожиданно громадному художественному впечатлению, – писал Васнецов Елизавете Григорьевне. – Чувствуется, что годы труда и мучений недаром пропали».
   Началось паломничество в Киевский собор.
   Восторженно писал о васнецовских росписях историк Сергей Бартенев. Он приехал во Владимирский собор по дороге из Константинополя: «Я испытал здесь нечто такое, – писал он в „Русском обозрении“, – что заставило меня забыть красоты античного мира. Есть в мире Бог, ость святость! В саркофаге Александра (Македонского. – В. Б.) – мотивы жизни, мотивы мужества и силы, красота плотская, тут, в картинах Васнецова – духовный мир встает с неотразимой силой. Становится понятна история Духа… Я благословлял и благодарил этого чудного художника, который влил в мою душу целебный елей духа и веры».
   Итак, одни выходили из собора, озаренные религиозным чувством, другие, и среди них киевское священство, с возмущением. Святой князь Владимир – скорее царь из сказки, чем из жития. А Ольга? А Евфросинья с Евдокией? Это же красавицы! И срам, срам! В «Крещении Руси» – голая баба! На голых баб, что ли, молиться?!
   Действительно, фигура обнаженной есть. Повернута она спиною, и голого у нее – плечи.
   6 октября приехал в Киев Павел Михайлович Третьяков. Смотрел долго и хорошо. Эскизы росписей он купил еще раньше. После этой продажи у Васнецова наконец-то появились деньги. Работа в соборе его отнюдь не обогатила, как думали его современники и как судачили, называя друг другу самые фантастические суммы. За десять лет тяжелейшей работы Строительный комитет Владимирского собора заплатил художнику сорок тысяч рублей, причем краски и позолоту он обязан был покупать на свои деньги. Да еще приходилось помощникам приплачивать…
   После окончания Владимирского собора, сделавшись чуть ли не национальным героем, Виктор Михайлович понимал, что от него ждут великого и на прежнем его, на гражданском поприще. Тем более что грядет пятидесятилетие. Великая картина у него была – не обнародованные «Три богатыря». Но близилась еще одна замечательная дата – двадцатипятилетие Товарищества передвижников.
   И снова можно говорить о благоприятном стечении обстоятельств. За год до юбилея, в 1896 году, Виктор Михайлович принял участие в создании некоторых костюмов для одной из последних постановок Частной оперы, для «Псковитянки». На репетициях Шаляпин, певший Грозного, восхитил не только голосом. Васнецов Федора Ивановича похвалил за трактовку костюма и вдруг услышал приятное для себя признание: образ Грозного артист высмотрел в его старом рисунке: поразили черные, замершие глаза.
   – Да, я это помню! – обрадовался Виктор Михайлович. – Я чего добивался в рисунке? Хотел словно бы застать Грозного врасплох, когда он колеблется: войти иль не войти? Ведь он жил в вечных потемках подозрений, сам себя в чулане запер и выйти из него боялся.
   Разговоры о Грозном всколыхнули в Викторе Михайловиче былые замыслы. Он написал Грозного очень быстро. Образ был выношен в душе. Грозный – плоть от плоти, кровь от крови – Москва. Но скоропалительность создания картины имеет, па мой взгляд, и политическую подоплеку. Почему все-таки Грозный?
   Нам уже приходилось говорить о неслучайности появления васнецовского богатыря на распутье, перед коронацией Александра III. Теперь ситуация повторялась.
   1896 год – год восшествия на престол последнего из Романовых. Страна вновь закипала революционными настроениями, бастовали рабочие, бунтовали крестьяне, распространялась нелегальная литература, возникали религиозные секты, толстовство явилось. Все это для правильно живущего Васнецова было непорядком, помехой, ослабляющей государство. Его «Царь Иван Васильевич Грозный» – это не просто образ сильного русского царя, собирателя русских земель и человека, преданного всему русскому. Это – иносказательное пожелание новому царю: держать государство столь же уверенно и спокойно, как держит в руке свой посох царь Иван. Взгляд у Грозного пронизывающий, тяжелый, но какова осанка! Он стоит, как сама Русь. Это – не репинский истерик и убийца, это – само государство.
   Таким вот, уверенным в себе художником и человеком, встречал пятидесятилетие Виктор Михайлович Васнецов.
   О высоком значении его искусства зримее всего говорит страстное письмо Ивана Ивановича Шишкина, одного из старейшин передвижничества. Он писал:
   «Петербург, 30 ноября 1896 г.
   Многоуважаемый и высокочтимый мой земляк Виктор Михайлович! Пришла счастливая мне мысль написать Вам несколько строк и тем самым выразить Вам свое удивление и восторг, который Вы вызываете Вашими произведениями и которыми Вы увековечили Ваше славное имя – я горжусь Вами как кровный русский великим художником и радуюсь за Ваше искусство как товарищ по искусству, и, пожалуй, как земляк – не примите это за лесть, избави Бог – приятно вспомнить то время, когда мы прокладывали первые робкие шаги для Передвижной выставки – и вот из этих робких, но твердо намеченных шагов выработался целый путь, которым смело можно гордиться, организация, смысл, цели и стремления Товарищества создали ему почетное место, если только не главное, в среде русского искусства.
   Следующая выставка будет 25-я, и ее называют юбилейной. Виктор Михайлович! Дайте-ка на нее Ваших Богатырей, ведь они у Вас, сколько я помню, почти окончены, или другое что – нужны Вы, Ваше участие, нужно, чтобы видели все, что связь между Товариществом и вами не порвана…»
   Поэт «А. К.», прославивший в стихах и юбилейную дату передвижничества, и самих художников, тоже не забыл помянуть Васнецова:
 
…Когда сквозь душный мрак и рабства и застоя
Свободы проблески над родиной зажглись,
Тогда во всех слоях общественного строя
Шло обновление от власти, сверху – вниз.
Но области искусств реформа не коснулась.
Свободу творчества верховный суд отверг.
И вот движенье здесь под почвою проснулось,
Здесь жизнь пошла обратно: снизу – вверх.
…Вот грезит Васнецов, как в сказочном угаре.
Царевич на ковре свершает свой полет…
 
   Однажды июньским теплым вечером 1898 года в Троицкий терем приехал Павел Михайлович Третьяков. Он исхудал, пожелтел, поседел, «Трех богатырей» они с Васнецовым разглядывали, сидя на низеньких табуретках.
   Пять лет тому назад Павел Михайлович передал свою бесценную коллекцию любимой Москве. 1276 картин русских художников, 471 рисунок, 10 скульптур плюс 84 картины иностранных мастеров, собранные его братом Сергеем Михайловичем.
   – Думаешь, пора? – спросил Васнецов, глядя на тощие елочки перед богатырями.
   – Пора, Виктор Михайлович.
   – Да, пора, – Васнецов вздохнул и вдруг спохватился радостно. – Алеша-то не совсем кончен! Все-таки надо бы его еще прописать.
   – А ты и пропиши… Но картину я за собой оставляю. Моя цена – шестнадцать тысяч.
   – Шестнадцать тысяч, – повторил Васнецов.
   Это была большая сумма, это была огромная сумма, но деньги перестали быть важными в их жизни.
   – Как себя Вера Николаевна чувствует?
   – Плохо, – у Павла Михайловича навернулись слезы на глаза. – Плохо ей, Виктор Михайлович. Паралич рук, ног. Я и сам – небольшой теперь жилец.
   – Павел Михайлович!
   – Не таращь глаза-то… Я привык к этой мысли… Привыкаю. Дело жизни моей сделано. Теперь не страшно. Вон как хорошо кончается собирательство – «Тремя богатырями».
   – Место будет трудно найти.
   – Место найдется. Новые залы уже отделаны. Летом начну перевеску. Хлопот много, но я хочу успеть. Давай еще поглядим.
   Поднялся осторожно, словно оберегая себя от боли. Подошел к картине «Сирин и Алконост».
   – Что значит художник! Странная фантазия, а веришь. Вот такие они и есть – райские птицы.
   Опять вернулся к «Богатырям».
   – Помню, в Киеве еще, загорелось мне Добрыню переписать, – вспомнил вдруг Виктор Михайлович. – А я, бывало, как за кисть, так и за песню. И, видно, уж очень распелся. Входит в комнату Миша, глазенки круглые. «Папа, – говорит, – не пой! Когда ты поешь, мне очень страшно».
   – Да, дети! – Павел Михайлович даже не улыбнулся. – Моя Маша за Александра Сергеевича Боткина вышла…
   Вдруг горячо припал к плечу Васнецова, расцеловались, заплакали.
   – Кланяйся Александре Владимировне! – говорил Третьяков, быстро отирая слезы. – Кланяйся. И не провожай. Я пошел, пошел.
   Быстро оделся, спустился вниз по крутой лестнице, застучали конские копыта…
   Виктор Михайлович быстро поглядел на «Богатырей» и отвернулся – представил, какая пустота будет в этой огромной комнате без них.
   – Ничего! «Баяна» наконец напишу. – Лег на диван, вытянулся, кивнул богатырям: – Вот так-то, ребятушки. Пора вам! Верно Павел Михайлович сказал – пора.
   Последним приобретением Третьякова был эскиз левитановской картины «Над вечным покоем». Картину он купил раньше, а эскиз в Петербурге, на выставке, в ноябре 1898 года.
   Умер Павел Михайлович 4 декабря, шестидесяти шести лет от роду. Вскрытие показало: прободение язвы желудка, перитонит. Были бы врачи повнимательнее, спасли бы.
   Хоронила Москва почетного своего гражданина 7 декабря. Гроб несли художники. Впереди Васнецов и Поленов.
   Долго не расходились с кладбища, теснились, подхватывали угасающий разговор. Каждому страшно было уйти отсюда и остаться одному. Теперь только и поняли: Третьяков был для них – семьей.
   Первая персональная выставка Виктора Михайловича Васнецова открылась в начале 1899 года. Репин в письме Поленову обронил такую фразу: «На выставку Васнецова наконец толпа валит, последний день сегодня». В первые дни обошлось без толпы.