ГЛАВА 38


   Посольство в Орду с князем Дмитрием отправлялось внушительное. Ехали двое Вельяминовых — окольничий Тимофей Василич и его племянник Иван Федорович Воронец, двое Кобылиных — Семен Жеребец и Федор Кошка, Данило Феофаныч Бяконтов, Иван Мороз и Александр Всеволож — всё великие бояре московские. С ними киличеи и толмачи, десятка четыре «детей боярских», два попа и четыре дьякона, спасский архимандрит со своими служками, сотни две слуг: повозники, стремянные, постельники, оружничьи, повара, конюхи, сокольничьи и пардусники. Посольство везло в клетках двух живых медведей в подарок хану. С княжеским караваном отправлялись купцы к ежегодному конскому и скотьему торгу — русичи, сурожане, кафинские фряги. Везли с собою закупленные в московском торгу связки беличьих шкурок, меха горностаев и соболей, бобров, лисиц, зайцев, ласок, а также медвежьи и рысьи шкуры. Московиты везли седла, уздечки, сабли, замки и прочую кузнечную ковань. Везли холст, шерсть, сало морского зверя, воск и мед. В Орде те же возы нагрузят солью, дорогою рыбой, черной икрой, кожами и разноличным сурожским и кафинским товаром — тонким полотном, шелками, бархатами, сукнами и парчой. Опытные табунщики погонят на Москву купленных в Орде степных низкорослых, невероятно выносливых лошадей.
   В караване до тысячи разноличного народу. Шум, гомон. Возы растянулись на многие версты. Слышится порою фряжская, греческая и татарская речь. Вечером раскидывают шатры. Длинная змея московского поезда сжимается, возы ставят куренем, вокруг стана, огораживаясь от возможного лихого набега диких, не подчиняющихся хану степных наездников, черкесов или татар. Все меньше прячущихся в логах и приречных долинах русских деревень, все шире поляны, и вот где-то за Красивою Мечью начинается степь, бескрайняя, уже отцветающая. По вянущим серебристым травам проходят волны, горячий ветер клонит долу сухой ковыль. Курганы. Вымытые ветрами кости павших животных. Степные орлы. Дешт-и-Кыпчак — половецкая степь!
   Князь Дмитрий был тих и, не признаваясь никому, робел. Пронзительно вглядываясь в лица бояр, гадал: как поступит тот и другой, ежели Мамай повелит его схватить? В ночные часы, просыпаясь в шатре и слушая далекое подвывание волков, вдруг заходился от ужаса, и таким малым казалось дело, затеянное некогда Алексием: вся эта суета сует, борьба за наследственное великое княжение, грамоты и соглашения, тайные пересылы и подкупы, нятье тверского князя… перед возможною кровавою расплатой, перед древнею ширью степей, поглотивших и растворивших в себе тьмы тем языков и народов!
   Днем, на людях, было легче. Он выезжал наперед. Конь шел, расталкивая грудью травы. Сокольничий спускал сокола и, подскакав, передавал князю сбитого соколом селезня. Светило солнце, такое же туманное, в черных гвоздиках пятен; оно все-таки над степью казалось ярче, чем над Русью, небо которой было затянуто мглою боровых пожаров. Реки старались переходить в верховьях, вброд, и Дмитрию так и не довелось узреть татарского способа переправы, когда под возы набивают связки речного камыша, вяжут плоты из сухостоя и, привязав их к хвостам лошадей, плывом плывут к тому берегу. Бывалые гости сказывали, что вся Орда таким способом за два дня переправляется через Дон.
   Однажды утром Дмитрий, выехав со стремянным наперед, узрел необычное шевеление в траве. Попискивая и обтекая копыта коня, бежали, перепархивая, по степи тысячи птиц; целыми стаями пробирались куропатки, потом показались бегущие дрофы. Ход этих крупных птиц отмечался струистым колебанием трав. Дмитрий придержал коня, не желая давить живность, когда к нему подъехал Федор Кошка и, сгоняя вечную улыбку с лица, изрек одно слово:
   — Орда!
   Дмитрий поднял недоуменный взор. Федор показал плетью куда-то за окоем.
   — Татары валом валят! Ну, и птица бежит! Скоро и еленей узрим!
   Верно, там и тут, в отдалении, уходя от встречи с караваном, начали появляться стайки джейранов, а вслед за ними, к вечеру, показался первый татарский разъезд. Подскакали незастенчиво, голодными глазами оглядывая русичей. Узревши пайцзу, отступили, гортанно о чем-то перемолвив друг с другом. Ночью к стану русичей подходили раз пять ватагами по десять — двадцать, а последний раз почти в шестьдесят всадников.
   Орда показалась к вечеру второго дня. Разрезая травы, шли табуны коней. Их было много, очень много, по сто, по двести и более голов. Они постепенно заполнили весь окоем. Конские стада обтекали стан русичей. За ними показались верблюды и волы. От глухого гула тысяч копыт дрожала земля. Воздух уже наполнился пылью. Погонщики щелкали кнутами, подъезжали к русскому стану, иные кричали, уродуя русскую речь:
   — Купляй!
   Потом серым мохнатым одеялом накрыли изломанную, истоптанную степь неисчислимые ряды высоконогих татарских курдючных овец. В их блеянии утонули все прочие звуки, а густой бараний дух перекрыл полынные запахи степи. Там, вдали, за овечьим морем, на гаснущей закатной полосе, явились наконец движущиеся по степи островерхие домики, донесся надрывный скрип осей. Это катились татарские широкие двуколки с юртами, поставленными на колеса. На охряно-желтой полосе заката колыхалась, то сжимаясь, то распадаясь, лавина всадников, и шум, неразличимый, но грозный, растекался все шире по степи.
   Ночью лилось и лилось мимо них человеческое степное море, и утром Дмитрий увидал, что их караван стоит на краю широко раскинутого войлочного города, в середине которого подымались круглые шапки ханских юрт, а вчера еще колыхавшаяся травами степь вся вытоптана, сплющена, избита до черной земли и не в отдалении от них уже шумит развернутый базар, с шатрами и юртами, обращенными в купеческие лавки, с выстроенной за одну ночь из привезенных с собою жердей огорожею, за которой плотно, голова к голове, помещался выставленный на продажу скот — в основном быки и овцы.
   В едкой, поднятой копытами и уже не оседающей пыли невеликая вереница конных русичей пробралась к ханским шатрам. Здесь было зеленее и легче дышалось. Ханские нукеры приняли у них коней и оружие. Ноги, привыкшие к стременам, плохо слушались, и Дмитрий едва не споткнулся на пороге шелковой ханской юрты. Внутри показалось сразу темно, и он не враз узрел хана и Мамая, восседавшего справа от него на таком же низком позолоченном троне.
   Бояре говорили речь, передавали, разворачивая, подарки. Дмитрий склонял голову, низил глаза. Думал: неужели это никогда не окончит? Какое же великое княжение изготовил ты для меня, Алексий! Ежели оно вновь и опять зависит от того, кто восседает пред ним на троне, меж тем как он, великий владимирский князь, стоит, опустив голову, и ждет милости, как нашкодивший мальчишка порки родительской. Да и поможет ли чему его унижение и лесть московских бояр?!
   Прием окончился. Пятясь, московиты покинули ханскую юрту. Вечером у него в шатре, за походным, собранным из досок столом, собрались бояре, толковали, спорили, и Дмитрий узнавал с удивлением, что уже кое-кто видел «Ивашку», сына князя Михайлы, иные успели перемолвить с бесерменами или эмирами хана, и все сходились на том, что «дело неметно», и что кто-то тут «сильно пакостит», как будто бы то, что они своею волею нарушили ханский указ, не пустив Михайлу на великое княжение, не было уже пакостью предостаточной! Кошка после ужина тотчас смотался куда-то, ушли и еще двое-трое бояр из тех, кто бывал в Орде и ведал татарскую молвь.
   Тимофей Василич предложил Дмитрию сыграть в шахматы. И, не спешно передвигая по шашечнице фигуры, резанные из клыка древнего, как сказывали, подземельного зверя (клыки эти купцы привозили из-за Камня, променивая у вогулов на соль и железные ножи), сказывал князю неторопливо, в чем тут у них обнаружилась сугубая труднота. Во-первых, отстали. Тверичи успели задобрить кого мочно, и «Ивашка малой» у хана теперь в сугубой чести. А во-вторых, и генуэзские фряги, видать, пакостят. Рвутся сами на север, в земли полуночные, за мехами, не хотят покупать у нас, на Москве! Ну, а мы не даем, не пускаем…
   — Быть может?.. — начал Дмитрий, коему поблазнило было, что тут, оказав послабление фрягам, можно выиграть тяжбу у хана. Оба вольно полулежали на кошмах, подперев головы руками. Скудный огонек сальника едва освещал шашечницу, и от резных фигурок метались долгие беспокойные тени.
   — Ни-ни! — поднял умные лукавые глаза Тимофей. — Их допусти только, живо и без портов оставят! Нечем будет и Орде выход давать! Ну, а второе, княже… Как бы етто сказать подельнее… Есть и еще зазноба немалая! Чаю, без латынских попов тута не обошлось! Кошка пошел сглядать, быват, вызнает чего! Ладно, давай почивать, княже! Утро вечера завсегда мудренее!


ГЛАВА 39


   Тимофей Василич угадал верно. Да ведь полдела назвать болесть, а как ее вылечить?
   В разноязычной толпе гостей торговых, сопровождавших великого князя московского, ехал и Некомат, московский оборотистый сурожанин, владелец караванов, лодей, торговых вымолов и сел под Москвою, в Сурожском стану. Устроив товар, нагнавши страху на приказчиков, проследив за тем, чтобы тюки, коробьи и бочки были разгружены и помещены под надежную охрану, он к вечеру того дня, когда князь Дмитрий с боярами пребывал на ханском приеме, разыскал — идучи пеш с одним лишь надежным слугою, стариком татарином, — на краю пестрого и обширного палаточного города неприметную юрту, внешне неотличимую от прочих, из которой, однако, доносились звуки латинского «te Deum» («Тебя, Бога, хвалим!»). Быстро перекрестив чело латинским крестным знамением и склонив голову, Некомат вступил в шатер, бросив придвернику-генуэзцу несколько слов на своем языке.
   Внутри шатра, освещенного хорошими витыми чистого ярого воску свечами в серебряных шандалах, был воздвигнут походный алтарь и человек в католической сутане служил, складывая ладони и обращая лик к большому распятию. Несколько итальянских купцов молились, подпевая двоим юношам-певчим. Некомат (здесь его знали под именем Нико Маттеи), одними глазами поздоровавшись со знакомыми, присоединился к молитвенному пению и больше, пока не кончилась вечерня и пока не был вновь пропет благодарственный канон, не подымал глаз.
   — Мессер Маттеи из Москвы? — вопросил у него над ухом незнакомый голос. Властные глаза человека, привыкшего повелевать, не давали ошибиться, хотя и был незнакомец одет в простой овечий, порядком засаленный казакин. Некомат согласно опустил голову и, быв приглашен, тотчас вступил за занавес во вторую половину шатра, отделенную от первой, где уже ждали несколько генуэзцев, среди коих он узнал кафинского консула, а также мессера Андреотти и Барбаро Риччи, крупнейших торговцев мехами и живым товаром во всех восточных итальянских колониях. Скоро к собравшимся присоединился, сняв верхнее облачение, и патер, бывший, о чем знали немногие, не просто патером, но каноником престола святого Петра из Рима и фактическим папским нунцием в Орде. Была подана очень скромная трапеза: кислое молоко, хлеб, овечий сыр, сушеные фрукты. Присутствующие явно собрались не для того, чтобы пировать.
   Бритый человек с властными глазами спрашивал. Некомат отвечал, понявши, что безопаснее не выведывать, кто перед ним, и говорить только правду. Незнакомца интересовало решительно все: цены на меха в московском торгу, имена и значение при дворе великого князя всех крупных бояр, отношение к каждому из них великого князя Дмитрия, значение митрополита Алексия и его авторитет среди народа и знати. (Тут, услышав, что московиты боготворят Алексия, каноник досадливо нахмурился.) Вопросов о тверском князе и тверичах почти не было. Видимо, все надобное о Твери незнакомец себе уже уяснил.
   Мессер Андреотти, вмешавшись в разговор, вновь начал выспрашивать, почем продают меха в московском торгу и за сколькую цену их можно бы было купить на Севере?
   — Цену? — возразил Некомат, небрежно пожимая плечами. — Цену, мессеры? Железный котел набивают собольими шкурками, плотно уминая, сколько войдет до краев — и это цена того котла!
   Разница была столь велика (в сотни раз!), что генуэзские гости переглянулись друг с другом, почти застонав, с голодною алчностью в глазах.
   — Даст ли тверской князь нашим торговцам право свободного проезда на север?! — требовательно вопросил мессер Андреотти. Но незнакомец в овечьем казакине слегка приподнял руку, останавливая неуместный взрыв купеческого корыстолюбия. Наступила тишина, и подал голос папский нунций. Оглядев собравшихся, он негромко и серьезно отмел враз их имущественные вожделения.
   — Неделю назад отсюда, направляясь в Москву, проехал митрополит иерусалимский Герман за милостыней и помочью. Москва становится опорою схизматиков, и пока она стоит во главе союза русских княжеств, греческая церковь будет постоянною противницей римского престола. — Он приодержался, обвел присутствующих внимательным взором строгих глаз, словно бы несколько сомневаясь, что купцы сумеют воспринять всю серьезность сказанного. — Когда Иоанн Палеолог подписывал в Риме символ унии, с ним не было ни одного греческого священника. Уния была сорвана по инициативе патриарха Филофея и при прямой поддержке Москвы! Ежели бы не сопротивление московских схизматиков, не этот старый упрямец, митрополит Алексей, то уже теперь христианская церковь, разорванная гибельным уклонением церкви греческой в схизму, объединилась бы вновь под знаком латинского креста. И престол святого Петра, воздвигнутый первым из апостолов Иисуса, владычествовал бы над всеми христианскими странами!
   — И ваши торговые привилегии, господа, — подал голос бритый, — устроились бы сами собою!
   — Ежели бы не противодействие Москвы?
   — Да, ежели бы не противодействие московской митрополии!
   — Для чего надобно… — начал наконец понимать Некомат, — помочь Михаилу Тверскому?
   — Более того! — живо подхватил нунций. — Рим готов временно объединиться с мусульманами! Наши люди ищут связей с Тимуром!
   — Но Тимур — враг Мамая?
   Вмешался консул:
   — Мамай берет у нас деньги, чтобы платить своим эмирам, и не препятствует кафинским купцам покупать русских рабов в Орде!
   — Генуэзская республика опасается усиления турок на Мраморном море! — сказал доныне молчавший Барбаро Риччи. Но бритый незнакомец тотчас возразил ему:
   — Союз христианнейших государств, вновь объединенных под волею римского первосвященника, возможет сокрушить любую угрозу неверных!
   — Но ежели тверской князь получит владимирский престол и объединится с великим князем литовским, не победит ли и там схизма? — вопросил, не уступая, Барбаро Риччи.
   — Нет! — прервал его нунций. — У нас есть твердая уверенность, что в Литве победит истинная римская вера! В Вильне католиков не намного меньше, чем схизматиков, а Ольгерд уже стар и не решится теперь утвердить в своей земле греческое православие. Но для того, чтобы этот союз стал действительностью, господа, вы должны напрячь все силы, дабы московский князь Дмитрий не получил вновь великого княжения.
   — И помните, — договорил бритый, — нам, не буду называть, кому именно, ведомы не только слова, но и тайные помышления людские!
   Расходились в полной темноте и поодиночке. Нико Маттеи уже было достиг середины пути, когда его крепко хлопнули по плечу. Он обернулся, в темноте не сразу поняв, кто это и что ему нужно.
   — Здравствуй, Некомат! — весело окликнули его. Перед ним стоял улыбающийся Федор Кошка. — Гляжу, московский приятель! С нами прибыл? Как я тебя в караване-то не углядел? — продолжал Федор ласково-глумливо, крепко забирая слегка упирающегося генуэзца под руку. — Пойдем, пойдем! Ради такого дела и выпить не грех! — Он силою поволок фрязина к себе в шатер. Некомат, которому вырываться из боярских объятий, памятуя свои дела на Москве, было неприлично да и опасно, подчинился насильному приглашению. Был затащен в шатер и напоен столь крепко, что домой его волокли на руках, и, проснувшись назавтра с раскалывающейся от боли головой, он никак не мог вспомнить, о чем толковал ночью с московским боярином и не проговорился ли ненароком о тайной встрече.
   Федор Кошка узнал-таки от Некомата немного и, отослав мертвецки пьяного фряга домой, сугубо задумался. Явно было одно: латиняне готовят какую-то измену, но какую? Он послал за каждым из собравшихся итальянцев по татарину-соглядатаю, но выяснил лишь то, что хуже всех одетый бритый фрязин является самым уважаемым среди них. Выяснил он, день спустя, что среди генуэзцев был кафинский консул. Это уже что-то значило.
   Сообразив и сопоставив, посоветовавшись с Тимофеем Вельяминовым, который подсказал ему, что речь могла идти о разрешении фрягам свободного проезда на север для скупки «мягкой рухляди», Кошка в конце концов, призвав на помощь все свои добытые в Орде сведения, понял, что фряги так или иначе будут бороться против возвращения ярлыка Дмитрию. И помочь москвичам могли две вещи — серебро в неслыханных, диких количествах и не ведающие сами о том ак-ордынцы, сведения о движении которых достигли ушей Кошки, но еще не были ведомы кафинскому консулу.
   — Ладно! Палеолога Ивана вы в Царьграде посадили, Кантакузина свергли, так? Так! — отвечал он сам себе, лежа на спине в глубине юрты, разославши всех своих послужильцев и нанятых соглядатаев следить за тверичами и фрягами. Федор Кошка поерзал, устраиваясь поудобнее. В отверстие юрты было видать, как по дымно-голубому небу тянули, с курлыканьем, стада болотной дичи с донских плавней. Татары сейчас бьют их кривыми, лишенными оперенья стрелами, которые возвращаются обратно к стрелку.
   — Ладно! — повторил он. — Кантакузина сняли! Дак и что? Ноне и Русь не терпится тем же побытом под себя забрать? А тогда: торгуй — не хочу, полный простор до самого моря Ледовитого! Так? Так! Да, поди, и наш владыка Алексий им нелюб, ежели они унию замыслили! Так? Так! Ну, и что надобно сказать Мамаю? Католиками его не испугаешь… Ольгердом? Ольгердом
   — мочно! Ну, а ежели Урус-хан с востока нажмет… Самая любота! Тут уж пенязи подавай, и — кто больше! — Он перевернулся на живот, растирая зубами сорванную давеча терпко-горькую травинку. Подумал, прижмурился, легко вскочил на ноги. Упредить фрягов надобно! Голова князя Дмитрия, зело некрепкая еще день назад, теперь, показалось ему, стала держаться чуть-чуть прочнее.
   Кого и чем надобно подкупить в Орде? Был взят в оборот Сарыходжа, многие эмиры. Все бояре были в разгоне, один Дмитрий сидел, томясь заложником ханской воли, и не ведал своей судьбы. Впрочем, так же сидел юный тверской мальчик с долгими красивыми ресницами темных гордых глаз и тоже не ведал, чем окончит ордынская пря.
   Мамай, которому генуэзские фряги наговорили столько, что он уже переставал верить им, наконец согласился принять московских посланцев келейно, у себя в шатре.
   Сидели без толмачей, ибо оба московских боярина — Данило Феофаныч и Федор Кошка отлично говорили по-татарски, а окольничий Тимофей хоть и не говорил, но понимал сносно почти все.
   Мамай, пыжась и кутая руки в рукаве, озирал троих рослых русичей, которым он, конечно, откажет (как советуют ему фряги), но сперва выслушает и, быть может, выведает тайности, о коих ему еще не донесли слухачи. Он хитрит, но хитрый разговор все поворачивает куда-то не туда. Молодой московский боярин Федор, похоже, словно бы даже и жалеет его, Мамая, и постепенно, шаг за шагом, почти нехотя, раскрывает ему обман хитрых католиков, замысливших погубить Золотую Орду (уже теперь Синюю) руками белоордынцев, которые из благодарности вовсе не станут тогда брать пошлин с кафинских товаров.
   Мамай не верит никому, но москвичи его вовсе и не заставляют чему-то верить, а лишь — подумать путем: почто князь Михайло не взял татарской рати, а воюет меж тем великое княжение и теперь? Взял города Мологу, Углече Поле, Бежецкий Верх, забирает Волгу, дабы перенять волжский ордынский путь! А Урус-хан? А Ольгерд, союзник Михайлы? Разве не на единой помощи русского улуса держалась доселе Орда? Разве не московские рати сокрушили Булгар, посадивши там царя, угодного Мамаю? В чьих руках немедля окажется Мамай, чуть только кафинские фряги перестанут его снабжать серебром и начнут помогать Тимуру? Дмитрий ему не враг! Князь Дмитрий привез подарки, серебро и жемчуг, меха и оружие. Мамай все это получит от тверского князя? Получит ли? И не поздно ли будет получать?!
   Мамай колеблется, думает, отлагает встречу. Русичи подымаются с ковра. Просят принять подарки. Мамай будет думать, и пока он думает, идет бешеный подкуп и перекуп эмиров. Больше всех старается за Москву Сарыходжа, иначе ему не сносить головы!
   Орда уже снова свернула стан. Уехали, угоняя купленный скот, купцы. Ушли обозы с солью. Уехал мессер Барбаро Риччи. Бритый незнакомец отправился далее, в Персию. Купцы после его отъезда переругались друг с другом. (Двоих Федор Кошка сумел перекупить обещаньями сказочных барышей на Москве.) На чаши колеблющихся весов ложились все новые слитки русских гривен. Серебро забирали уже по заемным грамотам у купцов. Князь Дмитрий обветрел, загорел, похудел, мотаясь в седле целыми днями. Раза два издали видел Ивашку Тверского. А на востоке вырастала ратная угроза, предсказанная Федором Кошкой, подступала новая битва за Сарай (который на этот раз, и на столь же недолгий срок, удастся захватить Мамаю), она-то и решила дело. На очередном приеме Мамай предложил за неслыханную сумму вернуть ярлык князю Дмитрию. Мамай не думал при этом, что совершает подлость. Мамай думал о другом. Договор, когда-то составленный Алексием об ордынском выходе, оставался не пересмотрен. Конечно, сейчас он получит так много, что победа над Черкесом и Урус-ханом ему обеспечена. Но потом? Впрочем, о «потом» Мамай думать не очень умел и после пристойной торговли, жирно вздохнув, выговорил:
   — Клади серебро, бери ярлык!
   Вот на что ушли и вот чем окончились три месяца сиденья великого князя Дмитрия в Мамаевой Орде. Увозя медведей в клетках, везли теперь на Москву за собою власть. Михаилу же был послан издевательский фирман такого содержания: мол, мы давали тебе рать, а ты не взял, «рекл еси своею силою сести, и ты сяди теперь, с кем ти любо».


ГЛАВА 40


   На Москве, помимо неурожая, пожаров и Михайловых погромов произошло множество дел, большею частью неприятного свойства, так что порою казалось, что звезда Алексия начинает изменять ему. Михайло Тверской продолжал удерживать захваченные волости, окраины княжества тревожили ушкуйники, Новгород со Псковом отбивали новый натиск немецких рыцарей.
   Впрочем, по-прежнему продолжал сооружаться монастырь на Симанове, и Федор note 9, племянник Сергия, деятельно хлопотал, заводя у себя в монастыре иконописное дело и мастерскую по изготовлению книг.
   Устная народная память капризна. Она знает только три состояния времени: давно прошедшее (миф), прошлое и настоящее. В каждом из этих периодов события статичны и герои подчас не меняют даже и возраста своего. Течения времени в его последовательной продолженности народные представления не ведают, точнее — ведают лишь в перечнях царских династий или знаменитых родов. Перечни эти во всех древних хрониках попали туда из устного народного предания, а до возникновения письменности затверживались наизусть хранителями родовой памяти. Все же прочее, все то море воспоминаний, которое и есть история племени, отражалось в преданиях и эпосе, упрямо преображавшем их по законам условно-временных и эстетических категорий; так что собственно исторические сведения по логике поэтического творчества превращались в учительные, в памяти славы, но уже не истории (ежели под историей понимать голую истину совершившегося факта), где в событиях свободно участвуют фантастические существа, где летают крылатые драконы, являются мертвецы и оборотни, где боги нисходят на землю, споря со смертными, и герой из реального какого-нибудь древнего Киева или Чернигова свободно попадает в небылое сказочное или даже подземное царство.
   И лишь грамота, лишь запечатленные в камне, бронзе, глине или на папирусе, пергамене, бумаге письмена впервые твердо и «навсегда» фиксируют ежели не истину, то во всяком случае то, что люди считали истиною в свою пору. И уже из этих, погодно совершаемых, записей создается явление, коему в устной культуре нет аналога — летопись. Время становится продолженным, оно приобретает длину и направление, оно становится измеряемым, ибо события впервые выстраиваются в повременной ряд и человеческий ум, начиная сопоставлять цепь событий, умозаключает — впервые! — по принципу, не преодоленному и до сих пор, что совершившееся раньше является причиною, а то, что позже — следствием. (И то, что далеко не всегда так, а иногда и вовсе не так, что законы истории безмерно сложнее, — до той, новой, ступени мышления человечество в целом еще и не добралось!) Во все века, заметим, даже наиболее благоприятствующие культуре, на эту вековую работу, схожую с работою пчел, муравьев или даже кораллов, создающих из отмерших оболочек своих целые острова, на всю эту работу, малозаметную современникам, человечество тратило очень немного средств и еще меньше уделяло ей внимания. Много ли получал за исполнение своих гекзаметров слепец Гомер, обессмертивший в «Илиаде» и «Одиссее» древнюю ахейскую Грецию? Что мы ведали бы о ней, не имея Гомера? Несколько камней разрушенных городов, два-три старинных золотых кубка да десяток непонятных надписей… И, бросая певцу за его работу кусок зажаренной свиной ляжки и грубую лепешку, ведал ли какой-нибудь островной басилей, современник Одиссея, ведал ли, что слепой певец дарит ему, царьку крошечного царства, бессмертие? И посмертное восхищение всего мира?! Дары, на истинную оплату которых и всего того царства было бы недостаточно!