На второй неделе поста заболел Сергий, игумен Радонежский. Заболел, наверно, впервые в жизни и потому очень тяжело.
   Он не велел никого извещать о своей болезни, сперва перемогался, ходил в храм, но после слег и уже лежал недвижимо, дозволяя братии обихаживать его непослушную, жестоко истончившуюся плоть, и только старался, елико мог, сократить ухаживающим за ним инокам неприятные ощущения, связанные с плотскими потребностями своего непослушного, дурно пахнущего тела.
   Он лежал и спал или думал, перебирая в уме все, совершенное им в жизни, и вопрошал себя: дождался ли уже плодов с древа, заботливо произращенного?
   Почасту, открывая глаза, видел склоненное над собою суровое лицо Стефана. Брат давно перемог свои прежние страсти, гордость и вожделение, но, кажется, сломив гордыню, сломался и сам… Приходил ростовский инок Епифаний, и Сергий видел в его глазах, в их отуманенной голубизне, в испуге пред скудостью плоти, в остроте взора (Епифаний был изограф, но и писец нарочит) иные моря и земли, просторы неба и колебанье стихий и предугадывал, что как некогда Станята-Леонтий, так и сей станет путником на этой земле и должен повидать многое, прежде чем воротиться сюда, понявши наконец, что и самый долгий путь не длиннее короткого и что полноты души возможно достичь и не выходя за ограду обители…
   В один из дней — на дворе уже вовсю расцветали травы, пели птицы, и иноки давно уже довершили работу на монастырском огороде и в поле — в келье явился Федор Симоновский. Явился как луч света или ангел добра. Отворил двери, велел жарко истопить печь, раздел донага и обмыл Сергия, не страшась и не ужасаясь видом иссохших костей, едва прикрытых изможденною плотию, выкинул, изругав послушников, истлевшую постель с гнилою соломою внутри, совершенно не слушая Сергия, набил свежий пестрядинный тюфяк новою соломою, переодел наставника в чистую полотняную сряду, промазал медвежьим салом все пролежни, сам составил отвар, которым велел поить Сергия, наконец, все устроив, уложив погоднее жалкую, с запавшими висками и провалившимися ямами щек голову любимого учителя и дяди на мягкое взголовье, сел рядом на маленькую холщовую раскладную скамеечку, на которой сиживал Сергий, когда плел лапти или тачал сапоги, задумался, бестрепетно глядя в очи полутрупа, начал рассказывать о заботах своей обители, о том, где он был и почему не приходил раньше. После помог Сергию приподняться, дабы исполнить молитвенное правило. Уходя, долго наставлял надзирающих за игуменом, дабы творили впредь по указанному…
   Приходил потом Мефодий с Песноши; был Кузьма, казначей Тимофея Василича Вельяминова. Осторожно сказывал о семейной беде: бегстве Ивана во Тверь. Почасту являлся старец Павел, что поселился в лесу, вдали от обители, ища сугубого уединения. Прибрел из Галича, прослышав о болезни Сергия, Авраамий. Приходил с Кержача Роман, из Москвы — игумен основанного Алексием во свое спасение монастыря, Андроник, давний ученик Сергия. Приходил из Переяславля Дмитрий, основатель Никольского, что на болоте, монастыря и тихо выспрашивал полумертвого наставника, благословит ли тот его бежать далее, в глушь, в вологодские северные пределы? Нет, жизнь не прошла напрасно, и свершено за протекшие годы многое!
   Сергий ждал, и вот наконец к нему явился Алексий. Владыка Руси долго сидел, не шевелясь, уложив руки на колени, глядел на эту связь костей, в живые глаза на обтянутом кожею черепе.
   — Нет, я не умру! — медленно открывая уста, ответил Сергий. — Не зрю образа смерти перед собою! Господь предназначил иное… Что, не ведаю, но еще не все должное свершено мною! Я вот что думаю, — продолжил он задумчиво и тихо, и голос старца, повинуясь слабому дыханию, журчал совсем еле слышно. — Думаю, мне болеть, пока не утихнет новая пря на Руси! Что Иван Вельяминов? Что князь? А татары? А этот Киприан?
   Больной спрашивал медленно, с отдышкою, но разум был ясен в этом теле, и Алексий, преодолев наконец ужас возможной жестокой потери, начал говорить, объяснять, рассказывать. Сергий слушал и не слушал. Сказал вдруг, без связи со спрошенным:
   — Будет война! Смерды опять погибнут! Не может человек… — Он не договорил. Алексий, похолодев, склонился над телом.
   — Чего не может? (Неужто умер?!) — Но Сергий спал, у него просто окончились силы, и он спал, тихо вздыхая во сне. Алексий замер, не смея мешать спящему, и долго и неподвижно сидел рядом с ложем, без мысли, опустошенный до дна. Сергий надобен был ему, как самая основа духовного бытия. Пока Сергий был, существовал, сидел в своем лесу, — все содеивалось и все было возможно. Его охватил ужас.
   — Господи! — воззвал он. — Не сотворяй мне еще и этого испытания! — Он едва не попросил смерти себе взамен Сергиевой, но вовремя опомнился и торопливо осенил себя крестом, отгоняя греховный помысел: не должен верующий никому из ближних своих, даже себе самому, желать смерти!
   Садилось солнце. Багряная струя гаснущей зари влилась в узенькие оконца кельи, прочертила огненный след на чисто подметенном и вымытом полу (со дня быванья Федора Симоновского иноки не запускали уже так ни келью преподобного, ни его постель, ни его самого).
   Алексий вдруг понял, что он, проживший восемь десятков лет и переваливший на девятый, не приуготовил себя к гибели. Вернее, когда-то был готов, ежечасно готов оставить земное бытие, но в делах, в суете, под бременем забот государственных, утерял готовность свою и теперь растерян и угнетен видением смерти!
   Солнце никло, свет мерк, и в келье становилось темно. Алексий не уведал, когда Сергий пробудился от сна, и вздрогнул, услышав его голос:
   — Ныне покончишь с Михайлою, токмо не мсти ему! И отпадут тверские заботы твои, владыко! Это долит, это тревожит и держит тебя на земли! Нет, я не умру, Алексие! Не страшись! Восстану, когда минует беда! Говорю тебе: нету образа гибели передо мною, и ангел смерти еще не садился у ложа моего! Если бы люди умели ждать и терпеть! Не стало бы войн, злодейств, мучительства… Скажи, Алексие, будут ли когда-нибудь люди — все люди, а не одни лишь иноки — такими, как мы с тобою? Или плотская тварная жизнь всегда грешна и такою пребудет вовек?
   — Того не ведаю! — тихо отозвался Алексий.
   — Возможно, — продолжал Сергий, — надобно побеждать… ежечасно, всегда! Но не победить всеконечно… Ибо в этом, наверное, и есть искус жизни: в постоянной борьбе со злом!
   Сергий утих, выговорившись. Сумрак, все больше сгущаясь, заливал келью. А Алексий с пронзительной остротою понимал, что все его дела, свершенья и замыслы без этого полумертвого инока — ничто.


ГЛАВА 76


   Михайло Тверской воротился из Литвы в самом начале июня и начал собирать рати. Через месяц с небольшим (13 — 14 июля) прибыл из Орды Некомат с татарским послом Ачиходжею и с ярлыком от Мамая и хана на великое княжение владимирское. Михайло тотчас отправил Дмитрию взметную грамоту, слагая крестное целование, а на Углече Поле и в Торжок послал своих наместников с вооруженною ратью. Так началась последняя тверская война, самая короткая и, быть может, самая яростная из всех предыдущих.
   На этот раз, наконец, москвичи оказались готовы вовремя. Дружины уже были собраны, полки уряжены, и князья ждали только приказа, дабы выступить тотчас, не стряпая.
   Гонец со взметною грамотою достиг Москвы семнадцатого числа. Дума собралась немедленно, и уже через несколько часов во все концы понеслись, насмерть загоняя лошадей, конные вестоноши. Глухой топот копыт, пролетающий, взвихрив пыль на дороге, одинокий всадник. Война! Баба у колодца роняет кленовое ведро, стоит, глядя из-под ладони вдаль: какая, с кем? Неужто татары?!
   Двадцать девятого июля «князь великий Дмитрий Иванович, собрав всю силу русских городов и со всеми князьями русскими совокупяся… с Волока пошел ратию к Тфери, воюя волости тверьскыя» — записывал тогдашний летописец. Следовательно, двух неполных недель хватило на сбор войск и на их подход к Волоку-Ламскому?
   С московскою и коломенскою ратью Дмитрия (от Коломны до Волока более двухсот верст) шли князья — «кождо от своих градов и со своими полкы»: тесть его, князь Дмитрий Костянтиныч Суздальский (от Нижнего до Волока более пятисот верст), князь Владимир Андреевич (от Серпухова до Волока двести верст), князь Борис Костянтиныч Городецкий (от Городца тоже пятьсот верст) и князь Дмитрий Костянтиныч Ноготь-Суздальский, князь Андрей Федорович Ростовский (триста пятьдесят верст), князь Семен Дмитрич, князь Иван Васильич Смоленский (тоже триста-четыреста верст), князь Василий Васильич Ярославский (четыреста с лишком верст), князь Роман Васильич Ярославский, князь Федор Романович Белозерский (шестьсот верст!), князь Василий Михалыч Кашинский, князь Федор Михалыч Моложский (четыреста пятьдесят верст), князь Андрей Федорыч Стародубский (поболее двухсот верст), князь Василий Костянтиныч Ростовский, князь Александр Костянтиныч, брат его, князь Роман Михайлович Брянский (пятьсот верст), князь Роман Семеныч Новосильский (четыреста верст), князь Семен Костянтиныч Оболенский, князь Иван Тарусский «и вси князи русстии, киждо со своими ратьми и служаще князю великому, и окружная места тяжко плениша…»
   Иными словами, выступили все владимирские князья и большая часть князей так называемых верховских княжеств, расположенных за Окою.
   Когда складываешь все эти цифры расстояний, делишь на количество дней, на среднюю скорость движения даже конницы с обозами (сорок — сорок пять верст в сутки), становится ясно одно: почти никто из союзных князей за две недели второй половины августа не то что подойти, но и собрать полков попросту не успел бы. Ни из Городца, ни из Нижнего, ни из Ярославля, не говоря уже о Белозерске или Новосиле. А мы, прикидывая расстояния, не учли еще всех извивов и неровностей пути, переправ и иных задержек. И это не были легкие конные дружины, это была действительно огромная армия, которая «тяжко облегла» Тверь. То есть в походе участвовали пешие полки, городовая рать, а возможно, и сельское ополчение. Решительно никак не получается, чтобы подобная армия собралась в указанный двухнедельный срок! А значит, ратные силы Владимирской земли уже были собраны, и сбор их начался, по крайней мере, вслед за убийством Сарайки, то есть за четыре месяца до начала войны. Но вот вопрос: против кого они изготовились? Ольгерда? Мамая? Ведь о ханском ярлыке Михаилу еще никто ничего не знал! Как и о том, что способны натворить Сурожский гость Некомат с Иваном Вельяминовым! (И почему, кстати, Иван остался в Орде, где продолжал зваться московским тысяцким?!) Конечно, москвичи могли ожидать, невзирая на заключенный мир, нового Ольгердова набега еще весною, когда Михайло уехал в Литву. Еще вероятнее было ожидать нашествия Мамая в отместье за уничтожение своего посольства. Хотя вряд ли затевался русичами в ту пору крестовый поход против Орды — как полагают иные исследователи, своих бед хватало на Руси! Да и долгие пересуды на княжеском сойме говорят скорее о желании заключить мир с Мамаем, чем о жажде повести ратников в ордынские степи. И все же полки были собраны. И ждали боя. С кем?
   Тайная дипломатия Рима и Генуи, развязавшая эту войну, не учла суровой решимости русичей в любом случае воевать за свою землю и отстаивать духовные идеалы Родины. Ожидали, что все произойдет так же, как в Византии. Слишком многого ждали от измены тысяцкого. Медлили с помощью.
   Но москвичи на сей раз, наученные опытом предыдущих литовских набегов, обогнали всех, не давши врагам выступить совокупными силами. Ни Мамай, ни Ольгерд попросту не успели бы вмешаться (да и не очень хотели, как прояснело впоследствии!), ибо за те полтора месяца, в которые все и началось и закончилось, собрать большие армии и повести их за тысячу верст на Москву было бы невозможно.
   Две недели (только-только домчать до Орды!) на выступление войск. Первого августа был взят приступом всех ратей Микулин, и уже повели в полон захваченных горожан. А пятого августа, на заре, в канун Спасова дня, Дмитрий с войсками уже подступил к Твери, сжег пригородные посады и церкви, разорил села по волости и восьмого, через три дня, на память святых мучеников Дементия и Емельяна, в среду утром, подведя туры и сделав примет у стен, от Тьмацких ворот повел приступ к городу.


ГЛАВА 77


   Онисим с тяжелым сердцем покидал на сей раз родимые хоромы. Мнилось, и не узрит больше! То ли погибнет сам, то ли деревню сожгут. Шел вдвоем с Федором. Коляню и подросшего Ванчуру сорок раз предупреждал:
   — При первой вести о московитах гоните скотину в Манькино займище и сами туды схоронись! С добром, со всема! Сруб у меня поставлен на болоте, засеки поделаны, ни един черт не найдет! Ты, Недаш, и с Колянею, гляди, парня какого в сторожу посылай! — И еще издали, привставая в седле, прокричал: — Телегу! Телегу с собой забирай! — Представил, как погонят телегу чужие ратники, груженную его же добром, запряженную Онькиной лошадью, да поведут назади связанных Таньшу с девками — худо сделалось! Ехал, вздыхал. Федор поглядывал сбоку на отца. Ражий парень, видный, а оженить за боями да за походами так и не успел! Убьют — хоть корень оставил бы на земле, паренька там али девоньку… Сзади топотали кони двоих Недашевых. Четверо ратников (и у двоих — брони!) посылала деревня на защиту Твери.
   Когда переправились в город, уже все толковали о подходе московских ратей. День и ночь скрипели возы, спешно свозили остатний хлеб из деревень. Тут бы жать! А какое жнитво — по всем дорогам конная сторожа. Села — вымерли. В город спешно завозят сено, гонят и гонят скотину, и уже тесно от нее становит по дворам.
   — Война все съест! — толкуют бывалые ратники.
   Онисим, как и другие пожилые ополченцы, занял место в городовом полку, на защите стены со стороны Дмитровской дороги. Федор, как ни берег Онька парня, оторвался на сей раз от родителя-батюшки, наряженный в конную полевую сторожу.
   Пятого августа, утром, из дальних лесов начали выливаться полк за полком московские рати. С высоты стен видно было: словно бесчисленные муравьиные рои оползали город. Как-то враз и зловеще вспыхнули хоромы в загородье. Комонные московиты — вот они! Уже подскакивали к стенам, пускали стрелы. Одного непроворого задело-таки, высунулся из-за заборол. Раненого отволокли вниз, отдали жонкам-знахаркам…
   Онька извелся в этот день, все гадал о Федоре: жив ли? Тверская конная рать выходила в поле, в сшибках — видать было со стен — являлись и раненые и убитые. Поздно уже он отпросился у боярина. Долго разыскивал, пока наконец в какой-то клети у Тьмацких ворот, среди вповалку спящих молодцов, не отыскал Федора. Потискав за плечи спросонь плохо понимавшего что сына, Онисим отправился назад. Его окликали дозорные, прошали грубо, почто шастает ночью.
   Воротясь к своим, Онисим влез по ступеням на заборола глянуть в ночь. Костры горели, точно россыпь светляков, по всему окоему. Сила к городу подошла несметная.
   На другой день продолжались сшибки, москвичи разъезжали вдоль городских стен по-за валом. Там и тут реяли княжеские стяги. Вся сила Владимирской земли и верховских княжеств собралась под стенами Твери. К Тьмацким воротам, на той стороне, начали пододвигать высокие скрипучие башни на колесах — туры. Ратники тащили вязанки хвороста, прикрываясь щитами, забрасывали ими ров — делали примет. Вот вдали промаячил узорный колонтарь и красное корзно какого-то воеводы. «Сбить бы такого!» — мечтательно произнес кто-то рядом с Онисимом.
   Сменяясь, ели кашу. Ждали. Многие откладывали ложки — не елось перед боем! Примёт продолжали наваливать и ночью, к утру ров был почти полон. Вновь подвигали туры. Подходили, подтягиваясь, полки.
   Приступ начался утром на третий день осады. Там, у Тьмацких ворот, нарастал и ширил натужный крик, медленно, колыхаясь, двинулись осадные башни. Воздух затмило от мельканья летящих туда и оттуда стрел.
   Уже лезли по примету наверх, уже волокли лестницы, уже тяжким, с окованною вершиной, бревном, подвешенным на цепях, готовились расшибать ворота, как створы их отворились сами и, не видные отсюда, навстречу московитам высыпали тверские конные дружинники. Онька, не ведая, что с сыном, стоял и молча молился. Бой кипел уже у осадных тур.
   Федор, Онисимов сын, был в спешенной стороже у самых ворот. Когда створы их отворились и мимо него, пригибаясь в седлах и все убыстряя и убыстряя бег, прошла на рысях тверская кованая рать — «Князь! Князь!» — раздались голоса, Федор вытянул шею.
   — Где? Который?
   — Вон! В корзне! На карем коне! Рать ведет!
   Михаил, и верно, скакал в рядах своей дружины и, вырвавшись из узости ворот, — копыта гулко и глухо протопотали по дереву мостового настила — вырвал из ножен саблю и ринул первым в гущу осаждающих москвичей. Сабля его, прочертив молнийный след, ударила в мягкое, потом проскрежетала по вражескому шелому. Противники вспятили.
   — Поджигай! — бешено орал Михаил. Сзади бежали пешцы, полк Федора вступал в бой. Ратники топорами рубили туры. Михайло в разорванном, взвихренном корзне уже рубился напереди. Битва ширилась. Все новые и новые тверские дружины выбегали и выезжали из ворот. Две осадные башни уже пылали.
   Федор, обеспамятев, рвался вперед, за князем, не усмотрев, что пеший полк остался назади и начал втягиваться назад, в ворота. Михайло скакал по полю, все так же бешено врезаясь в ряды москвичей, дружинники неслись вослед своему князю. Вдруг сбоку, слева, прихлынула иная рать. Федор оборотился, вздевши топор, ударил кого-то, был сбит с ног, через него бежали, спотыкались, прыгали. Он поднялся на четвереньки, яро рыча, хотел было встать, но тут на него налетел какой-то молодой парень в кольчатой рубахе и шишаке, схватил Федора за шею, и они оба покатились покатом в истоптанную траву. Рядом рубились, отступали, напирали вновь, а эти двое, грызя друг друга, не в силах дотянуться и до ножа, все катались по земле, пыхтя, добираясь до глаз и до горла.
   — Грызи меня, грызи! — яростно бормотал Федор, постепенно освобождаясь. Парень был молод противу него, да увертлив, и все не удавалось заломить ему руки за спину. Он было и перемог, но парень, нежданно извернувшись, вырвал нож и ткнул в руку ниже короткого рукава кольчатой рубахи. Федор споткнулся, и тут его ударил под дых сапогом какой-то московский ратник.
   — Не трожь, мой! — яростно закричал парень в кольчуге, замахиваясь ножом на ратника, и стал крутить руки Федору арканом. Завидя, что у того льется кровь, парень грубо перевязал ему предплечье и погнал перед собою, уводя полоняника в свой стан.
   Скоро они достигли коноводов с оседланными конями. Парень, боярчонок видно, заметил наконец, что Федор вовсе не может идти и начинает валиться наземь. Поднял его, довел до коня, которого держал какой-то густобородый, самого мирного вида мужик, который тут же достал целебной травки, распорол рубаху на Федоре и перевязал ладом раненую руку. Парень, видя, что кровь все идет, даже перепал немного, видно боялся потерять захваченного полоняника. Федора посадили на конь, арканом, чтобы не убежал и не упал, привязали к седлу. Парень, кивнув мужику, устремил снова в бой, а Федор, безнадежно оглядываясь назад, поволокся куда-то в глубину московского стана. «Прощай, батяня!» — вымолвил он, ощутив невольную мокроту глаз.
   К вечеру бой у ворот начал стихать. Москвичи отступили, оставив истоптанное, покрытое трупами поле, а тверичи, уничтожив и изуродовав туры, тоже отошли назад, в город. Князь до самого вечера дрался в гуще сражения, прикрывая отступленье своих полков. Уже когда в сумерках протяжно затрубили рога и начал затихать бой, он оглянул еще раз смутное кровавое поле и строящиеся вдали ряды московских дружин, поднял над головою кровавую саблю, погрозил ею туда, во тьму, и въехал в город на шатающемся, в пене, загнанном скакуне. Нет, он не искал в этот день смерти! Но и жизни своей не щадил, понимая, что за каждого сраженного ратника, за каждого людина, уведенного в полон отвечать пред Господом придется ему одному.
   На второй приступ москвичи уже не рискнули. Отступивши со всех сторон от городских стен, они начали рыть канаву и ставить острог, окружая Тверь полукольцом укреплений. Тверская рать выходила в поле еще не раз, завязывались стычки, все более трудные для осажденных. Наконец, стена из заостренных кольев и легких башен с навесами и бойницами для лучного боя опоясала Тверь. Москвичи подогнали собранные по берегу лодьи и на судах навели два моста через Волгу, выше и ниже города, заняли Отрочь монастырь и полностью окружили город. Осадою явно руководил опытный в ратном деле муж, один или несколько, почему в результате полутора недель муравьиной работы всего войска Тверь была окружена и замкнута так, что даже гонцы с великим трудом прорывались в город и вон из города.
   На четвертый, пятый ли день после отбитого приступа к Твери подошла собранная с великою поспешностью новогородская рать. Бояре Великого Нова Города мстили за разграбленный Торжок.
   Посланные в зажитье рати пустошили Тверскую волость, стадами угоняя скот, целыми деревнями уводя полоняников. Михаил ждал, надеясь на обещанную помочь. Проходил август — подмоги не было. Потом от пробравшихся сквозь московские заставы слухачей вызналось, что литовская рать подходила было к Твери, но, нарвавшись на сильные московские заслоны, отступила, не принявши боя. Последняя надежда рухнула, тем паче, что и из Орды не было радостных вестей. Мамай медлил. Быть может, не мог собрать ратных, быть может, его задерживали Черкес или Тимур, но не было помощи и из Орды. (А когда она подошла, было уже слишком поздно, и Мамай тоже не решился напасть на Дмитрия, ограничившись новым грабежом окраин нижегородской земли.) Проходили дни. Редкий без какого-нибудь приступа. Ратники исхудали и почернели от недосыпа. Город изнемогал. Шел уже двадцатый день осады, и, кроме новых и новых сведений о грабежах и погроме тверской земли, князь не получал никаких иных вестей. Фряги обманули его! Обманул и Мамай, обманул и Ольгерд. Все они отступились от обреченного города.
   Михаил сам обходил стены, дома почти не спал, раз за разом кровавил саблю и видел, что личное мужество — ничто там, где дерутся друг с другом тысячи.
   Его берегли. Многажды грудью защищали от направленных в него стрел. И все-таки Михайло чувствовал себя предателем. Он предал Тверь, обрек на уничтожение, плен, голод и смерть свою волость, и — ради чего?
   Онисима, давнего своего знакомца, Михаил повстречал случайно и сперва не узнал прежнего Оньки в старом, перевязанном кровавою заскорузлой тряпицею и уже седом мужике. Поседел Онька, узнавши о гибели второго сына.
   Встретив князя, он робко поклонился ему, намерясь отступить в сторону. Князь, в броне и шеломе, стоял перед ним, вглядываясь в лик ратника слепым, невидящим взором.
   — Это я, Онька! — решился подать голос мужик.
   — Онька? Онисим! — бледно усмехнул Михайло, припоминая, и вдруг померк. Горячею горечью окатило сердце.
   — Ты что? — вопросил он.
   — Сына потерял! Второго! — просто ответил ратник.
   Они молчали, стоя друг против друга. Говорить было не о чем. Смеркалось. Изредка над головою посвистывали стрелы.
   — Чую, что и нашу сторону пограбят тою порой! — осмелев, видя, что князь не уходит, высказал Онисим и снова умолк.
   — Помочи нет и не будет! — ответил Михайло сурово. И поднял светлые, отчаянные, все еще молодые глаза: — Ольгерд не придет!
   — А Мамая, того и вовсе не надо бы! — раздумчиво, покачав головою, возразил Онька. — Как уж опосле Щелкановой рати… — Он не докончил. Михайло понял его, кивнул головой. У него застрял ком в горле. Он не мог пережить плена единого сына, а тут — двое, и, верно, пока этот ратник стоит с ним на стене, охраняя княжеский город, новгородские ратные пустошат Онькину деревню, забирают в полон семью, бесчестят дочерей, угоняют скотину…
   — Что делать, Онисим, скажи?! — почти выкрикнул он.
   — Что ж молвить тебе, княже?! Надобно, изомрем! А токмо, ежели помочи не добыть ниоткуда, — мирись! Рано ли, поздно, а перед такою громадою войска — не устоять! Видать, не наше теперича время!
   Князь молча, опустив голову, прошел дальше по стене. Так и не понял Онисим, то ли слово молвил Михайле, по нраву ли? И внял ли ему, не огорчился ли князь?
   Но еще два дня спустя ворота отворились, и из города выехали с белыми платами в руках совлекшие с себя шеломы всадники. Они толпою окружали епископа Евфимия, который шел пеший, вздымая в руке большой напрестольный крест. Начались переговоры о мире. Было уже первое сентября. В Твери и в ставке великого князя московского подписывались грамоты, бояре ездили туда и сюда, утихла перестрелка.
   В грамоте, которую вновь перечитывал Михаил, начинавшейся словами: «По благословенью отца нашего Алексия, митрополита всея Руси», его, Михаила, называли молодшим братом великого князя московского, обязывали «блюсти и не обидети» вотчины великого князя Дмитрия и земли Великого Новгорода, «не вступати» в Кашин и в то, что «потягло к нему». Уряживались дела порубежные. К чести Дмитрия и его руководителя, владыки Алексия, они не отбирали у Михайлы тверских волостей, оставляли волю всем боярам, избравшим того или иного князя, и лишь для двух человек, Ивана Вельяминова и Некомата, делалось исключение. Села их великий князь забирал под себя. Михаила обязывали давать путь чист новогородским гостям, не накладывать на них и не изобретать новых вир и пошлин. И выступать заедино с братом своим старейшим против татар или Ольгерда, с которым его обязывали порвать прежний ряд.