Страница:
Впрочем, с того памятного нятья новгородских ушкуйников не оставляло его это клятое «вроде бы». Да, выход царев он нынче собрал впервые полностью и без недоимок. Даже тверские князья разочлись с ним, и Василий Кашинский, и его непокорные племянники… Вроде бы! И вспомнился давешний разговор с Дмитрием Зерновым на Костроме. Боярин глядел почтительно, говорил складно и с толком. Кострома собирала ордынский выход в срок, но в ратной силе князю отказывала. Ссылались на плохой год, на малолюдство, на боярскую скудоту… И все было не то, и все было ложью, а единая труднота заключалась в нем, в этом гладколицем маститом боярине, державшем в своих руках все нити местных вотчинных отношений, и в том еще, что был Дмитрий Алексаныч Зерно великим боярином московским. И как ни пытался, обиняками и прямо, перетянуть его суздальский князь на свою сторону (сулил даже и не малое место в думе княжой!), но добиться своего не сумел. Крепко, видно, повязаны были Зерновы с московской господой! А без силы ратной по нынешней неверной поре…
«Ну как нахлынет какой-нибудь новый Арат-Ходжа на Русь! Самих ведь, дурней, погромят и пограбят!» — распалял себя Дмитрий и не мог ничего содеять даже с собой… Текло и текло за шиворот, чавкали копыта, разъезжаясь на склизкой дороге, и тянулось по сторонам унылое в эту пору Владимирское Ополье со скирдами убранного хлеба, с побуревшими стогами по сторонам.
Вечерело. Темнела дорога, и в лужах, яснеющих на мокрой земле, отражался меркнущий палево-желтый цвет сокрытой за облаками вечерней зари. Какие-то бабы в лаптях, с узлами за спиною шарахнули посторонь, пропуская княжой поезд, и долго глядели вослед. Боярин подъехал, вопросил, не сделать ли останов в Юрьеве. Князь умученно кивнул, соглашаясь безо спору, и будто почуявши близкий ночлег, кони разом взяли резвей. Юрьев был тоже не своим, московским городом, присоединенным еще при князе Симеоне, и даже теперь не в волости великого княжения состоял…
«Ну как нахлынет какой-нибудь новый Арат-Ходжа на Русь! Самих ведь, дурней, погромят и пограбят!» — распалял себя Дмитрий и не мог ничего содеять даже с собой… Текло и текло за шиворот, чавкали копыта, разъезжаясь на склизкой дороге, и тянулось по сторонам унылое в эту пору Владимирское Ополье со скирдами убранного хлеба, с побуревшими стогами по сторонам.
Вечерело. Темнела дорога, и в лужах, яснеющих на мокрой земле, отражался меркнущий палево-желтый цвет сокрытой за облаками вечерней зари. Какие-то бабы в лаптях, с узлами за спиною шарахнули посторонь, пропуская княжой поезд, и долго глядели вослед. Боярин подъехал, вопросил, не сделать ли останов в Юрьеве. Князь умученно кивнул, соглашаясь безо спору, и будто почуявши близкий ночлег, кони разом взяли резвей. Юрьев был тоже не своим, московским городом, присоединенным еще при князе Симеоне, и даже теперь не в волости великого княжения состоял…
ГЛАВА 16
В Переяславле князь на сей раз задержался от Воздвижения и до самого Покрова. Уряжал споры боярские, вытребовал задержанные было дани с Москвы. Пытался вкупе и поодину толковать с боярами. Но тут, в Переяславле, стена перед ним была паче, чем в Костроме. Самыми сильными вотчинниками в округе были Акинфичи. Владимир Иваныч, второй сын Ивана Акинфова, сидел тут, почитай, безвылазно на отчих поместьях, а иные села имел под Владимиром, и князь едва сдержал себя, в гневе похотев было наложить руку на владимирские вотчины упрямого боярина.
Лишь сын убитого на Москве Алексея Хвоста, Василий Алексеич Хвостов, угодливо улыбаясь, проговорил ему наедине после очередной пустопорожней думы с местными боярами:
— Посиди на столе подоле, князь, вси твои будем! — и Дмитрий Константиныч неволею проник в правоту боярских слов. Против полувекового московского управления городом его неполных два года пребывания на владимирском столе весили совсем немного! Впрочем, этот боярин, сын убитого врага Вельяминовых, кажется, готов был бы и перекинуться на сторону иного князя…
Осень уже сушила дороги, близили зимние холода.
На Покров была торжественная служба в соборе, служить которую должен был сам митрополит. Еще и потому не удавалось ничего толком Дмитрию Суздальскому в Переяславле, что Алексий содеял город сей своею некоронованной столицей и пребывал тут чаще, чем во Владимире и даже чем в Москве.
Неподалеку от Переяславля находилась и обитель чтимого московского игумена Сергия, которого, много слышав о нем, князь едва не порешил навестить, чему, однако, Алексий уклонливо воспротивил, объяснив, что по осени дороги туда для князя с дружиною непроходны, а сам игумен отбыл ныне в иную обитель, на Киржаче. Вызвать же игумена оттоле в Переяславль он не похотел тоже…
Служба была долгою и торжественной.
«Величаем тя, пресвятая Дево, и чтим Покров твой честный, тя бо виде святый Андрей на воздусе, за ны Христу молящуся», — пел хор.
В каменном, Юрием Долгоруким строенном соборе, все еще незримо хранящем отсвет великой киевской старины (хоть и выгорал не раз, и ограбляем бывал паки и паки от иноверных), стоял пар от соединенного дыхания прихожан. Густой дух свечного пламени и ладана насыщал воздух. Вся переяславская господа — нарочитые мужи из бояр, гостей, посада — собралась здесь и стояла сейчас слитной толпою, подпевая могучему хору, а в перерывах вполгласа обсуждая облик нового великого князя и наряды нарочитых боярынь.
Дмитрий Константиныч стоял прямой, высокий, истово слушая праздничную литию, и осенял себя крестным знамением, и кланялся, строго блюдя чин церковный. На благословении первый, твердо отметя взором прочих и широко ступая на голенастых сухих ногах, подошел ко кресту и тут вот, целуя крест, узрел направленный на него темно-блестящий напряженный взор Алексия. Взор охотника, подстерегшего жертву свою. Это был миг, одно мгновение только, но оно поведало князю больше, чем тьмы сказанных слов. Деревянно шагая к чаше с церковной запивкою и беря в рот кусочек нарезанной просфоры, князь ощутил попеременно страх, ужас, ярость и гнев до того, что потемнело в глазах, и тем паче ощутил, что ничего, ровно ничего не было ни содеяно, ни сказано! И о киличеях, что привезли ярлык на великое княжение юному Дмитрию Московскому, князь узнал много спустя, уже во Владимире, но, сопоставляя и обмысливая события, понял, что Алексий знал об этом еще тогда, зараньше, и, поднося крест к губам суздальского князя, уже отстранял его мысленно от вышней власти в русской земле.
Узнав о «предательстве» москвичей и Мурута, Дмитрий Константиныч, по обыкновению своему, вскипел и отказался исполнить ханское повеление. Из Суздаля и других городов спешно подтягивались рати, сам князь во главе дружин двинулся в Переяславль. Но тут вот и обнаружилось все, что лишь смутно брезжило доднесь. Кострома отказалась прислать ратную силу вовсе. Ростовский, дмитровский, стародубский и ярославский князья сами не сумели или не восхотели выставить значительных сил, и Борис из Городца прислал тоже невеликую дружину. Запаздывали полки из Нижнего. Владимирская рать, едва князь покинул город, перестала собираться вовсе, а кмети отай начали расползаться по домам.
В Переяславле князь Дмитрий не встретил поддержки ни у кого. Горожане бежали вон из города, а боярские дружины совокуплялись на той стороне, за Весками, ожидая подхода московской силы, дабы тотчас перекинуться на сторону законного князя.
После небольших стычек с передовыми разъездами москвичей Дмитрий Константиныч, поостыв, понял, что ему не устоять (а быть заперту во враждебном Переяславле ему и вовсе не хотелось!), и начал оттягивать рати к Владимиру. В голове у матерого и нравного суздальского князя все еще не умещалось, как возможно уступить престол ребенку, получившему ярлык от хана-чужака, коего не сегодня-завтра сами татары спихнут со стола! Но когда из лесов начали выходить полк за полком и стылая, едва укрытая снегом земля задрожала от гула ратей, от топота множества конских копыт, Дмитрий понял, что и тут ему не устоять. Он похотел было затвориться во Владимире. На помочь ему подошла нижегородская рать, но, сметя силы, оба князя, он и Андрей, поняли, что Владимира им тоже не удержать.
Андрей, простившись с коня — оба уже были верхами, отбыл в Нижний крепить рубежи княжества, а Дмитрий, нахохленный и окончательно растерявший веру в свою удачу, отступил к Суздалю.
Полки редели на глазах. Ушел ярославский князь, за ним стародубский и дмитровский. Константин Василич Ростовский, худой, замученный, зябко горбатясь на коне, жалко взглядывал на Дмитрия, всем видом показывая, что и он тут только из старой дружбы с покойным родителем суздальского князя, а ни сил, ни желания спорить с московитом у него давно уже не осталось.
В Суздале, куда откатилась рать, разом не хватило хором, снеди, дров, овса и ячменя для коней. Когда на второй день в оснеженном поле показались муравьиными чередами тьмочисленные полки москвичей, Дмитрий Константиныч окончательно пал духом и выслал на переговоры бояр, отрекаясь от великого стола и прося в ответ не разорять Суздальской волости.
Он стоял на стрельнице городовой стены, не чуя холодного ветра, не чуя злых слез на глазах, стоял, застыв от унижения и злобы, поруганный, преданный и проданный ханом, боярами, городами Владимирской земли, и все еще не понимал до конца, не хотел и не мог поверить, что все кончено и дальнейший спор с Москвою уже не приведет ни к чему, ибо земля отворотилась от него.
В самый канун Крещения одиннадцатилетний московский князь Дмитрий венчался в стольном граде земли, в Успенском соборе великим князем владимирским.
Лишь сын убитого на Москве Алексея Хвоста, Василий Алексеич Хвостов, угодливо улыбаясь, проговорил ему наедине после очередной пустопорожней думы с местными боярами:
— Посиди на столе подоле, князь, вси твои будем! — и Дмитрий Константиныч неволею проник в правоту боярских слов. Против полувекового московского управления городом его неполных два года пребывания на владимирском столе весили совсем немного! Впрочем, этот боярин, сын убитого врага Вельяминовых, кажется, готов был бы и перекинуться на сторону иного князя…
Осень уже сушила дороги, близили зимние холода.
На Покров была торжественная служба в соборе, служить которую должен был сам митрополит. Еще и потому не удавалось ничего толком Дмитрию Суздальскому в Переяславле, что Алексий содеял город сей своею некоронованной столицей и пребывал тут чаще, чем во Владимире и даже чем в Москве.
Неподалеку от Переяславля находилась и обитель чтимого московского игумена Сергия, которого, много слышав о нем, князь едва не порешил навестить, чему, однако, Алексий уклонливо воспротивил, объяснив, что по осени дороги туда для князя с дружиною непроходны, а сам игумен отбыл ныне в иную обитель, на Киржаче. Вызвать же игумена оттоле в Переяславль он не похотел тоже…
Служба была долгою и торжественной.
«Величаем тя, пресвятая Дево, и чтим Покров твой честный, тя бо виде святый Андрей на воздусе, за ны Христу молящуся», — пел хор.
В каменном, Юрием Долгоруким строенном соборе, все еще незримо хранящем отсвет великой киевской старины (хоть и выгорал не раз, и ограбляем бывал паки и паки от иноверных), стоял пар от соединенного дыхания прихожан. Густой дух свечного пламени и ладана насыщал воздух. Вся переяславская господа — нарочитые мужи из бояр, гостей, посада — собралась здесь и стояла сейчас слитной толпою, подпевая могучему хору, а в перерывах вполгласа обсуждая облик нового великого князя и наряды нарочитых боярынь.
Дмитрий Константиныч стоял прямой, высокий, истово слушая праздничную литию, и осенял себя крестным знамением, и кланялся, строго блюдя чин церковный. На благословении первый, твердо отметя взором прочих и широко ступая на голенастых сухих ногах, подошел ко кресту и тут вот, целуя крест, узрел направленный на него темно-блестящий напряженный взор Алексия. Взор охотника, подстерегшего жертву свою. Это был миг, одно мгновение только, но оно поведало князю больше, чем тьмы сказанных слов. Деревянно шагая к чаше с церковной запивкою и беря в рот кусочек нарезанной просфоры, князь ощутил попеременно страх, ужас, ярость и гнев до того, что потемнело в глазах, и тем паче ощутил, что ничего, ровно ничего не было ни содеяно, ни сказано! И о киличеях, что привезли ярлык на великое княжение юному Дмитрию Московскому, князь узнал много спустя, уже во Владимире, но, сопоставляя и обмысливая события, понял, что Алексий знал об этом еще тогда, зараньше, и, поднося крест к губам суздальского князя, уже отстранял его мысленно от вышней власти в русской земле.
Узнав о «предательстве» москвичей и Мурута, Дмитрий Константиныч, по обыкновению своему, вскипел и отказался исполнить ханское повеление. Из Суздаля и других городов спешно подтягивались рати, сам князь во главе дружин двинулся в Переяславль. Но тут вот и обнаружилось все, что лишь смутно брезжило доднесь. Кострома отказалась прислать ратную силу вовсе. Ростовский, дмитровский, стародубский и ярославский князья сами не сумели или не восхотели выставить значительных сил, и Борис из Городца прислал тоже невеликую дружину. Запаздывали полки из Нижнего. Владимирская рать, едва князь покинул город, перестала собираться вовсе, а кмети отай начали расползаться по домам.
В Переяславле князь Дмитрий не встретил поддержки ни у кого. Горожане бежали вон из города, а боярские дружины совокуплялись на той стороне, за Весками, ожидая подхода московской силы, дабы тотчас перекинуться на сторону законного князя.
После небольших стычек с передовыми разъездами москвичей Дмитрий Константиныч, поостыв, понял, что ему не устоять (а быть заперту во враждебном Переяславле ему и вовсе не хотелось!), и начал оттягивать рати к Владимиру. В голове у матерого и нравного суздальского князя все еще не умещалось, как возможно уступить престол ребенку, получившему ярлык от хана-чужака, коего не сегодня-завтра сами татары спихнут со стола! Но когда из лесов начали выходить полк за полком и стылая, едва укрытая снегом земля задрожала от гула ратей, от топота множества конских копыт, Дмитрий понял, что и тут ему не устоять. Он похотел было затвориться во Владимире. На помочь ему подошла нижегородская рать, но, сметя силы, оба князя, он и Андрей, поняли, что Владимира им тоже не удержать.
Андрей, простившись с коня — оба уже были верхами, отбыл в Нижний крепить рубежи княжества, а Дмитрий, нахохленный и окончательно растерявший веру в свою удачу, отступил к Суздалю.
Полки редели на глазах. Ушел ярославский князь, за ним стародубский и дмитровский. Константин Василич Ростовский, худой, замученный, зябко горбатясь на коне, жалко взглядывал на Дмитрия, всем видом показывая, что и он тут только из старой дружбы с покойным родителем суздальского князя, а ни сил, ни желания спорить с московитом у него давно уже не осталось.
В Суздале, куда откатилась рать, разом не хватило хором, снеди, дров, овса и ячменя для коней. Когда на второй день в оснеженном поле показались муравьиными чередами тьмочисленные полки москвичей, Дмитрий Константиныч окончательно пал духом и выслал на переговоры бояр, отрекаясь от великого стола и прося в ответ не разорять Суздальской волости.
Он стоял на стрельнице городовой стены, не чуя холодного ветра, не чуя злых слез на глазах, стоял, застыв от унижения и злобы, поруганный, преданный и проданный ханом, боярами, городами Владимирской земли, и все еще не понимал до конца, не хотел и не мог поверить, что все кончено и дальнейший спор с Москвою уже не приведет ни к чему, ибо земля отворотилась от него.
В самый канун Крещения одиннадцатилетний московский князь Дмитрий венчался в стольном граде земли, в Успенском соборе великим князем владимирским.
ГЛАВА 17
Человек привыкает ко всему, даже к смерти. Известие о том, что с Бездежа вновь на Русь наползает чума, никого уже не всколыхнуло ужасом. Пережили единожды, переживем и вдругорядь! А в смерти и в животе — Бог волен! Ведали уже, что неможно трогать платье с мертвецов, ни прикасаться к трупам. Рассказывали, кто видел, что нынешняя черняя смерть не такая, как была прежде, а сперва вскакивает у человека «железа» — у кого на шее, у кого на стегне, у кого под пазухою или под скулою, у иных и на спине, под лопаткою — и затем, два или три дня полежав, человек умирает. Выслушивали, вздыхали, крестились и шли по своим делам — торговать, чеботарить, плотничать… Пока живой, есть-пить все одно надобно! Впрочем, мор еще не дошел ни до Переяславля, ни до Москвы, ни до Владимира…
Татарский посол, коему пришлось проехать через вымирающий Бездеж, трусил гораздо больше. На ночлегах подозрительно оглядывал проезжих-прохожих, избы велел окуривать ядовитым дымом и только уже на Руси малость поуспокоился, завидя здоровых, пока еще вовсе не озабоченных надвигающимся мором людей.
Посол миновал Москву, где сидел нынешний великий князь, мальчик, посаженный на престол «великим урусутским попом», и, не обманывая себя нимало, ехал к тому, кто был сейчас подлинным главою страны — к митрополиту Алексию.
Мохнатые кони весело бежали по разъезженной людной дороге. То и дело встречь попадались возы и телеги. Везли сено, дрань, мороженые говяжьи туши, кули и бочки, и татары, изголодавшиеся нынешней суровой зимой, с завистью, причмокивая, озирали товар, сытых крестьянских лошадей, ладно одетых и обутых смердов. На ямских подставах дружно уплетали, чавкая, вареное мясо и свежий мягкий ржаной хлеб, пили пиво и квас.
На одном из дворов кто-то из татар залез было в чулан с добром, но старуха хозяйка решительно вытолкала «нехристя» взашей, пронзительно крича и ругаясь.
— Падаркам, падаркам! — бормотал татарин, отмахиваясь от взбешенной старухи.
— Куды едешь, ирод, тамо и проси! — кричала в ответ баба, замахиваясь кичигою. — Ишь, рты раззявили! Ко князю, ко князю ступай альбо к боярину! А мое не замай, тово!
Сгрудившиеся во дворе московские возчики угрюмо и тяжело молчали, подбирая кто кнут, а кто и ослоп в руку, и посол не решился из-за какой-то ополоумевшей русской бабы обнажать саблю. Чуялось тут, что о набегах татарских местные русичи позабыли напрочь. Да и не диво, иные и родиться и вырасти успели с последнего-то татарского разоренья.
Переяславль показался с горы оснеженный, людный, игольчато уставленный храмами и теремами под крутыми свесами бахромчатых тесовых крыш. В Горицком монастыре, куда проводили послов, их тут же, сытно накормив, ловко поделили и развели по разным покоям, так что посол остался всего с тремя спутниками, окруженный русскою обслугой из плечистых владычных служек, которым, казалось, стоит только скинуть подрясник да вздеть бронь — и станут из них добрые воины. Жонок, на что надеялись было татары, им не прислали тоже.
Впрочем, главный урусутский поп принял посла не стряпая, в тот же день ввечеру. Посол, приосанясь, уселся в предложенное кресло, как был — в шапке и меховой расстегнутой шубе. Митрополит в высоком головном уборе с ниспадающими на грудь вышитыми концами и с узорною, усыпанною драгоценностями панагией и золотым крестом на груди сидел прямь посла в своем кресле, которое, как приметил татарин, было чуть выше поданного ему.
Посол неплохо ведал русскую молвь, и скоро Алексий знаком удалил толмача из покоя.
— Тебе поклон, бачка! От царя Авдула поклон и от гургена Мамая!
Алексий молча склонил голову. Внимательно просквозил взглядом татарина. Произнес, помедлив, несколько незначащих приветственных слов. Вот тут и был удален из покоя толмач-переводчик.
Посол рысьим взглядом беззастенчиво озирал тесовые владычные палаты, иконы и кресты, оценивая на глаз стоимость дорогого металла, янтарные гладкотесаные стены, сложенные из толстых сосновых стволов, резную утварь.
— Обижаешь царя, бачка! Нехорошо! — молвил посол, едва только они остались одни. — Законный хан — Абдулла! Царицы с ним. Орда с ним! Зачем Мураду даешь серебро?
— Хан сидит в Сарае! — помедлив, ответил Алексий.
— Абдулла правильный хан! — крикнул посол, ударив кулаком по подлокотнику креслица. — Мурад — Кок-Орда! Он не наш!
Алексий молчал, разглядывая посла и думая сейчас о том, насколько еще хватит сил у ордынцев удерживать Русь в повиновении.
— Слушай, бачка! — посол наклонился к Алексию, понизил голос, вкрадчиво заглядывая в глаза этому непонятному для него служителю русского бога. — Ты лечил Тайдулу, а Мурад — брат ее убийцы! Кок-ордынцы погубят и нас и вас! Царицу резал, тебя, бачка, зарежет! О-о-ой, Мурад! Народ, земля против, степ против!
— Хану надобно русское серебро, — нарушил наконец молчание Алексий и покачал головою. — Не ведаю, как и быть!
— Абдулла дает тебе ярлык, твоему князю ярлык! — посол даже рассмеялся, так просто казалось ему то, чего упорно не понимал русский поп. — Сядешь Владимир, шлешь выход хану Абдулле, верному хану!
Алексий продолжал глядеть на посла, не поведя и бровью.
— А что скажет Мурад?
— С русским серебром Мамай разобьет Мурада! — нахохлясь, возразил посол. — В Сарае будет Абдулла! Мамай посадит Абдуллу!
— Мамай не может ручаться за хана… — начинает Алексий осторожный торг. Но посол неосторожен и рубит сразу:
— Правит Мамай!
— Он не Чингизид! — возражает Алексий.
— Ты тоже не князь, а правишь! — взрывается посол. Они одни в покое, и можно не выбирать слов. Алексий смотрит ему в глаза и говорит медленно и внятно:
— Предок Мамая, Сечэ-Бики из рода Кыят-Юркин, был убит Чингисханом, и с тех пор Кыяты всегда были врагами Чингизидов. Иные из них уходили к кипчакам, рекомым половцам. Хотя Мамай и стал темником и зятем, «гургеном» хана Бердибека, но можешь ли ты обещать, что его поддержит вся степь?
— Хан — Абдулла! — чуть растерянно отвечает посол, не ведавший, что главный русский поп помнит монгольские кровные счеты полуторавековой давности.
— На Русь надвигается черная смерть! — сурово, выпрямляясь в кресле, говорит Алексий. — Смерды погибнут, кто будет давать серебро? Русь не может платить прежнюю дань! Хан Мурад обещает сбавить нам выход!
(Мурад, получивший ныне едва ли не вдвое, ничего подобного не обещал, но Алексий ведает, что говорит. Раз Мамай сам посылает посла, значит, положение его безвыходное).
— Мамай… хан… Тоже сбавит… Может сбавить дань! — поправляется посол. (Ничего подобного Мамай ему не говорил, отправляя к Алексию).
Алексий удоволенно склоняет голову. О размере выхода речь еще впереди, и будет она вестись уже с другим послом. Важно только, чтобы Мамай понял, чего от него хотят.
— Я передам твои слова хану Аблулле и Мамаю, — говорит посол, думая, что прием подходит к концу.
— Это еще не все! — продолжает Алексий не двигаясь, и посол плотнее усаживается в кресле, ожидая начала торга. Однако русский поп вновь озадачивает его. Он просит совсем об ином. Ему, оказывается, надо, чтобы в грамоте, которую дадут на великое княжение московскому князю, было указано, что город Владимир и вся волость великого княжения являются вотчиною московского князя.
«Вотчина» у русских — это улус, наследственное, родовое владение. Московские князья владели великим столом уже три поколения подряд, со дня гибели тверского коназа Александра, и теперь хотят, чтобы это было указано в грамоте. Очень хотят. Это их непременное условие.
— Тогда никакой другой хан не сможет давать ярлыки на великое княжение иным русским князьям, — объясняет Алексий послу, словно маленькому. — Будет один московский князь, и у вас будет один… Мамай. — Имя всесильного темника Алексий произносит чуть помедлив, дабы посол понял, что про ставленного Мамаем хана Абдуллу ему известно решительно все. — И тогда не станет никаких споров здесь, на Руси, и мы сможем собирать выход со всех и давать серебро Орде, Мамаевой Орде! — Он и опять намеренно не называет хана Абдуллу.
Посол слушает, запоминает, кивает головой. Ему кажется последнее требование русского попа справедливым (несправедливым — первое). И таким же покажется оно Мамаю, озабоченному пока лишь тем, как ему одолеть Мурада, и мало дающему чести каким бы то ни было грамотам. Пусть московский князь считает великое княжение своею вотчиной, лишь бы платил дань!
Татар отпускают через два дня, щедро одарив. Каждый из воинов получает новую шубу и сапоги, посол к тому же — связку соболей и серебряный ковш с бирюзою. Татары, вновь собранные вместе, садятся на коней, и скоро их отороченные мехом островерхие шапки исчезают в белом дыму начавшегося снегопада.
И один только Алексий, ведает в этот час, чего он попросил у Мамая и с чем так легко согласился татарский посол.
Ибо волость великого княжения никогда доселе не была и не могла быть вотчиною Москвы.
Ибо доселе власть во Владимирской земле была выборной и, хотя бы в замысле, переходила от роду к роду.
Ибо тем самым отменялся существующий на Руси много веков лествичный порядок наследования и устроялся иной, наследственно-монархический.
Ибо тем самым полагалось единство земли, продолженность власти и закладывалась основа ее грядущего величия в веках.
Но теперь, вырвав у случайно осильневшего в Орде темника дорогую грамоту, надобно было заставить подписаться под нею, заставить принять новый порядок устроения власти всех прочих русских князей. А эта задача настолько превышала предыдущую, что и сам митрополит Алексий, месяц спустя получивший жданную грамоту от Мамая и выдержавший яростный торг из-за дани
— ему все же удалось сбавить размер выхода более чем на треть, — и сам владыка Алексий задумался и мгновением ужаснулся замыслу своему. Но отступать было уже нельзя. Да он и не думал об отступлении!
Татарский посол, коему пришлось проехать через вымирающий Бездеж, трусил гораздо больше. На ночлегах подозрительно оглядывал проезжих-прохожих, избы велел окуривать ядовитым дымом и только уже на Руси малость поуспокоился, завидя здоровых, пока еще вовсе не озабоченных надвигающимся мором людей.
Посол миновал Москву, где сидел нынешний великий князь, мальчик, посаженный на престол «великим урусутским попом», и, не обманывая себя нимало, ехал к тому, кто был сейчас подлинным главою страны — к митрополиту Алексию.
Мохнатые кони весело бежали по разъезженной людной дороге. То и дело встречь попадались возы и телеги. Везли сено, дрань, мороженые говяжьи туши, кули и бочки, и татары, изголодавшиеся нынешней суровой зимой, с завистью, причмокивая, озирали товар, сытых крестьянских лошадей, ладно одетых и обутых смердов. На ямских подставах дружно уплетали, чавкая, вареное мясо и свежий мягкий ржаной хлеб, пили пиво и квас.
На одном из дворов кто-то из татар залез было в чулан с добром, но старуха хозяйка решительно вытолкала «нехристя» взашей, пронзительно крича и ругаясь.
— Падаркам, падаркам! — бормотал татарин, отмахиваясь от взбешенной старухи.
— Куды едешь, ирод, тамо и проси! — кричала в ответ баба, замахиваясь кичигою. — Ишь, рты раззявили! Ко князю, ко князю ступай альбо к боярину! А мое не замай, тово!
Сгрудившиеся во дворе московские возчики угрюмо и тяжело молчали, подбирая кто кнут, а кто и ослоп в руку, и посол не решился из-за какой-то ополоумевшей русской бабы обнажать саблю. Чуялось тут, что о набегах татарских местные русичи позабыли напрочь. Да и не диво, иные и родиться и вырасти успели с последнего-то татарского разоренья.
Переяславль показался с горы оснеженный, людный, игольчато уставленный храмами и теремами под крутыми свесами бахромчатых тесовых крыш. В Горицком монастыре, куда проводили послов, их тут же, сытно накормив, ловко поделили и развели по разным покоям, так что посол остался всего с тремя спутниками, окруженный русскою обслугой из плечистых владычных служек, которым, казалось, стоит только скинуть подрясник да вздеть бронь — и станут из них добрые воины. Жонок, на что надеялись было татары, им не прислали тоже.
Впрочем, главный урусутский поп принял посла не стряпая, в тот же день ввечеру. Посол, приосанясь, уселся в предложенное кресло, как был — в шапке и меховой расстегнутой шубе. Митрополит в высоком головном уборе с ниспадающими на грудь вышитыми концами и с узорною, усыпанною драгоценностями панагией и золотым крестом на груди сидел прямь посла в своем кресле, которое, как приметил татарин, было чуть выше поданного ему.
Посол неплохо ведал русскую молвь, и скоро Алексий знаком удалил толмача из покоя.
— Тебе поклон, бачка! От царя Авдула поклон и от гургена Мамая!
Алексий молча склонил голову. Внимательно просквозил взглядом татарина. Произнес, помедлив, несколько незначащих приветственных слов. Вот тут и был удален из покоя толмач-переводчик.
Посол рысьим взглядом беззастенчиво озирал тесовые владычные палаты, иконы и кресты, оценивая на глаз стоимость дорогого металла, янтарные гладкотесаные стены, сложенные из толстых сосновых стволов, резную утварь.
— Обижаешь царя, бачка! Нехорошо! — молвил посол, едва только они остались одни. — Законный хан — Абдулла! Царицы с ним. Орда с ним! Зачем Мураду даешь серебро?
— Хан сидит в Сарае! — помедлив, ответил Алексий.
— Абдулла правильный хан! — крикнул посол, ударив кулаком по подлокотнику креслица. — Мурад — Кок-Орда! Он не наш!
Алексий молчал, разглядывая посла и думая сейчас о том, насколько еще хватит сил у ордынцев удерживать Русь в повиновении.
— Слушай, бачка! — посол наклонился к Алексию, понизил голос, вкрадчиво заглядывая в глаза этому непонятному для него служителю русского бога. — Ты лечил Тайдулу, а Мурад — брат ее убийцы! Кок-ордынцы погубят и нас и вас! Царицу резал, тебя, бачка, зарежет! О-о-ой, Мурад! Народ, земля против, степ против!
— Хану надобно русское серебро, — нарушил наконец молчание Алексий и покачал головою. — Не ведаю, как и быть!
— Абдулла дает тебе ярлык, твоему князю ярлык! — посол даже рассмеялся, так просто казалось ему то, чего упорно не понимал русский поп. — Сядешь Владимир, шлешь выход хану Абдулле, верному хану!
Алексий продолжал глядеть на посла, не поведя и бровью.
— А что скажет Мурад?
— С русским серебром Мамай разобьет Мурада! — нахохлясь, возразил посол. — В Сарае будет Абдулла! Мамай посадит Абдуллу!
— Мамай не может ручаться за хана… — начинает Алексий осторожный торг. Но посол неосторожен и рубит сразу:
— Правит Мамай!
— Он не Чингизид! — возражает Алексий.
— Ты тоже не князь, а правишь! — взрывается посол. Они одни в покое, и можно не выбирать слов. Алексий смотрит ему в глаза и говорит медленно и внятно:
— Предок Мамая, Сечэ-Бики из рода Кыят-Юркин, был убит Чингисханом, и с тех пор Кыяты всегда были врагами Чингизидов. Иные из них уходили к кипчакам, рекомым половцам. Хотя Мамай и стал темником и зятем, «гургеном» хана Бердибека, но можешь ли ты обещать, что его поддержит вся степь?
— Хан — Абдулла! — чуть растерянно отвечает посол, не ведавший, что главный русский поп помнит монгольские кровные счеты полуторавековой давности.
— На Русь надвигается черная смерть! — сурово, выпрямляясь в кресле, говорит Алексий. — Смерды погибнут, кто будет давать серебро? Русь не может платить прежнюю дань! Хан Мурад обещает сбавить нам выход!
(Мурад, получивший ныне едва ли не вдвое, ничего подобного не обещал, но Алексий ведает, что говорит. Раз Мамай сам посылает посла, значит, положение его безвыходное).
— Мамай… хан… Тоже сбавит… Может сбавить дань! — поправляется посол. (Ничего подобного Мамай ему не говорил, отправляя к Алексию).
Алексий удоволенно склоняет голову. О размере выхода речь еще впереди, и будет она вестись уже с другим послом. Важно только, чтобы Мамай понял, чего от него хотят.
— Я передам твои слова хану Аблулле и Мамаю, — говорит посол, думая, что прием подходит к концу.
— Это еще не все! — продолжает Алексий не двигаясь, и посол плотнее усаживается в кресле, ожидая начала торга. Однако русский поп вновь озадачивает его. Он просит совсем об ином. Ему, оказывается, надо, чтобы в грамоте, которую дадут на великое княжение московскому князю, было указано, что город Владимир и вся волость великого княжения являются вотчиною московского князя.
«Вотчина» у русских — это улус, наследственное, родовое владение. Московские князья владели великим столом уже три поколения подряд, со дня гибели тверского коназа Александра, и теперь хотят, чтобы это было указано в грамоте. Очень хотят. Это их непременное условие.
— Тогда никакой другой хан не сможет давать ярлыки на великое княжение иным русским князьям, — объясняет Алексий послу, словно маленькому. — Будет один московский князь, и у вас будет один… Мамай. — Имя всесильного темника Алексий произносит чуть помедлив, дабы посол понял, что про ставленного Мамаем хана Абдуллу ему известно решительно все. — И тогда не станет никаких споров здесь, на Руси, и мы сможем собирать выход со всех и давать серебро Орде, Мамаевой Орде! — Он и опять намеренно не называет хана Абдуллу.
Посол слушает, запоминает, кивает головой. Ему кажется последнее требование русского попа справедливым (несправедливым — первое). И таким же покажется оно Мамаю, озабоченному пока лишь тем, как ему одолеть Мурада, и мало дающему чести каким бы то ни было грамотам. Пусть московский князь считает великое княжение своею вотчиной, лишь бы платил дань!
Татар отпускают через два дня, щедро одарив. Каждый из воинов получает новую шубу и сапоги, посол к тому же — связку соболей и серебряный ковш с бирюзою. Татары, вновь собранные вместе, садятся на коней, и скоро их отороченные мехом островерхие шапки исчезают в белом дыму начавшегося снегопада.
И один только Алексий, ведает в этот час, чего он попросил у Мамая и с чем так легко согласился татарский посол.
Ибо волость великого княжения никогда доселе не была и не могла быть вотчиною Москвы.
Ибо доселе власть во Владимирской земле была выборной и, хотя бы в замысле, переходила от роду к роду.
Ибо тем самым отменялся существующий на Руси много веков лествичный порядок наследования и устроялся иной, наследственно-монархический.
Ибо тем самым полагалось единство земли, продолженность власти и закладывалась основа ее грядущего величия в веках.
Но теперь, вырвав у случайно осильневшего в Орде темника дорогую грамоту, надобно было заставить подписаться под нею, заставить принять новый порядок устроения власти всех прочих русских князей. А эта задача настолько превышала предыдущую, что и сам митрополит Алексий, месяц спустя получивший жданную грамоту от Мамая и выдержавший яростный торг из-за дани
— ему все же удалось сбавить размер выхода более чем на треть, — и сам владыка Алексий задумался и мгновением ужаснулся замыслу своему. Но отступать было уже нельзя. Да он и не думал об отступлении!
ГЛАВА 18
В марте юный Дмитрий Московский со многими боярами торжественно прибыл во Владимир и венчался вторично великим князем владимирским, теперь уже по ярлыку хана Авдула, доставленному послом из Мамаевой Орды, подтвердившим, что великое княжение отныне переходит в вотчину московского княжеского дома.
Из Владимира великий князь Дмитрий прибыл в Переяславль, а оттоле в Москву. Здесь тоже устраивались пышные торжества. Пришел по зову владыки с Киржача сам игумен Сергий, и Алексий заставил своего воспитанника сойти с княжеского креслица и встретить радонежского игумена в дверях, поклонившись ему.
Бояре, наблюдавшие эту сцену, понимали, что присутствуют при очередном дальнем замысле Алексия, и потому все в очередь почтительно приветствовали одетого в простое суконное дорожное платье и лапти русоволосого инока. Впрочем, молва о Сергии разошлась уже достаточно широко и многие из бояр приветствовали радонежского игумена с почтением неложным.
Дмитрий глядел на рослого сухощавого монаха, который когда-то являлся к ним в княжой терем, с опаскою. Увидел и лапти, и грубый наряд и, достаточно начитанный в «Житиях», заметя к тому же общие знаки внимания, так и решил, что перед ним живой святой, и потому облобызал твердую, мозолистую, задубевшую на ветру руку Сергия истово и прилежно.
Сергий чуть-чуть улыбнулся коренастому, широкому в кости подростку, благословил князя и молча занял предложенное ему место за пиршественным столом, хотя пил только воду и ел только хлеб с вареною рыбою. Дары, содеянные многими боярами во время и после трапезы, распорядил принять своему келарю и троим спутникам, пришедшим вместе с ним, тут же наказав не забыть купить воску и новое напрестольное Евангелие для обители.
Пир и чести были ему в тягость, но он понимал, что все это надобно Алексию, как и прилюдная, ради председящих великих бояр, встреча с князем, коего он уже видел прежде и с большею бы охотою встретил опять в домашней обстановке, а не на княжеском пиру.
В этот вечер Алексий особенно долго стоял на вечернем правиле. Долго молился, а окончив молитву, долго еще стоял на коленях перед иконами, закаменев лицом. И не о Господе думал он, не о словах молитвы. Иной лик стоял пред мысленными очами владыки, и лик тот слегка усмехался ему в полутьме покоя, ибо был то лик покойного крестного, Ивана Данилыча Калиты.
— Здравствуй, крестник! — услышал он тихо-тихо сказанные слова.
— Здравствуй, крестный! — ответил покорно и ощутил позабытое детское волнение во всех членах своих и в глубоком строе души.
— Ну как тебе, крестник, ноша моя? — вкрадчиво вопросил голос. И, не добившись ответа, выговорил опять: — Тяжело тебе, крестник?
— А тебе? — ответил Алексий, с трудом размыкая уста.
— Мне тяжело!
— И мне тяжко! — эхом отозвался Алексий.
— Веришь ты по-прежнему, что ко благу была скверна моя? — вопросил голос.
— Но ведь не свершилось нахождения ратей, ни смерды не погинули, и растет, ширит, мужает великая страна! Погоди! Не отвечай мне! Ведь иначе мы уже теперь были бы под Литвою!
— А цена власти? — вопросил вкрадчивый голос. — В грядущих веках?
— Царство пресвитера Иоанна, Святую Русь, страну, где духовное будет превыше земного, мыслю я сотворить! — ответил сурово Алексий, подымая лик к иконам и вновь ощущая на плечах груз протекших годов.
Свеча совсем потускнела. Все было в лиловом сумраке, и то неясное, что мглилось пред ним, будучи призрачною головою крестного, издало тихий, точно мышь пискнула, неподобный смешок.
— А создаешь, гляди-ко, твердыню земной, княжеской власти! Чем станет твоя Святая Русь, егда восхощут цари земные сокрушить даже и православие само?!
— Ты что, видишь… ведаешь грядущее, крестный? — вопросил смятенно, покрываясь холодным потом, Алексий.
— Я не вижу, не ви-и-ижу-у-у… Не вижу ни-че-го! — пропела голова, и голос теперь был не толще комариного писка. — Мой грех, крестник, неси теперь на себе, мой грех!
Станята, подошедший к наружной двери моленного покоя, дабы позвать наставника ко сну, услышав два голоса, остоялся и вдруг на ослабевших ногах сполз на пол, часто крестясь и беззвучно творя молитву…
Из Владимира великий князь Дмитрий прибыл в Переяславль, а оттоле в Москву. Здесь тоже устраивались пышные торжества. Пришел по зову владыки с Киржача сам игумен Сергий, и Алексий заставил своего воспитанника сойти с княжеского креслица и встретить радонежского игумена в дверях, поклонившись ему.
Бояре, наблюдавшие эту сцену, понимали, что присутствуют при очередном дальнем замысле Алексия, и потому все в очередь почтительно приветствовали одетого в простое суконное дорожное платье и лапти русоволосого инока. Впрочем, молва о Сергии разошлась уже достаточно широко и многие из бояр приветствовали радонежского игумена с почтением неложным.
Дмитрий глядел на рослого сухощавого монаха, который когда-то являлся к ним в княжой терем, с опаскою. Увидел и лапти, и грубый наряд и, достаточно начитанный в «Житиях», заметя к тому же общие знаки внимания, так и решил, что перед ним живой святой, и потому облобызал твердую, мозолистую, задубевшую на ветру руку Сергия истово и прилежно.
Сергий чуть-чуть улыбнулся коренастому, широкому в кости подростку, благословил князя и молча занял предложенное ему место за пиршественным столом, хотя пил только воду и ел только хлеб с вареною рыбою. Дары, содеянные многими боярами во время и после трапезы, распорядил принять своему келарю и троим спутникам, пришедшим вместе с ним, тут же наказав не забыть купить воску и новое напрестольное Евангелие для обители.
Пир и чести были ему в тягость, но он понимал, что все это надобно Алексию, как и прилюдная, ради председящих великих бояр, встреча с князем, коего он уже видел прежде и с большею бы охотою встретил опять в домашней обстановке, а не на княжеском пиру.
В этот вечер Алексий особенно долго стоял на вечернем правиле. Долго молился, а окончив молитву, долго еще стоял на коленях перед иконами, закаменев лицом. И не о Господе думал он, не о словах молитвы. Иной лик стоял пред мысленными очами владыки, и лик тот слегка усмехался ему в полутьме покоя, ибо был то лик покойного крестного, Ивана Данилыча Калиты.
— Здравствуй, крестник! — услышал он тихо-тихо сказанные слова.
— Здравствуй, крестный! — ответил покорно и ощутил позабытое детское волнение во всех членах своих и в глубоком строе души.
— Ну как тебе, крестник, ноша моя? — вкрадчиво вопросил голос. И, не добившись ответа, выговорил опять: — Тяжело тебе, крестник?
— А тебе? — ответил Алексий, с трудом размыкая уста.
— Мне тяжело!
— И мне тяжко! — эхом отозвался Алексий.
— Веришь ты по-прежнему, что ко благу была скверна моя? — вопросил голос.
— Но ведь не свершилось нахождения ратей, ни смерды не погинули, и растет, ширит, мужает великая страна! Погоди! Не отвечай мне! Ведь иначе мы уже теперь были бы под Литвою!
— А цена власти? — вопросил вкрадчивый голос. — В грядущих веках?
— Царство пресвитера Иоанна, Святую Русь, страну, где духовное будет превыше земного, мыслю я сотворить! — ответил сурово Алексий, подымая лик к иконам и вновь ощущая на плечах груз протекших годов.
Свеча совсем потускнела. Все было в лиловом сумраке, и то неясное, что мглилось пред ним, будучи призрачною головою крестного, издало тихий, точно мышь пискнула, неподобный смешок.
— А создаешь, гляди-ко, твердыню земной, княжеской власти! Чем станет твоя Святая Русь, егда восхощут цари земные сокрушить даже и православие само?!
— Ты что, видишь… ведаешь грядущее, крестный? — вопросил смятенно, покрываясь холодным потом, Алексий.
— Я не вижу, не ви-и-ижу-у-у… Не вижу ни-че-го! — пропела голова, и голос теперь был не толще комариного писка. — Мой грех, крестник, неси теперь на себе, мой грех!
Станята, подошедший к наружной двери моленного покоя, дабы позвать наставника ко сну, услышав два голоса, остоялся и вдруг на ослабевших ногах сполз на пол, часто крестясь и беззвучно творя молитву…
ГЛАВА 19
Исстари так ведется у людей, что обмануть недруга, чужака, иноверца кажется допустимее, чем обмануть ближнего своего (хотя обманывают и тех и других достаточно часто). Есть моральные системы (иудейская, например), целиком построенные на исключительности своего племени, внутри которого недопустимы никакие нарушения этических норм, а вне, с иноверцами, «гоями», дозволены и ложь, и клевета, и обман, и предательство, и преступление на том лишь основании, что гои — не люди.
Справедливости ради заметим, что неполноценными людьми, варварами считали окружающих их инородцев и древние китайцы, и эллины, и скифы, и египтяне, и римляне. Словом, всякая нация, добившаяся ощутимых успехов на поприще цивилизации и военного дела, не была свободна в той или иной мере от пренебрежительного взгляда на более «примитивных» соседей, дозволяя относительно их поступки, предосудительные в своей среде.
Мораль подобного сорта, впрочем, спорадически возникает в людских сообществах и доныне, там и здесь, прикрываясь любыми подходящими к случаю объяснениями религиозного, сословного, национального или классового, корпоративного характера. Таковы были едва ли не все тайные организации от ассасинов и тамплиеров до масонов и современных мафий. Представление о принципиальном равенстве несхожих между собою наций, рас и культур и до сих пор еще не стало достоянием большинства.
Что тут сказать! При всем различении ближних и дальних, своих и чужих, различении необходимом и неизбежном, мораль должна быть единой. Для всех. И рыцарь, подавший напиться раненному им в поединке противнику, и полководец, обещавший милость побежденному городу, который открывает ему ворота после долгой осады, надеясь на слово врага (а победитель сдерживает свое слово!), и купец, возвращающий свой долг конкуренту по сгоревшей на пожаре грамоте, и врач, оказывающий медицинскую помощь солдату вражеской армии, и, словом, всякий, в ком есть истинная честь, понимает это достаточно хорошо.
Может ли политика, спросим о том еще раз, как спрашивали уже неоднократно, быть в абсолютном ладу с моралью?
Справедливости ради заметим, что неполноценными людьми, варварами считали окружающих их инородцев и древние китайцы, и эллины, и скифы, и египтяне, и римляне. Словом, всякая нация, добившаяся ощутимых успехов на поприще цивилизации и военного дела, не была свободна в той или иной мере от пренебрежительного взгляда на более «примитивных» соседей, дозволяя относительно их поступки, предосудительные в своей среде.
Мораль подобного сорта, впрочем, спорадически возникает в людских сообществах и доныне, там и здесь, прикрываясь любыми подходящими к случаю объяснениями религиозного, сословного, национального или классового, корпоративного характера. Таковы были едва ли не все тайные организации от ассасинов и тамплиеров до масонов и современных мафий. Представление о принципиальном равенстве несхожих между собою наций, рас и культур и до сих пор еще не стало достоянием большинства.
Что тут сказать! При всем различении ближних и дальних, своих и чужих, различении необходимом и неизбежном, мораль должна быть единой. Для всех. И рыцарь, подавший напиться раненному им в поединке противнику, и полководец, обещавший милость побежденному городу, который открывает ему ворота после долгой осады, надеясь на слово врага (а победитель сдерживает свое слово!), и купец, возвращающий свой долг конкуренту по сгоревшей на пожаре грамоте, и врач, оказывающий медицинскую помощь солдату вражеской армии, и, словом, всякий, в ком есть истинная честь, понимает это достаточно хорошо.
Может ли политика, спросим о том еще раз, как спрашивали уже неоднократно, быть в абсолютном ладу с моралью?