— Да, это можно сказать! — согласился, снова покивав головою, Ояндар.
   — Это надо сказать! — уточнил Тютекаш, — Коназ Дмитрий не захочет войны сразу с Литвой и с Мамаем!
   Татары явились к великому князю назавтра, и растерянный Дмитрий тотчас бросился к Алексию. Началась мышиная возня боярской растревоженной господы. Дума разделилась на ся, и сперва Акинфичи, потом Редегины, Зерновы, князья Фоминские, а там и едва ли не вся дума высказались за то, чтобы Михаила отпустить, удовлетворясь тем, что отбирают у него Городок и часть княж-Семеновой волости.
   Ничего этого Михаил не знал, не ведал и был очень удивлен, когда, еще через день, за ним пришли и повезли его, причем не в возке, а подав верхового коня, прямо во дворец.
   Снова заседала дума. Тверской князь знал, что надо соглашаться на все. Он уступал Еремею, уступил с болью и задавленным гневом Городок. Ему обещали, выпустить бояр из узилища и отослать их в Тверь. Он должен был, обещался, но не теперь, а позже, подписать клятую грамоту, отдающую великое княжение владимирское навечно московскому князю. Ему воротили холопов. Провели по Кремнику в виду у татарских гостей…
   Он не стал заезжать к сестре, не стал останавливаться нигде по дороге и, только миновавши Дмитров, уверился, постиг, что его не схватят на пути и не воротят назад, в затвор. Он скакал, чуя сперва бешеную радость освобождения, и только когда загнал третьего по счету коня, на подъезде к Твери, в нем родилась злость. Холодная, твердая, как проглоченный острый камень.
   Никаких грамот он не подпишет! Городок (шут с ним пока — с Еремеем и с Семеновыми селами), но Городок он Дмитрию не отдаст! И он не успокоится до того часу, пока не отомстит властолюбивой Москве!
   Москвичи, по-видимому, и сами ведали (или догадав, или вызнав) о дальних замыслах тверского князя. Очень вскоре на него двинулась собранная Дмитрием московская рать. Городок, сметя силы, пришлось-таки отдать на этот раз без бою. Укрепив Тверь, Михаил ускакал в Литву.


ГЛАВА 61


   — Помоги мне, сестра! Я прошу тебя, ибо больше мне некого попросить! Вот я весь тут, перед тобою: князь без земли и дружин! Один! Вспомни отца, мать, братьев — они все в земле! Тверь вот-вот будет осаждена Дмитрием, а земля наша разорена и испустошена! Наш святой дед, брат отца, отец, Федор, которого ты не помнишь, погибли в Орде по наущению Москвы! Город, по праву стоящий во главе Руси Владимирской, город — украшение земли, скоро будет взят москвичами, святыни наши опозорены, домы разбиты, сильные преданы гибели, смерды уведены в полон! Запустеет наша земля! И Русь, вся Русь, лишась этой жемчужины городов, осиротеет и оскудеет! В ней воцарит зло, воцарят ордынская воля и злоба людская; учнут вадить один на другого, клятвопреступничать и предавать! Упадет книжная молвь, и гласы церковные угаснут, исчезнет художество иконное, и храмы наши падут во прах! Я ведаю: здесь твой дом, супруг, дети — все… Вспомни то, чего уже нет! Наши игры, нашу детскую радость! Как бегали мы с тобою по терему, как прятались на чердаке, как пробирались тайком в людскую и слушали сказки! Вспомни все! Воспомни матушку: разве ей в том, горнем мире, глядючи оттоле сюда, на землю, не горька станет загробная радость, егда узрит всеконечное крушение дома нашего?! Разве батюшка наш там, в выси, сопричтенный сонму блаженных, не мыслит и ныне о сохранении родимой земли? От тебя, Ульяния, от тебя, от супруга твоего Ольгерда зависит ныне судьба Твери и Руси Великой. Помоги, сестра!
   Он плакал. И Ульяна со страхом и с жалостью глядела на его жестокие, мужские, неумелые слезы. Горечь, гнев, страдание поднялись в ней ответной волной.
   — Что ты, Михаил, Миша, родимый мой, что ты!
   Она гладила его по волосам, утирала слезы с этих мужественных щек, с этого лица, на котором доднесь видела только улыбку или разгарчивый образ мужества.
   — Я помогу тебе, помогу! — шептала. И верила, и знала, и надеялась, и хотела верить, что поможет, заставит, принудит Ольгерда помочь брату своему…
   Ольгерд, выслушавши взволнованную Ульянию, пригласил Михаила к себе, в тот тесный верхний покой, куда ходил один и где хранились его самые тайные грамоты.
   Он был необычайно мрачен и хмур. В нем боролись досада с возмущением. Тверской шурин сумел до того возмутить Ульянию, что ему, Ольгерду, не стало отдыху даже в супружеской спальне.
   — Меня теснят немцы! В конце концов это ваши, русские дела!
   — Князь! Я сидел в заключении на Москве! — отвечал Михаил, бледнея ликом. — Я чудом оказался на свободе! Я не прошу тебя о том, о чем должен, могу и имею право просить: о помощи родственнику своему. Я даже не прошу помочь союзнику! Я прошу тебя об одном — помыслить! Строго помыслить, и вот о чем: кому платит дань Новгород? Кто помогает Пскову? Кто нынче снова взял у тебя Ржеву? Кто сегодня — не завтра, нет! — сегодня, ныне, сейчас!
   — жадает захватить Тверь и с тем утвердить свою безраздельную власть в Руси Владимирской?! И кто завтра, вкупе с Ордою, обрушит полки на твои волости, Ольгерд?! Ты идешь от победы к победе, Ольгерд, но церковь православная вновь в руках Алексия и Москвы! Но северские князья держат руку Москвы! Но Мамай согласил с тем, чтобы великое княжение владимирское считалось вотчиною Москвы, хотя об этом и мало кто знает! И уже Суздаль подчинен князю Дмитрию, уже Белоозеро, Галич Мерской, Вологда в его руках! Пока ты станешь ждать, дабы русские князья ослабили друг друга, не останет ни единого русского князя, не подчиненного воле Москвы! И что тогда, Ольгерд? И где будет твой хваленый ум пред волей владыки Алексия? Я говорю правду! И Тверь ныне не соперник тебе! Ты ведаешь это, Ольгерд, и медлишь, и ждешь нашей гибели!
   Ольгерд, намеривший было тянуть, медлить и взвешивать, давно уже сидел, исподлобья глядючи на этого настырного русского родича и убеждаясь все более, что тот — прав! Союза с Ордою, на который втайне рассчитывал он, может и не быть, и надобно нынче, теперь, пригрозить князю Дмитрию и упрямому русскому митрополиту. Теперь… И тут уже не хватит нескольких полков, врученных Михаилу! В этом он опять прав…
   — Уговори Кейстута! — мрачно отозвался он наконец.
   Михаил, зверем бегавший по каменной сводчатой клетке, остоялся, поворотя чело к Ольгерду, отвел рукою со лба клок развихренных волос, ответил просто, негромким, обычным голосом, показавшимся почти шепотом после давешних пламенных укоризн:
   — Я уже уговорил его! Дело за тобою, Ольгерд!
   В этот раз великий князь литовский уже не медлил. Были разосланы грамоты. Повсюду стали скапливаться войска. Но о цели и направлении похода ведали пока только трое: Михаил Тверской, сам Ольгерд и Кейстут.
   Кейстут должен был идти с молодым сыном — Витовтом. Ольгерд тоже подымал сыновей из Полоцка и Брянска. Михаил тайно послал в Микулин и Тверь, чтобы там тоже копили силы. К походу был привлечен даже смоленский князь, прежний соперник и нынешний союзник Ольгерда.
   Союзники готовились наступать на Москву с трех сторон: с юга — от Оки; со Смоленского рубежа — на Можай и Рузу; и с северо-запада — через Волок-Ламской и Ржеву, где с литвою должны были соединиться тверские силы.
   На Москве не ведали ничего и совсем не ждали нападения всех ольгердовых ратей. Слишком просто добытый успех часто кружит головы победителям.


ГЛАВА 62


   Никита Федоров вышел во двор. Остоялся. Холодный воздух был печален и терпок. Волокнистые сизо-сиреневые облака низко бежали над порыжелой, пожухлой, кое-где присыпанной снегом землей.
   — Ну-ко, слазь! — прикрикнул он на сына, громоздившегося по самому коню кровли холодной клети. — Поедешь по соломе, на вилы грянесси — тут же и конец! Слазь, говорю!
   Не сожидая, когда первенец слезет с крыши, Никита обернул хмурый лик к мужикам:
   — Как так — недостало! В едакой год — и зерна недостало! Сам видал, ржи каковы! Не омманывай, тово! Мне тоже не первый снег на голову пал! Раменские не довезли? А мне с…. на то! Хошь из порток вытряси, да подай! Сам скачи теперь в Раменье! Скажи, к вечеру не довезут, тогды сам к им приеду! Хуже будет. — И уже когда староста, выпрягший пристяжную, садился охлюпкой на коня, прокричал вслед: — Скажи, коли не довезут, на тот год всех на повозное дело не в черед наряжу!
   Староста порысил со двора. Никита тяжело оглядел возчиков, раздул ноздри, хотел ругнуться еще — раздумал, пошел проверять возы.
   — Хуже рогожи не нашлось? — обругал одного. — А засиверит дорогою?.. А ты чем тянул, чем тянул, спрашиваю? На первом ухабе весь воз… Мать твою… Перевязывай!
   Еще раз обошел телеги. Потыкал, проверяя, мешки. Придраться боле было не к чему. Поглядел на серое влажное небо, на терпеливые морды лошадей, внимательно-укоризненные лица возчиков. Кивнул, примолвил:
   — Ладно, ребята, езжай! Дожду раменских, поскачу всугон. Ежели што, застряну ежели — зараз на митрополичий двор везите, отца Гервасия спросить тамо! Ну, с Богом!
   Возчики разобрали вожжи, начали выводить со двора поскрипывающие в осях тяжелые возы.
   В нонешнем году справились! Рожь была добра, а гречиха уродила даже и дивно. И обмолотили в срок. Он стоял в воротах своего уже привычного, уже и не нового терема, обстроенного за эти годы множеством клетей, амбарушек, прирубов, с ледником, с баней, с конюшнями, стоял и смотрел на дальний останний ярко-желтый березовый куст на взгорье, на возы, что, подымаясь, заваливают за угорье и начинают пропадать с глаз… «Самому, что ли, проехать в Раменское?» — думал Никита, гадая, подействует или нет его угроза на тамошних нравных мужиков.
   Холоп вышел с дубовыми ведрами, прошел в конюшню. Потом Наталья вышла, замотанная по брови в простой плат, с подойником в руках. Поглядела издали на мужа, позвала негромко:
   — Никиш! — Он глянул вполглаза. Она соступила с крыльца, ежась, прошла по двору. — Али недоволен чем?
   Он, ощутив близкое тепло ее раздавшегося тела и душевное участие жены, мотанул головою, хотел отмолвить о раменских мужиках, помолчал, посопел, сказал ворчливо:
   — Да так! Осень… Зима на носу…
   Она пощекотала ему холодными пальцами шею за воротом, ничего не отмолвила, пошла доить. Никите чего-то стало совсем муторно и сладостно-горько, словно взял в рот и зажевал кусочек осиновой коры. Ветер холодил лицо. Пахло могилою, вспаханною землею, грибною сыростью осенних лесов, близким снегом.
   Сын подбежал, мало не испугав, повис у него на руке.
   — Батя, бать, побори меня, ну, одной ручкой только, одной ручкой!
   Усмехнувшись, подкинул сына. Усадил на плечо. Тяжелый стал сын! Десятый год, на руках уже и не поносишь!
   — Любава што делат? — спросил про младшую дочерь.
   — А, вяжет! — ответил сын с нарочитою «мужскою» небрежностью к бездельным бабьим делам.
   Нынче сын на покосе добре воротил. Изо всех силенок. Уже и косит, и мечет! Все же уточнил (не задавался б перед сестрой):
   — Не тебе, случаем, носки вяжет-то?
   — А не… матке… — ответил сын смутясь, понял тотчас отцово стыденье — умен!
   Донеся сына до крыльца, Никита примолвил: «Прыгай!» — а сам, решившись, пошел к конюшне седлать коня. Владычное жито надо было доправить в срок.
   Он вывел Гнедого, взнуздал, наложил потники и седло. Конь осторожно, играя, хватал его зубами за плечо.
   — Н-но-о, балуй! — прикрикнул на него Никита. — Подкова одна болталась вечор! — окрикнул он холопа.
   — Моя подковала, хозяин! — отмолвил холоп из хлева, скребя лопатою по тесаным бревнам настила. В конских хлевах у Никиты было чисто всегда, коней он берег особенно, холил, а Гнедого и чистил, почитай, завсегда сам.
   Он затянул подпругу, вложил, взяв коня за храп, удила в конскую пасть, подумал, постоял, накинул повод на верею калитки, пошел за шапкой и ферязью. В терему глянул на дочерь, на маленького Федора (второго паренька назвали по прадеду), нашарил шапку на полатях, снял ферязь со спицы. Зачем-то еще раз оглядел весь свой обжитый, теплый уют, вспомнил об Услюмовых молодцах, что год жили у него, да и нынче опять гостили с месяц. Услюм его обогнал, сыновья уже, почитай, в полной силе, работники! Вспомнил новую бабу Услюмову, старательную кулему: «Где едаких-то и берет!» Влез в рукава ферязи, нахлобучил круглую свою алую, отороченную куницей шапку (по шапке издали признают!), бухнув дверью, вышел из дому. Наталья еще доила, слышалось, как струи молока с шипением наполняют подойник. Крикнул:
   — До Раменского проедусь! — Всел в седло. Как-то вот, пока ногу заносишь в стремя, и годы чуешь, и все такое прочее, а как всел да взял крепко поводья, словно бы молодой вновь!
   Гнедой перебрал копытами, ржанул коротко и, без слова понимая хозяина, разом взял с места и пошел ровным наметом, слегка подкидывая крупом, больше, чем нужно бы для хорошего верхового коня. И все равно Никита Гнедого любил. Верный был конь, понимал хозяина, как собака.
   Холодный ветер свистел, овеивая лицо. Холодный простор небес с беспокойными тянутыми пробелами над дальним лесом тревожил сердце и очи. Пожухлое великолепие багряных осин было как прожитая жизнь или минувшая юность. Девка посторонилась, хоронясь от комьев из-под копыт, безразлично оглядела всадника, не зарумянилась, не вспыхнула взором, как взглядывали на него когда-то давным-давно, далеким-далеко! А он-то с какою небрежною гордостью отворачивал взгляд! И все казалось: молодость будет до самого конца, до смертного часа самого! А вот и окончило, и прокатило… На пятом десятке лет не в обиду уже и признать! И поверить этой осенней молочной белизне небес, облетевшим листьям, ровному бегу коня по подстылой земле, который один лишь — и то вот так, в одиночестве осенних небес, — дает обмануть себя, дает почуять, что ты словно бы все еще молод, и удачлив, и смел и счастье по-прежнему там, впереди, а не за спиною твоей!
   Никита перевел взопревшего Гнедого в спокойную рысь, поехал обочью, огибая бледные осенние, уже кое-где совсем застывшие лужи. Все шли и шли по небу тянутой чередою серые волглые облака. Невидимое за ними, садилось солнце, окрашивая в палевый окрас холодную белизну далекого окоема. Густели сумерки.
   Возчиков из Раменского Никита встретил уже в глубокой темноте, изматерил, отводя сердце. Остановив возы, начал считать кули. Все было в справе. Он умолк, тяжело влез на коня, поскакал, опережая обоз: возчиков надо было устроить на ночлег, хотя в клети им постлать, и накормить ужином.
   Утром, еще в потемнях, Никита встал, стараясь не будить беременную, на сносях, Наталью: пущай поспит! Девка уже ворочала ухватом в русской печи.
   — Тише ты, корова! — прошипел он, затягивая ремень.
   — Ники-и-иш, поехал уже? — пробормотала спросонь Наталья. Он склонился к ней, она обняла его за шею горячими со сна руками. — Не гуляй тамо, на Москве! — сказала, расцеловав.
   — Спи! — Он укутал плечи жены, пошел будить возчиков. Девка следом за ним понесла, схватив тряпицею, горячий еще чугун со вчерашними щами. Ночью крепко примерзло, оглобли возов и рогожи были покрыты инеем.
   Пока снидали, обувались, оболокались — зарассветливало. И Никита, прикрикнув на возчиков (подумал часом: зайти ли? Но махнул рукою, не стоило тревожить Наталью лишний раз), сунул пальцы под подпругу, натужась, затянул посильнее конский ремень, всел в седло. Брать с собою ничего не стал, уверен будучи, что ежели не завтра, то уж к послезавтрашнему дню воротит к дому. И, отъезжая, тоже не поглядел, не подумал. Мысли той не было у него, что может не воротить домой.


ГЛАВА 63


   Нещадно погоняя раменских возчиков, Никита сумел под Москвою догнать свой давешний обоз и, успокоенный, ополден другого дня подъезжал к Москве, предвкушая заранее похвалу владычного эконома.
   Смятение, крики, колгота на улицах Москвы мало задели Никиту. С годами городской шум долил, и все больше к сердцу ложились тишина и деревня. Так-таки ничего и не понял до самого Кремника, до растерянной стражи, что приняла Никитин обоз за первый из тех, что должны были спешно везти в Москву хлеб из пригородья, и потому его сперва пихнули было ко княжеским житницам, а потом обложили матом, и тут только понял он при криках «Ольгерд, Ольгерд!», что дело неметно и что пополох в улицах не иначе, как к литовскому набегу. Он и вновь не понял ничего, ибо подумал, что Ольгерд опять отбивает Ржеву у москвичей.
   Бежали, гремя оружием, ратные. Трусили верхами бояре. Кто-то в кольчатой броне, но без шелома стремглав ворвался в ворота на запаленном коне и слепо и тяжело, едва не сшибая встречных, поскакал ко княжому терему. Промаячила высокая фигура Ивана Вельяминова на боевом коне.
   Сбившиеся в кучу возчики не ведали, что вершить. Едва доправили до митрополичьих хором. Тут тоже творилось неподобное кишение, как в развороченном муравейнике. Бегали иноки, служки, владычные бояре и кмети. Эконом всплеснул руками, засуетился, потом вдруг страшно обрадовал обозу, кого-то ловил, хватал, заставляя по-быстрому таскать мешки с житом в подклет. И тут только, торопясь, тормошась, вскрикивая, поведал, что Ольгерд всеми силами вкупе с тверским князем напал на украины Москвы и пустошит волость, что убит оболенский князь, пытавшийся его остановить, что без вести пропал Семен Дмитрич Крапива-Стародубский, а полк его на Холохле вырезан едва не полностью, что великий князь разослал повсюду грамоты, созывая ратных, но время упущено, полков не собрать; где основная Ольгердова рать — никому неведомо, и теперь спешно сбивают полк из москвичей, коломенчан и дмитровцев, дабы выступить встречу Ольгерду и задержать его, елико возможно, пока не соберут инших ратей.
   Никита, выслушав и покивав, дождал, пока эконом отметит в вощаницах привоз и что за ним, за Никитою, не значится никаких недоимок, отпустил возчиков, наказавши передать Наталье Никитишне, что задерживает на Москве, и пошел искать владычного оружничего — добывать себе бронь, саблю и шелом. Скакать за своею боевою справою до дому и возвращаться назад — можно было и не успеть.
   Густо пошел снег. Облепленные снегом, суетились, по-прежнему бежали куда-то миряне и ратные. Никита отчаялся кого-то найти, хотел было уже идти на двор Вельяминова — тысяцкий по старой памяти не отказал бы ему в оружии, — но тут наткнулся на Станяту. Они почти столкнулись на переходе, сперва не узнавши друг друга. (Станята очень изменился с тех пор, как ходили в Царьград, стал важный и словно не от мира сего: монах и монах!) Друзья крепко обнялись, и Станята тут же, вызнав Никитину трудноту, поволок его за собою. Сперва отвел покормить в трапезную, а там и разыскали оружничего. И Никита оказался во владычной оружейной, где глаза у него разбежались от великолепия броней, зерцал, куяков, панцирей, колонтарей, байдан, шеломов простых и литых, граненых, клепаных, фряжских, арабских с золотым причудливым письмом, татарских плоских мисюрок, рогатин, копий, саадаков, сабель, мечей, боевых палиц и топоров. Ему тут же выбрали удобную бронь, нашли литой шелом с подшлемником. Саблю к руке он выбирал придирчиво и долго. Запасся татарским луком и полным колчаном стрел, прихватил и топорик, и нож для всякого ратного случая. Оружничий, видя жадность, охватившую Никиту, тихонько вспятил друзей к выходу.
   — Ночуешь у меня! — бросил ему Станята, как о решенном.
   Вечером глубоким в келье, когда они оба, разложив тюфяки и накрывшись, один ряднинным одеялом, а другой — ферязью, улеглись, Станята примолвил, вздохнув:
   — Не по нраву мне ето! Полк собирают из кого попадя, абы близко жил. Воеводами, слышно, поставлены Дмитрий Минич — ты того знашь! — и Акинф Федорыч Шуба, етот из бояр Владимира Андреича. Не дай Господи, перессорят на рати! А где Ольгердов большой полк — неведомо. Доносят, что и там и тут. Посылают на Волок, а может, Ольгерд уже и Волок прошел! Или от Оки ударит им в спину… Я бы и тебе не советовал в ето бучило лезти. Лучше в Москве сожидать! Ну, а тамо уж — как знаешь!
   Никита промолчал, всею кожею чуя правоту раздумчивых слов друга. Все же не смог бы заставить себя отступить, отсидеться за каменными стенами… А как же Наталья, дети? Тогда уж скакать в деревню, выручать их! Впервые подумалось, что ведь и до его села могут добраться — не литвин, дак Михайло Тверской. И холодом овеяло враз: что же будет тогда с Натальей? С сыном? (Подумал почему-то про одного старшего.) Пошевелился на твердом ложе, пробормотал:
   — Воин я…
   Станята понял, не стал настаивать.
   Утром Никита долго тыкался по Кремнику, разыскивая воевод, сто раз проклял и себя, и раззяв бояр: уж коли выпустили князь-Михайлу да утек в Литву, дак смотри в оба!
   Дмитрия Минича он наконец нашел. Сказали, что боярин находится на княжом дворе, прискакал из Коломны. Но пробиться на двор, перемолвить с боярином он никак не мог. Сторожа, осатанев, никого не пускала внутрь двора. Меж тем туда и назад то и дело проезжали верхоконные, и Никите хотелось крикнуть:
   — Сволочи! Ведь на бой прошусь, не на пир!
   Наконец его заметил и узнал Микула Вельяминов. Тут для Никиты, как по волшебству, отворились все двери. Нашелся и Дмитрий Минич, который был в молодечной, сидел за столом и отдавал наказы младшим воеводам. Он оборотил слепое захлопотанное лицо в сторону Никиты, но, узрев сына тысяцкого, разом разулыбался, встал. Дело створилось в три минуты. Никита был зачислен в полк, ему указали «своего» боярина и велели быть готовым и со справою к послезавтрему утру.
   Снег шел, не переставая, два дня. Все замело. Поля и дороги укрыло белою пушистою пеленою. Брести по этому снегу было невозможно, и когда долгая змея окольчуженной конницы выступила в поход, то сразу за последними рогатками московских улиц утонула в сугробах. Не обнастевший, не слежавшийся снег был как пух. Кони расталкивали его копытами, кое-где зарывались по грудь, шли медленно. Потом ударила ростепель, снег засырел, стал тяжелым. Едва добрались до Рузы, где отдыхали, кормили коней, устроили ночлег и дневку.
   Вновь подморозило. Идти стало легче. Повернули на Волок-Ламской. Беженцы начали попадаться там и тут, скоро заполонили дороги, но никто из них толком ничего не знал, и только одно яснело воеводам: Ольгерд уже миновал, взял или, скорее, обошел Волок-Ламской и вот-вот его передовые разъезды выскочат из-за укрепы лесов.
   Был отдан приказ вздеть брони и приготовить оружие. Полк подтягивался, разворачиваясь в боевой строй. Остановились на реке Тростне. Был второй час пополудни. Уже собирались ставить шатры и варить кашу. Дозоры, усланные вперед, не возвращались. Дмитрий Минич ехал вдоль строя полка, распахнув шубу, в роскошном, струйчатом, арабской работы колонтаре. Среди кольчужного плетения горели, как жар, пластины синеватой стали, изузоренной тонким золотым письмом, и многие ратники с завистью провожали его глазами:
   — Вот это бронь!
   Вдруг от леса начали отделяться сперва отдельные всадники, а потом строй их загустел, и вот уже отовсюду горохом посыпалось с далеким неразличимым воем: «А-а-а-а-а!»
   Акинф Шуба проскакал сквозь смутившиеся ряды полка, вырывая саблю из ножон, проревел:
   — Полк, к бою!
   К счастью, среди ратников новобранцев не было. Ряды конных москвичей скоро сомкнулись и сомкнутым строем тяжело поскакали встречу литовской коннице.
   Был тот страшный даже для бывалого воина миг, когда рати начинают сближать друг с другом. С той и другой стороны вырастают, сминая снег, готовые к бою комонные, и белое пространство меж вражескими ратями словно бы свертывается, съедаемое половодьем скачущей конницы. В воздухе уже со зловещим посвистом замелькали стрелы. Никита взял поводья в зубы, вырвал лук и, почти не целясь, выпустил шесть стрел в густой вал катящей встречу литовской конницы. Вот на правой руке, куда ускакал Акинф Шуба, уже сшиблись. Вопль пресекся, сник, смытый звоном и треском оружия. Наступило то, слышимое издали как безмолвие, когда воины сблизились и в дело пошли клинки.
   Никита не поспел услышать, ни уловить, что там, на правом крыле, потому что уже прямо перед ним явился скачущий на него какой-то рослый литвин, и Никита, весь подобравшись и обнажив зубы, ринул коня вскок, вздынув саблю и примеривая, как лучше срубить врага. Литвин, однако, оказался добрым воином. Он ушел от удара, рубанув Никиту вкось, и тот едва успел прикрыться и отбить удар. Сталь, проскрежетала по броне, к счастью, скользом и не порвав кольчугу. Они тут же разминулись. Вокруг уже были морды чужих коней, вздетые сабли, копья, и Никита, рыча, вздымая Гнедого на дыбы, кошкой вертелся в сече, отбивая сыплющиеся удары, сам рубя со звоном и скрежетом, по которому только и понимал, что попадает каждый раз по оружию врага, а не по телу…
   Он не видел, да и никто не видел той порой, что уже, перебредя реку, им в тыл заходит иная литовская рать. И когда понялось, почуялось, что окружены, отступать стало поздно. Русский полк, разорвав, истребляли по частям. Бегущим не было пощады, их настигали, рубили, топили в реке. Никита еще раз узрел Дмитрия Минича, уже без шубы, верно, сброшенной в бою, покрытого не то чужой, не то своей кровью. Он, окруженный врагами, вздымал свой воеводский шестопер, гвоздя и гвоздя по головам обступивших его ратников, сверкая своим великолепным колонтарем, но вот грянулся конь, и над телом поверженного боярина началась свалка.
   Никита, чудом уцелев, скакал по полю, мысля достичь края леса, но тут встречу вырвалась и пошла наметом новая толпа врагов. Конь уже был запален. Понимая, что не уйти, Никита придержал его за поводья и, пригнувшись в седле, стал выбирать себе жертву, намерясь дорого продать жизнь.