Дмитрий — никогда не бывал серьезнее — запрыгивает на постель первый. Овдотья, наклонясь, стаскивает с него сапоги, собирает раскатившиеся иноземные золотые кругляши. Они раздеваются, не трогая друг друга, в скудном свете одной тоненькой свечи, наконец тушат и ее. Дмитрий ощупью находит девушку, затаскивает неловко через себя на постель, пугается, и это спасает его от грубости. Они долго лежат рядом под легким собольим одеялом, ласкаясь и привыкая друг к другу. Потом Овдотья ложится на спину
   — верно, тоже подружки учили, — крепко прижмуривает глаза. Ей почти не больно и скоро становится легко. После они лежат, обнявшись и жарко дыша, ни тот ни другой еще ничего толком не понявши, но им хорошо и будет хорошо всю жизнь, двум детям, узнавшим любовь впервые и только после освятившего ее венца, в чем была (Дмитрий, конечно, ни днесь, ни после не задумывается об этом), помимо всех политических расчетов и интриг, житейская мудрость владыки Алексия.
   Скоро придут швырять горшки в дверь, пир будет вестись своим побытом, будет здравствовать князя Дмитрия протопоп Митяй и до того придет юному князю по нраву, что будет позже князевым духовником и едва не станет — годы спустя, по князеву хотению — митрополитом всея Руси… Много чего еще будет на княжеской свадьбе и после нее!
   А совершитель всего сего стоит сейчас на молитве в моленном покое своем и, отвлекаясь от священных слов, прикидывает, когда возможно сказать Дмитрию о сугубых надобностях государства, и первой из них — строительстве взамен сгоревшей крепости каменного Кремника. Ибо он ждет иных, грозных событий и хочет приуготовить к ним заранее новую столицу Руси.


ГЛАВА 47


   На углу Рядятиной строили новую церкву. Осиф Варфоломеич постоял, задравши голову, не мог не постоять!
   День был тепел, мороз отдало, протаяли кровли, и с бахромчатой стеклянной череды сосулек звонко опадала частая капель. Птицы уже дрались меж собой, выхватывая клочки шерсти и ветоши — ладили гнезда.
   Мастеры вздымали камень на своды — хранящий еще холод зимы ржавый рыхлый ильменский известняк. Вмазывали рядами плинфу.
   «По-старому кладут!» — радуясь невесть чему, думал боярин. Он стоял, уперев руки в боки, ферязь с откинутым алым воротом, застегнутая у горла костяною запоной и распахнутая, свободно свисала с плеч. Задирая голову, едва не сронил щегольскую, с бобровым околышем высокую шапку.
   Подошли двое шильников, весело, чуть нахально окликнули боярина:
   — Наше — Олфоромеицю! Слыхали, молодчов наймуешь?
   Мужики стояли вольно, обнявшись. В одном боярин узнал красавца Птаху Торопа, другой был ему неведом.
   — Чо ли в поход, на Волгу? — уточнил Тороп. — Слыхом земля полнитце!
   Осиф Варфоломеич недовольно свел брови, пожал плечами, словно бы говоря: не знаю, мол!
   — Да брось ты, боярин! — отверг Тороп, лениво поигрывая голосом: — Уже весь Новый Город на дыбах! Полтораста никак альбо двести ушкуев готовишь! Цего там! Ай ненадобны стали? Словно бы нас, таких, нынце и не берут?
   Осиф Варфоломеич сопел, не решивши пока, что рещи.
   — Видал меня в дели! — напирал Тороп. — За Камень с тобою ходили, ну!
   — Ладно! — вымолвил наконец Осиф Варфоломеич. — Приходите ко мне во двор, потолкуем!
   — Дозволь тогда каку серебряницу на разживу! — обрадованно продолжал Птаха, торопясь закрепить успех.
   Осиф Варфоломеич порылся в кошеле, достал было несколько стертых кожаных бел.
   — Да уж не жадничай, боярин! — возразил Тороп, глядючи на него с прищуром и словно невзначай загораживая проход. Осиф Варфоломеич, ворча, достал рубленую половину гривны. Отмотавшись наконец от мужиков, пошел берегом.
   Широкая промоина посереди Волхова расширилась, съедая береговой припай. У низкого моста, у лодей, возились плотники. Густо тек дух смолы, смолили все, почитай, торопились выстать до чистой воды. Он глазом нашел свои ушкуи, там тоже густо копошился деловой люд. Вступил в нутро ворот. Миновав деловое нагроможденье амбаров, лабазов, основательной рубки деловых палат, вышел к Борису и Глебу. Отсюда, минуя Софию и владычный двор, сквозь Неревские ворота вышел к началу Великой. Сенька, холоп, догнал, запыхавшись:
   — Баяли, будут у Онцифора!
   — Ин добро!
   По Великой прошел вдоль высоких тынов, за которыми проглядывали только верха теремные. Впрочем, в отверстые ворота и здесь было видимо деловое кишение: готовились к весне, к торгу, к первым торговым лодьям, к орамой страде. Обросшие кони чесались о вереи ворот. Пробегала челядь.
   Боярин шел опрятно — не замочить бы дорогих тимовых сапогов, обходил лужи, налитые на бревенчатом настиле там и сям (непротаявший лед не давал уходить влаге). Весной пахло, весной! Он взглядывал вдаль, где нежною, в дымке, голубой лазорью светило весеннее прозрачное небо, приманчиво далекое над уже потемнелыми, сбросившими иней и снег прутьями садов. И виделись высокие медноствольные боры на ярах, синяя вода рек, чужие города, Камень со сбегающими с оснеженных вершин потоками, с настороженной чащобою, откуда могла прилететь вогульская оперенная стрела… Весною и старого старика тянет вдаль!
   Василий Федорыч с Александром Обакумовичем уже ждали припозднившего боярина. Александр соколом стоял в воротах Онцифоровой усадьбы, выглядывал, а Василий был в тереме. Поздоровались.
   — Рад старик, цто к ему зашли! — сообщил Александр, усмехаясь невесть чему, а больше своему здоровью, весне, молодости.
   Поднялись на высокое двоевсходное крыльцо. Онцифор Лукин сидел на лавке, беседуя. Привстал. Хитрые морщинки побежали от глаз.
   — Вняли? — Сказал. Пошел встречу. Обнялись, перецеловались все трое. Расторопная девка тотчас внесла кувшин, чарки темного серебра и закусь: хорошую рыбу на деревянной тарели, грибы, брусницу, заедки. Налили белого меду, выпили.
   — Не будет того, как с нашими молодчами пять лет тому? — прищурясь, спросил Онцифор.
   — Того не будет! — весело отверг Александр. — Да ведь не всякую рвань берем с собою! Эко, рты раззявили: бражничали под самым Нижним да Костромой… А бесермен подвинуть давно надобно! Да и нижегороцки купчи зачванились: с той поры, как Митрий Кстиныч на великом столе сидел, нашему новогороцкому гостю торговому и вовсе пути не дают!
   — Хочешь, Олександр, дам тебе молодчов из той самой «рвани»? — прервал Онцифор. — Про Еску Ляда и Гридю Креня слыхал? Из ихней ватаги мало кого и спаслось!
   — Мне Еска ведом, — отозвался Василий Федорыч, доныне молчавший — На Мурман ходили с ним. Каку беду — за неделю чует мужик! Шли с Груманта. Всем нисьто, а Ляд: чую, мол, норвеги тута, чую, и всё! Заставил мористее взять и оборудиться всема. Ну и прошли, миновали! А те, после вызнал, на Пялице-реке стояли, наших стерегли, так-то!
   Онцифор только кивал:
   — Ну! Дак он и от Митрия Кстиныця ушел! Накануне поднялси, чуяло сердце, бает! И тех-то хотел упредить, в главной ватаге, да их уже всех повязали и повезли молодчов!
   — Никоторого хан не помиловал?
   — Никоторого! Остання горсть уж вырвалась, когда Хидыря зарезали! Гридя Крень началовал има, да и те еле живы до дому добрались!
   — Ну, звери-бусурмана, отольютце вам новогороцки протори! — пообещал Александр.
   — Нижний брать будете? — вопросил Онцифор. — Город-от тверд!
   — Город на цьто нам! Торг возьмем, у самой воды! — отверг Александр Обакумович. Василий с Осифом согласно склонили головы.
   — Одно скажу вам напутное слово, — молвил Онцифор. — Не пейтя! Бесермены завсегда тверезые, дак перережут пьяных-то!
   — Мы ить не всех берем! — возразил Василий Федорыч, деловито сдвигая брови. — Боле житьих, молодых молодчов, которы к порядку послухмяны, да хожалых, навычных к той страде.
   — Послухмяных-то послухмяных… Меня вон многие просют! — сказал Осиф Варфоломеич. — Народ зол да и к прибытку жаден, татары нонь не угроза ему!
   — Дак кликну Ляда-то? — предложил Онцифор.
   — Погодь! — остановил Александр. — Ну, вот ты, Лукич, поболе нас всех тута в деле понимаешь…
   — Ну-у-у! — протянул Онцифор. — На Волгу-то не хаживал, господа бояре…
   — Погодь! — Александр, отстранив сотоварищей, стал решительно объяснять Онцифору свой умысел.
   Старик слушал, прихмуря чело, потом покачал головою:
   — Не! Не то, други! Такова-то, скажем… — Он поискал глазами, достал кусочек бересты, писало, стал чертить. — Вот, ежели вымолы у их… — Скоро все четверо лежали локтями на столе, разглядывая рисунок и споря. Онцифор глядел вприщур, потряс головой и твердым ногтем показал на чертеже: — Отселе! — И хитро, мелко рассмеялся старческим смехом, видя, как задумались враз воеводы. — Эх! — выдохнул он, отваливая на лавку. — Эх!..
   — А то — в долю с нами? — предложил было Осиф.
   — Стар, детки, стар! — сожалительно отозвался Онцифор Лукин. — Каку промашку содею, сына Юрья опозорю, осрамлю! Нет, как ся закаял, дак уж слова не переменю. Да и стар! Одышлив стал! Да хворь… Тута надобна молодость! Оногды по трои дён не спишь — и греби али пихайсе… И ницьто! Како-то все, вишь, преже легко было! К вам кто в долю-то?
   Троица переглянулась, несколько смутясь.
   — Да уж знаю! Василий Данилыч с Плотников! Сам-то на Двину нынче ладит… Поцто не вместях? Весь ить конечь Плотничкой в руках держит, а посадницять, дак братьев! И братья-те не худы у его!
   В горницу засунула любопытный нос востроглазая егоза в жемчужном очелье, в палевого персидского шелку летнике. Высунула нос, скрылась, после сызнова высунула лукавую рожицу.
   — Ну, егоза! Залезай уж в горницу-то! — ободрил Онцифор. — Внука моя!
   — Похвастал.
   Девушка, почти девочка еще, зашла, чинясь, опустив разбойные глаза, которыми исподлобья так и стреляла, разглядывая гостей. Тонкая шейка в янтарях в три ряда. На руках — серебряные браслеты. Видать, приоделась к выходу.
   Бояре, оторвавшись от обсуждения ратных дел, все трое с удовольствием и улыбками разглядывали дедову баловницу. Уже теперь виделось, что года через два-три станет писаною красавицей.
   — Кому только растет? — не утерпел спросить Александр Обакумович. Девушка вся вспыхнула, зашлась темным румянцем, отемнели глаза. Гордо вскинула подбородок.
   — Женихи есчо не подросли для ей! — возразил Онцифор, сам привлекая к себе тонкий стан внуки, посадил рядом, огладил, вопросил заботно:
   — Цего ти?
   — А я думала, ты, дедо, один… — начала она, смущаясь и краснея уже до клюквенной краснины. Не договорила, потупилась: — После, потом! — Легко взлетела с лавки, перепелочкой порхнула, только и видели ее.
   Онцифор, улыбаясь, глядел вослед, покачивая головой:
   — Вота, други! Кака на старости утеха у меня! То все суетисси, а годы пройдут, и уж себе-то ницего окроме доброй домовины не нать! А все для их да для их! Ты, Олександр, — поднял он омягченный взор, — не усмехайсе, того! Годы прокатят, и не увидашь их! А тамо и сам будешь во внуках свою прежню младость лелеять… — И, осурьезнев ликом, прихлопнул по бересте: — Так вот! И боле иного протчего — в горсти держи молодчов! Быват, на первом суступе одолели — и пустились порты одирать да лопоть, а тут свежая ватага нагрянет, и переколют их, болезных, как куроптей! Товар бери весь зараз на лодьи и под крепки заставы. А делить — потом. Иначе толку не добудешь и беды не избудешь! Ну, созову Еську-то с Кренем! — прибавил Онцифор, ударяя в край подвешенного медного блюда.
   Вбежала прежняя девка и по знаку хозяина ввела сивого, в полуседой бороде, с лицом в морщинах, но крепкого еще телом молодца. Ляд сдержанно поклонился. Принял предложенную чару. Гридя Крень вступил в покой опосле. Боярину Осифу Варфоломеичу кивнул, как равному. Приглашенные сели не чинясь, но сидели молча, ждали, что спросят, а бояре сперва как-то и не знали, о чем прошать. Наконец Онцифор, видя смущение вятших, подсказал, молча подвигая ушкуйникам тарель со снедью:
   — По Волге пойдут! Проводник нужен добрый. Ты-то, Ляд, знашь те места, от смерти уходил, дак!
   Ляд усмехнулся едко, краем губ, приобнажив желтые клыки.
   — Молодчи погинули, — сказал Гридя Крень, — никто и помнит теперь! — И словно овеял холодом погребным. Да тут и тучка нашла, и в окошке небольшом, отокрытом в сад, к Волхову, затуманилось.
   Александр Обакумович первый нарушил нужное молчание, начал выспрашивать. Ляд отвечал на диво толково. Гридя приговаривал изредка, выплескивая годами копившуюся злобу. И зачванившиеся было слегка бояре скоро почуяли неложное уважение к предложенному Онцифором поводырю.
   Василий Федорыч на прощании вынул две серебряные гривны в задаток. Ляд опять усмехнулся натужною, недоброй усмешкою, но серебро забрал не чинясь. Столковавшись, молодцов отпустили, и когда те ушли, вздохнули с облегчением. В путях, в дорогах, в лодье, в напуске ратном — незаменимые будут мужики, но зреть их в тереме рядом с собою как-то и неловко словно!
   — А с Васильем Данилычем сговоритя, сговоритя, господа! — напутствовал старый Онцифор троих бояринов. — Он пущай степенному глаза закроет, без новогороцка слова идете, дак!
   На улице всех троих вновь обняла пронзительная свежесть и тот неясный томительный восторг, который охватывает человека самой ранней порою, когда еще снег, еще крепки утренники и все еще может переменить на снег и на холод, но уже идет, журчит подспудно, наливает красниной ветви тальника и зеленью голые стволы осин, уже кричит победным птичьим заливистым граем, уже сияет неодолимо промытыми небесами и бредущими из дали дальней барашковыми стадами бело-сиреневых облаков, уже шумит гудом крови в жилах, вспыхивает очами красавиц, вскипает хмелевою удалью в сердцах разгульной новогородской вольницы, звенит капелью, стукочит денно и нощно молотками лодейников на Волхове, зовет и манит неодолимо в земли незнаемые шальная торжествующая весна. И бояре, затеявшие поход на Волгу без «слова новогороцкова» (то есть как там еще повернет, а Новый Город нам не защита, не оборона — сами пошли, дак!), все одно были счастливы и полны веры в себя и молодых, жаждущих растратить себя сил.
   Спустясь к неревским вымолам, они тут же кликнули перевоз и, запрыгнув вместе с холопами в долгоносую лодью, поплыли наискосок к тому берегу. Онцифор был прав. С Василием Данилычем стоило переговорить еще раз и не стряпая, а боярин, как они вызнали, был ныне за Онтоном Святым, где под его доглядом готовили лодьи к дальнему пути на Двину. Потому и не возвращались к Великому мосту. Перевозчик, отпихнув шестом пару льдин, вывел лодку на стремнину чистой воды и сильно гребя, погнал ее наискось и вниз к тому берегу.
   В сильные зимы неревляна пешком ходили через лед прямо отсюдова в Плотницкий конец, но нынче Волхов не замерзнул даже к Крещенью, а теперь и вовсе разошелся широкою стремительной промоиной в серо-голубых заберегах припайного льда.
   Лодочник скользил вплоть с наледью, и величавая груда Святого Онтона проплывала мимо них, близкая и все еще недоступная: лед у воды был тонок. Но вот показалась пробитая пешнями протока. Лодочник, мало черпнув, заворотил туда, и скоро бояре, кинув гребцу несколько зеленых бусин, гуськом подымались в угор на близящий сплошной перестук мастеров-конопатчиков.
   Василия Данилыча нашли скоро. Боярин стоял, расставя ноги в узорных сапогах, в распахнутой куньей шубе до полу и, хмурясь и сопя, строжил дворского, которому велено было заготовить смолу и дрова еще с вечера, а он и доселе не доставил ни того ни другого. Оборотя гневный лик — лезут тут иные! — узрел бояр и, забыв про дворского, улыбаясь пошел встречь. Тот в сердцах пихнул в шею молодшего, свирепо прошипев:
   — Мигом! — И, пользуясь ослабою, побежал торопить возчиков: ворочали бы побыстрей, пока сызнова не влетело!
   Все четверо постояли еще немного, глядя на уже готовые, заново проконопаченные, кое-где в белых полосах замененной свежей обшивки, вытянутые из воды и оттого необычно высокие, с резными драконьими мордами, лишенные оснастки и потому похожие на каких-то сказочных животных лодьи.
   — На едаком солнце токо и смоли! Токо и смоли! Снег сойдет, дожди пойдут, уже смола таково льнуть не будет! — разорялся еще, отходя, Василий Данилыч. Вокруг лодей кипела деловитая толковая суета. Мастера, поглядывая на боярина, вершили свое. И когда бояре пошли, разговаривая, посторонь, мастер с вершины корабля прикрикнул, словно своему подручному, деловито и строго:
   — Смолы вези, боярин! Не то работа станет, а протор твой!
   И Василий Данилыч, покивав и не огорчаясь, крикнул в ответ:
   — Мигом! Сам впрягусь, коли! — И только уже оборотясь к спутникам, негромко, но яро договорил про холопа-дворского:
   — Шкуру спущу с подлеца, умедлит ежели!
   Он царственно шел, топча расшитыми сапогами мокрый, перемешанный с сором снег, волоча по земи подол дорогой шубы. На вопрос, пошлет ли на Двину одного Ивана с Прокопием, отмолвил твердо:
   — Сам с има иду!
   Только тут, поглядев боярина в деле, понял Александр Обакумович, почему Василий Данилыч не рвется посадничать, предоставив власть братьям, а себе взявши то, без чего и власть не стоит, — дело. Уж и в матерых годах боярин, и сын взросл, а вот — сам едет на Двину с хозяйским доглядом, поведет дружину, нагонит страху на непокорных двинян, заглянет на Вагу, на Кокшенгу, на Уфтюгу… Будет пробираться переволоками, страдать от комарья, с шестопером или саблей в руке вести молодцов на приступ какого-нибудь чудского острожка, вязать и ковать в железа ростовских и прочих данщиков, забравшихся не в свои угодья, спать по лесным охотничьим берлогам, есть обугленное над костром мясо и грызть черствые сухари, пить воду из ручьев, строжить холопов, дабы не промочили дорогой меховой рухляди, собирать ясак с самояди да дикой лопи и с прибытком, с набитыми до верхних набоев лодьями, везя лопоть, скору, сало морского зверя, рыбий зуб и серебро, отправив и отослав в Новгород лодьи с хлебом со своих кокшенгских росчистей, воротит поздней осенью к Господину Великому Новгороду и будет вновь в дорогой шубе бобровой высить тут, строжить слуг, гонять дворских, а к старости, воспомня о душе, затеет каменный храм у себя на Ильиной улице…
   Боярина ждал возок, достаточно просторный и для четверых. Кони поволокли его по протаявшей бревенчатой мостовой и скоро, пересекши Никитину улицу и Федоровский ручей, выкатили к вздымавшемуся нагромождению хором и теремов, тут, на горе, казавшихся богаче и сановитее окраинных, посадских, и уже в виду усадеб и храмов Славенского конца заворотили в Ильину улицу.
   Въехали во двор. К возку кинулись слуги. Коротко осведомясь, повезли ли уже бочки со смолою к вымолам, и покивав согласно, Василий Данилыч тяжко и твердо начал восходить по ступеням. В сенях, расстегнув резной, рыбьего зуба запон, бросил, не оглядываясь, шубу в руки прислуге. Поведя широко рукою в парчовом наруче с массивным золотым перстнем на безымянном пальце, пригласил бояр в хоромы. Все вослед хозяину скинули верхнее и посажались за стол.
   — Слыхал, слыхал! Ладите ушкуи! Молодчов не с три ли тысячи набрали? Али поболе того?! — возгласил трубно, раздвинувши улыбкою могучую бороду.
   — У Онцифора были? Живет старик! — Усмехнулся, покачал головою, подумал. — А и прав! Я вон тоже не лезу… Как ноне стало по-новому, дак и лады. Бою-драки меньше, ето Онцифор на добро обустроил! Ето он прав! Совет посаднич и степенной, и свои дела теперь, плотницьки, при нас, ето все так! И цто на Волгу собрались, так! Ведаю! — Он не ударил, уложил кулаки на стол, подумал, сощурясь. — Велик Новый Город, а тесен стал! — Примолвил, утупил чело. Подумал, сказал: — Серебра дам. И струги дам. И молодчов подошлю. А «слова новогороцкова» не достану вам, господа! На стол не выложу! И не прошайте! Ноне опеть с великим князем, с московським теперь, розмирье не розмирье, а неведомо цьто! И тут мое слово последнее: степенному рот замажу, а уж какой быть беды дорожной — сами берегитесь, бояре! Воротите здравы — тута Новгород вам помога опеть!
   — Колготы б не было… — нерешительно проговорил Осиф Варфоломеич. Василий Данилыч покосился на него, отмотнул, будто муху отогнал:
   — Не будет! «Слова» не будет, а так, чтоб… Ни приставов, ни позовниц на вас не пошлю, ни городецьким не дадим никоторой вести… Так вот! — решительно изрек, приканчивая разговор. — Довольны ли?
   Все трое кивнули согласно. Большего и не ждали от «Господина Великого Новагорода». С ханом в открытую и доселева спорить не приходилось, а и великому князю владимирскому Великий Новгород — не указ!
   — Ну а довольны — прошу не побрезговать, отведать нашего сига разварного! — изрек Василий Данилыч и хлопнул в ладоши. Двери отокрылись, вбежала прислуга. Начали накрывать на столы.


ГЛАВА 48


   Всю зиму на Москву из Мячкова возили белый камень. Мужики, согнанные из деревень на городовое дело, ругались:
   — Добро бы лес! Там всего и знатья — топор да руки. А тут эко: не знай, как и подступить к ему!
   Плиту ломали железными клиньями, загоняя их в сырой известняк. В сильные морозы долбили дыры, наливали водой. К утру породу разламывало льдом. Грубо отесанные тут же четвероугольные глыбы вздымали на массивные, из цельного дерева, короткие волокуши и в два, а то и в три коня — ежели большой камень — волокли к городу. По всей дороге на Москву тянулись и тянулись друг за другом эти волокуши, и возчики шли рядом, похлопывая рукавицами и погоняя бредуших шагом коней, не дозволяя себе вставать на задок волокуши даже на спусках. Камень был нов. Бревно, оно бревно и есь! Его известно и как везти, и сколь потянет, и как вязать вервием. А эти неподъемные отломы порою не ведали, как и укреплять. В ином месте хозяин стоял, почесывая в затылке, а камень, сорвавшись с перевернутой волокуши и разорвав вервие, лежал посторонь, косо и глубоко уйдя в снег, и незнамо было, как его и здымать теперя! Подъедет боярин, будет почем зря материть, после скликать народ…
   Точно в таком положении был Услюм, когда его наехал Никита, торопясь с владычным поручением в Бяконтово село. Никита сперва не признал брата. Бормотнул было, скосив глаза: «Раззя…» — да узрел жалкий, беззащитный взгляд возчика и, разом признав, без слова спрыгнул с седла в снег. На напарника Никите пришлось прикрикнуть. Привязали коней, вырубили ваги. Возились поболе часу в рыхлом снегу, взмокли, переругались, доколе наконец подняли морозный, шершавый, искрящийся инеем квадр на волокушу и вывели коня на утоптанную дорогу. У всех троих тряслись руки. Присели передохнуть, жадно жевали, передавая друг другу, краюху хлеба.
   — Эко дело неподъемное князь затеял! — качал головою Услюм, отогреваясь душою от братней помоги. Напарник Никитин, откусывая в очередь хлеб, важно изрек:
   — Будет теперича Москва белокаменна! — И все трое молча склонили головы уже не впервой услышанному речению. Слово было изречено — и как прилипло, пригодилось, по-люби пришло до того, что в песнях позднейшая краснокирпичная Москва упорно продолжала называться белокаменною.
   Услюм коротко сказывал о новой жене: порядливая, обиходная, жалимая — для него это были главные бабьи добродетели, повестил о детях, с прежнего быванья не чужих теперь и Никите. Никита молча кивал головою. Уже садясь на коня, вымолвил:
   — Не князь и затеял! Митрополит! Наш владыка далеко чует: быть может, Ольгердово нахождение! Так что, браток, нам с тобою тоже у етого дела негоже спать. Ну, бывай! На спусках-то силом не держи лошади. Она сама почует, как ей способней!


ГЛАВА 49


   Алексий мог торжествовать. Задуманное им строительство каменного Кремника было утверждено в январе прилюдно и достойно, соборным решением всего боярского синклита. Юный московский князь сидел на резном золоченом стольце в шапке Мономаха и был очень горд собою. Широкое лицо князя то вспыхивало, то бледнело. Он сам — сам! — правит думою. Владимир сидел на другом стольце, пониже, то и дело взглядывая любопытно на двоюродного старшего брата. Бояре собрались все: и великие думные бояра, и те, от кого Алексий чаял хоть какой благостыни — серебром ли, людьми, конями, снедным припасом или какою иною справою.
   Вельяминовы были все четверо: тысяцкий Василий Василич, Федор Воронец
   — боярин княжой, Тимофей, на днях утешенный титулом окольничего, и Юрий Грунка — младший из четырех братьев. Для них строительство Кремника — дело чести.
   Четверо братьев Алексия: Феофан, Матвей (обадумные бояра), Константин и Александр Плещей сидели кучно, неизменною опорою владыки во всех его заводах и замыслах.
   Акинфичи явились тоже всем кланом: Андрей Иваныч, ныне старший в роде, боярин княжой, Владимир, этому боярство обещано днями, без того Акинфичей было и на дело не своротить, Роман Каменский и Михаил — вечные соперники Вельяминовых (ныне, слышно обвиняют Василия Василича в сговоре с Олегом Рязанским!). С ними двоюродник Акинфичей, Александр Иваныч Морхинин, тоже боярин, и старший сын его Григорий Пушка (прозванный так за бешеный нрав). Все многовотчинные, богатые, настырные, и склонить их на совокупное дело Алексию было труднее всего.
   За ними Зерновы (а за Зерновыми — торговая Кострома!). Дальше — Кобылины, все пять сыновей покойного Андрея и среди них — входящий в силу московский посол в Орде Федор Кошка, с которым Алексий уже советуется подчас, как с равным.
   Приглашен и Иван Квашня, сын покойного Родиона и Клавдии Акинфичны. Молод, но за ним волости Родионовы и дружина, да и Акинфичи за него.