Совсем иначе получилось у Васнецова со сказками. По заказу Ильина он исполнил рисунки для «Конька-Горбунка» Ершова.
   Как это ни странно, на его работе сказалось влияние заземленных, маловыразительных рисунков Рудольфа Жуковского, иллюстрировавшего «Конька-Горбунка» для дешевого народного издания.
   Не блеснул Васнецов и с темой «Жар-Птица», исполненной для «Иллюстрации».
   Тридцать восемь рисунков было сделано им для детской книжки «Козел-Мемека, приключения Козла-Мемеки и его друзей». Составил книжку П. Ряполовский.
   В. В. Стасов об этой работе отзывается восторженно. В книжке «рассказываются в довольно посредственных стишках путешествия по белу свету шести друзей: козла, барана, овцы, кошки, чушки и ежа. Но иллюстрации Васнецова – истинный шедевр изображения животных, разнообразных их поз, движений и душевных состояний… У нас эта книга не была никогда не только оценена, но даже замечена. Она проскользнула неотмеченной среди груды других банальных детских книжек, появляющихся к рождеству и к пасхе, и исчезла вместе с ними. А между тем, я думаю, иллюстрации эти ничем не ниже иллюстраций Каульбаха к „Рейнеке Фукс“».
   В. В. Стасов прав, но ведь и жизнь права. Будущее – селекционер беспощадный. Книжка П. Ряполовского критики не выдерживает, так же как и сказка, напечатанная в первой книге журнала «Семья и школа» за 1871 год. Сказка называется «Как кролики победили кошек». Вот два фрагмента из этого опуса.
   «Жил-был маленький мальчик, хорошенький, веселенький, такой же веселенький, как ты. У него были такие же розовые щечки, такие же стоптанные башмачки, как у тебя…»
   А вот речи героя, мальчика пяти лет:
   «– (Погулять?) Охотно, кролик. Только ведь вы ходите очень скоро, я не успею за вами…»
   К этой сказке Васнецов сделал пять рисунков: Коля и Трезор, Коля и кролики, кролики вооружаются, Коля спасается на дереве от разъяренной кошки. Коля-командующий.
   На четырех из пяти рисунков стоит подпись: «В.В.». Значит, Васнецов дорожил работой.
   Видимо, нельзя говорить о неразборчивости художника или о каком-то недостатке вкуса. Детская литература была в те поры умилительно-розовой. Произведения, подобные «Козлу-Мемеке» или «Как кролики победили кошек», воспринимались нормально: такова детская литература.
   С другой стороны, художник еще не мог выбирать. Большой заказ радовал. Это была работа, дающая хлеб.
   1870 год для Васнецова – год накопления художественных впечатлений. Причем это уже не случайная работа – увидал выразительное лицо, умилился ребенком, играющим с собакой… Отвечая запросам времени, молодой художник ищет в жизни типическое. Он рисует не галантерейщика Семена Потапыча, но «купца», не Пантелеймона, служащего в приходской церкви дьяконом, но «дьячка».
   В журнале «Нива» появляется полосный рисунок Васнецова «Маляр». Редакция сопровождает его характерным для того времени пояснением: «Да, ремесло это, подобно многим сопряженное с употреблением химических продуктов, тяжело отзывается на здоровье. Постоянное вдыхание так называемых корпусных красок обусловливает различные расстройства в организме. Так от свинцовых и медных красок (каковы крон, сурик, свинцовые белила, ярь медянка) делается свинцовая и медная колика, отвердение желудка с острою болью, судороги и т. п. От мышьяковых (желтый опермент, красная реальгарь) происходит слюнотечение, судороги в горле, тоска, обмороки…»
   Таким образом, художник, видимо, по заданию редакции исполняет социальный заказ. Его «Маляр» должен не только быть типичным, он еще и укор обществу, не заботящемуся об охране здоровья своих ремесленников. Художнику вдруг открывается, что искусство – это не только поиск вечной красоты, но и служение своему народу, возможность ставить общество перед проблемами, которые оно обязано решать.
   Графика для Васнецова стала школой гражданственности.
   Так появились грифонажи: «Крестьянин в шляпе», «Мальчик с собачкой», «Старик нищий перед съестной лавочкой».
   Пробует себя Васнецов и в живописи. К 1870 году относится его маленькая акварелька «Витязь». Первый отклик па томление и неспокойство души.
   Все, казалось бы, идет хорошо. Есть работа, есть небольшие деньги для нормального существования. Даже награды уже есть.
   И вдруг известие из дома: умер отец.
   «Как будто пол подо мной провалился», – скажет много лет спустя Виктор Михайлович.
   Михаил Васильевич Васнецов скончался 22 марта 1870 года. На его могилу сын приедет через год, сам совершенно больной, надломленный петербургской потогонной жизнью.
   Однако в том же 1870 году произошло событие, очень много решившее в становлении Васнецова как художника – вернулся из Италии Павел Петрович Чистяков.
   Иные противопоставляют школу Чистякова школе Академии, а между тем вся жизнь Павла Петровича связана с Академией. 1849–1861 годы – учеба, 1862– 1870-й – академическое пенсионерство, 1870—1890-й – преподавание в Академии, 1890—1908-й – заведование мозаической мастерской, с 1908 года – снова преподаватель.
   Что верно, то верно – начальство Чистякова никогда не жаловало, а коллеги, ревнуя к успеху у студенчества, ставили палки в колеса: провалили на золотую медаль его ученика Сурикова, прекрасные работы другого его ученика, Серова, оценивали средними баллами…
   И однако ж и педагогическое, и художественное явление – Чистяков плоть от плоти – академическое. В погоне за ускользающим совершенством А. А. Иванов – автор единственной картины. П. П. Чистяков и одной не создал. За восемь лет пребывания в Италии – четыре закопченных этюда. Правда, эти этюды стоили иных картин, в том числе и собственной, так никогда и не завершенной, «Смерть Мессалины, жены императора Клавдия».
   В письме родным Василий Дмитриевич Поленов писал 23 сентября 1870 года: «Чистяков вернулся из Италии. Хотя привез мало, по зато, что привез, изумительно и по живописи, и по рисунку. „Муратор“ (каменщик у стены) захватывает, хорош тоже „Нищий“ и особенно „Чучарка“ – итальянка. Он говорил, что это портрет известной красавицы Джованинны. Хорошо бы у него опять поучиться».
   Было бы несправедливо сказать о Чистякове, что он мало работал, живя в Италии. Просто форма работы его была иной: он не столько стоял за мольбертом, сколько перед картинами великих, и, главное, много думал о путях и смысле искусства. Его «Мессалина» – работа чисто академического толка, из головы, но все его этюды – это сама жизнь.
   До поездки за границу Чистяков, будучи одним из лучших учеников Академии, давал уроки, чтобы было, на что жить.
   Вернувшись на родину, он с первого появления в Академии – учитель. Таков был его дар. И судьба послала ему в ученики весь цвет русского искусства: Суриков, Серов, Врубель, Борисов-Мусатов, Рябушкин, Поленов, Остроухов, В. М. Васнецов, А. М. Васнецов, Репин…
   Сам Павел Петрович никогда не был чистым реалистом. Его стремление к идеальному осталось в нем навсегда. Неверно, будто бы он не дописал «Мессалину» потому, что, «обратившись впервые к такому условному и, по существу, далекому для себя сюжету…», он понял, «что сама по себе идея была слишком незначительной» (Н. Молева, Э. Белютин).
   Через много лет, в 1887 году, в письме к любимому ученику Савинскому Чистяков будет по-прежнему болен своей вечной работой. «А я все пачкаю свою Мессалину, цвета стал искать, а в то же время ногу согнутую думаю выпрямить (разумею у Мессалины ногу). Так лучше выходит. Ну, одним словом, рутина гнет и подбирает под себя. Нет, искусство все-таки – красота. Конечно, и правда, но правда красивая. А красивое ни угловато, ни крайне быть не должно. Вот тут-то и мудрость – сделать и натурально, истинно и не приторно слащаво-глуповато-условно. Помирить все это… Трудновато».
   Идеала искал. А ведь знал и сам же и поучал того же Савинского: «Идеал – это теория. Практика все сомнет по-своему».
   Мы не будем здесь разгадывать загадку, почему картина так и не была написана. Отвечая на вопросы редактора «Нивы», Чистяков скажет: «Вероятно, не по силам. Хотя композиция картины удачная, и до сих пор остается без изменения, но частности не поддаются…»
   Приведем еще отрывок из письма Чистякова, посланного из Италии в Россию 10 мая 1870 года: «Маленькие Боткины говорят, что я, когда 70 лет буду, и все еще не кончу Мессалины. А что в самом деле, не себя ли изображаю этой Мессалиной?»
   Как так могло получиться – художник, составивший себе имя реалистическими картинами, воспитавший плеяду великих реалистов, положивший всю жизнь свою на утверждение реалистической школы, обойденный за эту приверженность к правде жизни в чинах и наградах и всячески претерпевший, в душе оставался классиком?
   Вот чистяковское письмо, отправленное им в марте 1887 года Савинскому:
   «Наконец-то выставки наши [2]открылись, и я успел побывать на той и на другой. Самая выдающаяся картина – это картина В, И. Сурикова „Боярыня Морозова“ (при Алексее Михайловиче). Картина написана нынешним приемом, но дело это самое плохое, потому его оставим. Б картине этой столько жизни, столько правды и сути, – этой бесшабашной, бесконтрольной людской глупости, просто увлекаешься и прощаешь всякую технику. Да и по низости и грязи сюжета высшую и тонкую технику и давать не стоит. Молодец, Василий Иванович!.. Картина В. Д. Поленова большая, [3]очень хорошо написанная, немножко лиловата и сочинена ниже содержания, заключающегося в самом событии. Картину эту купил государь за 30 ООО руб. Картину Сурикова купил П. М. Третьяков. Сколько бы картин ни написали все нынешние художники, что бы они ни говорили, все они не художники против итальянцев эпохи Возрождения. Чистое служение и во всю мочь свою потребностям изящного искусства и есть настоящее искусство…»
   Вот такой человек появился в классах Академии, зажигая глаза студентов любопытством, радостью, надеждой. При всей приверженности классическому искусству Чистяков не может не признать, что картина Сурикова выдающаяся.
   У жизни своя правда, свои неожиданности и стечение обстоятельств.
   Во второй части письма Поленов, сообщив об Академической выставке Чистякова, за которую тот был удостоен звания академика, Василий Дмитриевич переходит к рассказу о посещении мастерской своего товарища и соперника по конкурсу на Большую золотую медаль, дающую право на заграничную командировку.
   «Был у Репина в академической мастерской, светлое большое помещение, хорошо, что его выделяют и поощряют. Бруни, который держит себя довольно далеко от учеников, у него был и давал советы.
   Он (то есть Репин) был с Васильевым летом на Волге и привез несколько эскизов и много интересных этюдов, бурлаки и мужики на плотах, один бурлак особенно удался, совсем живой тянет барку на фоне Жигулей и неба, и все при солнце. Это большой талант».
   Не удивительно ли, в одном письме о Чистякове и о бурлаках Репина? А ведь почти в то же самое время произошло событие, повлиявшее на весь ход художественной жизни России.
   2 ноября был утвержден Устав Товарищества передвижных художественных выставок, написанный Григорием Григорьевичем Мясоедовым. Вдруг все сошлось разом: передвижники, Чистяков и Репин со своими «Бурлаками».
   Первыми профессорами Петербургской Академии художеств были: Стефано Торелли, Ле-Лорень, Ж. Ф. Лагрене, Н. Жилле, но впоследствии иностранцев заменили русские выходцы из Академии. Складывалась и своя отечественная система преподавания. Вот заповеди одного из профессоров конца XVIII века И. Урванова:
   «Живопись означает только цвет вещей, – наставлял он, – а всю существенную оныя силу делает рисование; и так весьма справедливо почитают его душою и телом не только живописи, но и всех вообще образовательных художеств».
   Отсюда следовало: художник, в совершенстве не владеющий рисунком, не сможет постигнуть таинства живописи. Почему? Да потому, что не сможет с достаточным приближением следовать натуре.
   Натура – второй столп старой академической школы.
   И. Урванов об этом сказал весьма выразительно: «Делание с натуры есть самое важнейшее в художестве учение, и ничто не ведет столько к истинному познанию. Ею все дела как в рисовании, так и в живописи усовершаются».
   Другой корифей Академии, Алексей Егорович Егоров, уточнил этот принцип: «Рисовать, а не срисовывать».
   Принципы школы Чистякова те же самые.
   «Изучение рисования, – записал он, – строго говоря, должно… начинаться и оканчиваться с натуры; под натурой мы разумеем здесь всякого рода предметы, окружающие человека». И еще: «Техника – это язык художника, развивайте ее неустанно до виртуозности. Без нее вы никогда не сумеете рассказать людям свои мечтания, свои переживания, увиденную вами красоту».
   Так в чем же тогда дело, почему столько недовольства академическим преподаванием, почему Репин, удостоенный благосклонности самого Бруни, признавал за учителя именно Чистякова, у которого он взял всего-то несколько уроков да пользовался его советами при написании конкурсной работы?
   Ответ мы находим опять-таки у Чистякова.
   «Они натуры не держатся, – говорил он о профессорах Академии, – а создают ее сами. Еще бы, они профессора Российской школы. Они и подсвечник наизусть напишут, только вместо металла-то – мыло выйдет». И далее: «Черпать… все только из себя или из духа своего, не обращаясь к реальной природе, означает останавливаться и падать».
   В Академии Чистяков числился учеником Петра Васильевича Васина, «числился» – подчеркивал сам Чистяков. Васину по большей части и адресуется его укор в том, что нынешние профессора натуры не держатся. Ученик действительно пошел не в учителя. Басин за одиннадцать лет академического пансиона в Италии написал около ста двадцати картин!
   У Виктора Михайловича Васнецова в учителях были тот же Васин и еще двое – Сократ Максимович Воробьев, сын Максима Никифоровича, воспитавшего Айвазовского, Боголюбова, Лагорио, Шишкина, Клодта, и Василий Петрович Верещагин, профессор из вновь испеченных, соученик Чистякова. Обилие учителей объясняется тем, что по Уставу 1859 года ученики не закреплялись за преподавателями. Профессора дежурили в очередь, по месяцу.
   В мастерскую вошел невысокий, коренастый, безупречно одетый человек, с бородкой, с пышными, холеными усами. Лоб крутой, залысины придают лицу выражение ума напряженного, неспокойного, упрямого. От вошедшего веяло правдой.
   «Чистяков!» – раздались шепоты, и наступило ожидание.
   Остановился у мольберта, что был ближе к двери. Посмотрел. Улыбнулся.
   – Мучаетесь со светом?
   – Не выходит.
   – У вас свет вверху и полутон в нижней части. Что из этого следует? А то, что в свету складки имеют, если смотреть на них внимательно, каждая свой свет, полутон и рефлекс в тени. В тени рефлекс сглаживается общим световым пятном. Полутоны тоже служат свету, то есть теряются.
   – Спасибо, Павел Петрович! Я вижу, не так у меня что-то. Теперь-то понятно.
   – Пробуйте, пробуйте! Отошел к другому.
   – Фигура у вас правильно поставлена. Будьте смелее. Когда видишь, что композиция ясна, надо работать смело и быстро. О Чистякове говорят, что он слишком медленный. А я своего каменотеса за семь часов и начал, и закончил.
   – Ай, как чемоданисто! – засмеялся он возле очередной работы. – Тут же вот как… – Карандашом указал ошибки. – Понимаете?
   Мастерская оттаяла.
   Мудрый Чистяков оказался доступным, своим, все видит, схватывает на лету.
   – Что вы так близко стоите к картине? Вы близорукий?
   – Нет.
   – Вот и не фокусничайте! Ни дальнозоркий, ни близорукий – в смысле писания картины – не могут служить образцом. Простота техники, тона и силы – вот что нужно, – не ярко, не резко, а ласкает душу.
   Чистяков шагнул к мольберту, на котором стоял большой лист, рисованный карандашом. Программа называлась «Княжеская иконописная мастерская».
   Потрогал усы, зоркие глаза его потеплели, стали домашними.
   – Чья работа?
   – Васнецова.
   Опять смотрел, чуть склонив голову. На переднем плане оборотная сторона огромной, в рост человека, иконы. Перед иконой вальяжный, спокойный зритель. Видимо, сам князь. С ним двое. Один, солидный, самостоятельный – боярин. Другой, если и боярин, так из угодничающих. Людей в помещении много. Смотрят иконы в дальнем углу. Здесь и шубы знатных, и рясы монахов-иконописцев, отроки-ученики. А один, совсем мальчик, забрался на лестницу, под потолок. Там он и под ногами не путается, и не виден никому, но сам-то всех зрит!
   – А где он, Васнецов? – спросил Павел Петрович.
   – Вот он, – студенты, посмеиваясь, выталкивают из своей тесной группы очень высокого, тонколицего, вмиг покрасневшего молодого человека.
   – Очень рад! – сказал Чистяков. – Искусство – проявление человеческого духа, и вы правы, что высоко берете! Я давно уж приметил: как начато, так и кончено. Это и к картине можно приложить, и ко всему творчеству.
   – Я, когда принимался, много смотрел вашу «Софью Витовтовну на свадьбе Василия Темного», – признался Васнецов.
   – Вижу, что смотрели. Но – только все у вас свое. У меня – жест, движение. А у вас вроде бы все стоят, но тоже ведь в движении! Ведь живут. И характеры есть. Все крупно, величаво. За этим стоянием эпоха чувствуется. Движение самой эпохи. Спасибо вам, Васнецов. Обрадовали.
   Уж и работать далее не смог. Домой пошел. А в груди – музыка. Сел на стул – ноги дрожат. Бросился на кровать – лежать глупо, бездарно! Снова выскочил на улицу. Поглядел окрест – музыка, музыка разлита по вселенной.
   Город – музыка. Облака, летящие над Невой, – музыка. Орган. Как же прекрасно жить на белом свете!
   Прибежал к Савенкову. Тот, прихлебывая чай, что-то переписывал в тетрадь.
   – Здравствуй, Васнецов! Послушай, какая прелесть! У меня слезы на глазах выступают от счастья, когда читаю.
   И тотчас начал декламировать:
 
Из монастыря да из Боголюбова
Идет старец Игренища,
Игренища-Кологренища,
А и ходит он по монастырю,
Просит честныя милостыни,
А чем бы старцу душа спасти,
Душа спасти, душа спасти, ее в рай спусти.
Ну, это зачин, а вот дальше слушай:
Пришел-та старец под окошечко
К человеку к тому богатому,
Просил честную он милостыню,
Просил редечки горькия,
Просил он капусты болыя,
А третьи – свеклы красныя.
 
   Васнецов слушал про Игренищу, а думал свое: встал перед глазами богатырь на коне. Что он, богатырь-то, делать должен? Границу озирать, нет ли где нашествия. Стало быть, в рукавицу глядит.
   А Савенков – само счастье. Былинка и впрямь презанятная. Вынесла редьки, капустки да свеклы старцу девушка, ее-то он и прихватил в мешок.
   – Васнецов! – воскликнул студент в отчаянье. – Ты, я вижу, куда-то уплыл. Ну, послушай, милый, послушай, как же это все удивительно:
 
И увидели ево ребята десятильниковы,
И бросалися ребята оне ко старцу,
Хватали они шилья сапожныя,
А и тыкали у старца во шелковай мешок:
Горька редька рыхнула,
Белая капуста крикнула,
Из красной свеклы рассол пошел.
 
   – Прекрасно! – Васнецов вскочил, поднял Савенкова, поцеловал в сияющие глаза. – Спасибо тебе! Ах, спасибо!
   И убежал.
   Дома – за лист бумаги. Сначала пером, потом акварелькой. И вот он – богатырь. Первый васнецовский богатырь. Витязь могуч, конь тяжел – серьезная сторона, где этакая застава.
   И сразу покойно на душе сделалось. Удивительно покойно, словно домой воротился.
   Подумалось:
   «А все Чистяков».
   В конце жизни Виктор Михайлович скажет биографу о своей первой встрече с Павлом Петровичем:
   «Это было для меня как бы благословением отца. Он окрылил меня, влил силы и убежденность. Он научил понимать назначение художников и деликатнейшим, проникновенным образом указал, поощрил мою дорогу в искусстве. Благословил на нее. Спасибо ему за это чрезвычайное!»
   Январь. Зима вовсю раскатилась по матушке-России, а в Петербурге слякоть. С неба то дождь, то хлесткая отвратительная крупа, то снег ошметками, мокрый, тяжелый. Тоска.
   Но тосковать времени нет. Из Академии на урок, с урока в литографию, в редакции.
   Для «Семьи и школы» нарисовал бурлаков к рассказу Н. Александрова «Волга». Рисовал, держа в уме репинские этюды. Волгу толком не видел, а хотелось точным быть.
   Журналам подавай сцены из жизни, чтоб типы были и чтоб с юмором.
   Нарисовал «Обучение терпению». Молодой человек водрузил на нос собаки кусочек хлеба. Вроде бы смешно.
   Нарисовал пьяненького могильщика. Могилу копает, мордастый, веселый.
   Нарисовал чиновника с газетой, на стол ему поставил бутылку, стакан. Рисунок назвал «Развлечение».
   Деньги нужны.
   А потому ничем не брезговал.
   Для «Всемирной иллюстрации» сделал полосный рисунок «Пляска лезгинки на Кавказе», в редакции вроде бы довольны остались.
   Нацарапал пером картинку «С квартиры на квартиру». Бедный отставной чиновник со старухой женой и со скарбом на салазках.
   В книжку для народного чтения взяли его офорт «Зима».
   Нарисовал композицию «Заштатный», «Книгу для маленьких детей» отыллюстрировал.
   Тут и любопытная девочка, которой нос дверью прищемили. Нос раздулся. Хоть и посочувствуешь бедняге, а все рассмеешься. Нарисовал франта с опухшей от зубной боли щекой. Котят, напяливших панталончики…
   Смешно! А самому невмоготу. За окном целый день серо, будто больничное одеяло на него повесили.
   В груди сипы, кашель, хоть и с мокротой, но бьет уже целый месяц. О братьях меньших все время думается. Ведь одни теперь. То есть все пристроены, все учатся, но коли ни отца, ни матери – одни. Сиротство.
   Встали перед глазами их рябовские бугры в кудрявых лесах. Огромные деревья за домом, за церковью. Рябовский свет! Ливень света! Особенно зимой, в мороз, при ясном-то небе. Ливень света! О господи! Хотелось молиться и плакать.
   Отхаркнул мокроту.
   Выпил настоя мать-и-мачехи, зажег лампу. Чтоб в полдень с лампой сидеть!
   Сел за стол, закрыл глаза – и опять увидел вятский ливень света.
   И не зная почему, может, от сиротства своего, от немочи, от великой тяги к доброму, к материнскому, к свету, стал рисовать Богородицу с младенцем.
   Не отошел от стола, пока не закончил рисунка. Посмотрел – прекрасно. Нежная, горькая, великая в подвиге своем – благодатная.
   Тихонько вздохнул и лег спать.
   Утром поехал к Ильину, попросил денег в долг, потом в Академию взять отпуск.
   Домой, домой – пока кровью не закашлял!
   К Петру Федоровичу Исееву с разбегу, с улицы пойти не посмел. Конференц-секретарь Академии бывает крут с учащимися. Пошел излить душу Репину, а у того в мастерской рябоватый, кудреватый, веселый человек Максимов.
   – Эко! – удивился он. – От кашля на Северный полюс бежит. Да в твоей Вятке ты не только дохать не перестанешь, но вдобавок еще и не прочихаешься. Вот что, друг Васнецов! Я тут в Киев собрался, в издревле святорусские места, айда со мной!
   – Виктор, не раздумывай! – загорелся Репин. – Наша малоросская земля теплая, добрая, а сонечко и подавно гарное. А какие у нас зирочки, а какие паночки! Езжай, езжай и возвращайся здоровым да с картиною в придачу. Я «Бурлаков» на Волге сыскал, а ты вдруг на Украине свое счастье творческое найдешь.
   Поездка на Украину состоялась, только вот удачной ее никак не назовешь. Здесь Васнецов заболел холерой. Максимов товарища в беде не бросил, рискуя заразиться, ходил за ним, как за малым дитем, и выходил.
   К сожалению, сведений об этом рисковом событии в жизни обоих художников почти не сохранилось. Авторы разного рода статей о Васнецове любят помянуть, что о художнике написано много. И действительно, много, а вот толковое жизнеописание пока что одно – книга Моргуновых.
   В архивах Русского музея хранится тетрадочный листок с датой 13 июля 1871 года. Видимо, для врача выздоравливающий Виктор Михайлович записывал, что ел и, главное, сколько пил: холера обезвоживает организм.
   «Вчера с утра чувствовал хорошо, – читаем мы в этом своеобразном дневнике, – чаю выпил 2 1/2 стакана с полубулкой. Завтракал кусок говядины. Хорошо обедал в 2 1/2 часа с аппетитом (ел) суп с говядиной и жаркое говяжье. Пили кофе 1 1/2 стакана пол-дубовый, после обеда хорошо. Чаю вечером пил 3 1/2 стакана. В 8 часов гулял, после прогулки забулькало и заворчало, слабость… Сегодня поутру чаю пил 3 стакана с полубулкой… Живот обвяз – давление и легкая тяжесть в голове, мочи выделяется не сильно…» и т. д.
   Холеру молодой организм осилил, но, видно, болезнь эта для творчества даром не прошла. Позже, прожив несколько лет в Киеве, и потом, бывая в нем наездами, Васнецов так никогда и не обратился в своем творчестве к украинским темам. А ведь сам Киев для живописца с его стариной, Днепром, далями куда как соблазнителен.
   От болезней, душевных и телесных, лучше всего все-таки лечит родина. И, не заезжая в Петербург, Виктор Михайлович отправился искать потерянное было здоровье – в Вятку.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
РЯБОВО. АКАДЕМИЯ. ПАРИЖ

   Васнецов, как прилетная птица, порхал над родным гнездовьем, и кипучие слезы радости навертывались то и дело, то и дело.
   – Раздериха ты, Раздериха! – говорил он оврагу.
   – Здравствуй, дедушка Трифон! – умилялся он монастырским стенам, корпусам братских келий, куполам Успенского собора.
   – Даль ты моя! Ах, даль ты моя вятская! – пело в нем над речной кручей, над ликующими сильными водами Вятки.