Страница:
кажется, что я сделал это нечаянно. Он пожал плечами и посмотрел на меня,
как задорный петушок. И пошел дальше. Пробурчал что-то и сказал Монтрелю:
"Видал? Бывают же такие олухи!" Знаешь, паренек ведь горячий! Как я ни
повторял: "Ну, ладно, ладно!" - он все ворчал; да и я не был рад,
понимаешь: ведь я как будто вышел виноватым, а на деле был прав.
Мы молча уходим.
Мы возвращаемся в землянку, где собрались остальные. Это бывший
офицерский блиндаж; поэтому здесь просторно.
Мы входим; Паради прислушивается.
- Наши батареи уже час, как нажаривают, правда?
Я понимаю, что он хочет сказать, и неопределенно отвечаю:
- Увидим, старина, увидим!..
В землянке, перед тремя слушателями, Тирет рассказывает казарменные
истории. В углу храпит Мартро; он лежит у входа, и приходится переступать
через его короткие ноги, как будто вобранные в туловище. Вокруг сложенного
одеяла на коленях стоят солдаты; они играют в "манилью".
- Мне сдавать!
- Сорок, сорок два! Сорок восемь! Сорок девять! Ладно!
- Везет же этому голубчику! Прямо не верится! Видно, наставила тебе
жена рога! Не хочу больше играть с тобой. Ты меня сегодня грабишь и вчера
тоже обобрал!
- А ты почему не сбросил лишние карты? Растяпа!
- У меня был только король, король без маленькой.
- У него была "коронка" на пиках.
- Да ведь это редко бывает, слюнтяй!
- Ну и ну! - закусывая, бормочет кто-то в углу. - Этот камамбер стоит
двадцать пять су, а какая пакость: сверху вонючая замазка, а внутри сухая
известка!
Между тем Тирет рассказывает, сколько обид ему пришлось вынести за три
недели учебного сбора от батальонного командира.
- Этот жирный боров был подлейшей сволочью на земле. Всем нам круто
приходилось, когда мы попадались ему на глаза в канцелярии; сидит, бывало,
развалясь на стуле, а стула под ним и не видно: толстенное брюхо, большущее
кепи, сверху донизу обшитое галунами, как бочка - обручами. Ох, и лют он
был с нашим братом - солдатом! Его фамилия - Леб: одно слово - бош!
- Да я его знаю! - воскликнул Паради. - Когда началась война, его,
конечно, признали негодным к действительной службе. Пока я проходил учебный
сбор, он уже успел окопаться и на каждом шагу ловил нашего брата: за
незастегнутую пуговицу - сутки ареста, да еще начнет тебя отчитывать перед
всем народом, если на тебе хоть что-нибудь надето не по уставу. Все
смеются; он думает - над тобой, а ты знаешь - над ним, но от этого тебе не
легче. На гауптвахту, и все тут!
- У него была жена, - продолжал Тирет. - Старуха...
- Я ее тоже помню, - воскликнул Паради, - ну и стерва!
- Бывает, люди водят за собой шавку, а он повсюду таскал за собой эту
гадину; она была желтая, как шафран, тощая, как драная кошка, и рожа
злющая. Это она и натравливала старого хрыча на нас; без нее он был скорей
глупый, чем злой, а как только она приходила, он становился хуже зверя. Ну
и попадало ж нам!..
Вдруг Мартро, спавший у входа, со стоном просыпается. Он
приподнимается, садится на солому, как заключенный; на стене шевелится его
бородатая тень. В полутьме он вращает круглыми глазами. Он еще не совсем
проснулся.
Наконец он проводит рукой по глазам и, словно это имеет отношение к
его сну, вспоминает ночь, когда нас отправляли в окопы; осипшим голосом он
говорит:
- Вот кавардак подняли в ту ночь! Что за ночь! Все эти отряды, роты,
целые полки орали, и пели, и шли в гору! Было не очень темно. Глядишь:
идут, идут солдаты, поднимаются, поднимаются, как вода в море, и
размахивают руками, а кругом артиллерийские обозы и санитарные автомобили!
Никогда еще я не видел столько обозов ночью, никогда!..
Он ударяет себя кулаком в грудь, усаживается поудобнее и умолкает.
Выражая общую неотвязную мысль, Блер восклицает:
- Четыре часа! Теперь уж слишком поздно: сегодня наши уже ничего не
затеют!
В углу один игрок орет на другого:
- Ну, в чем дело? Играешь или нет, образина?
А Тирет продолжает рассказывать о майоре:
- Раз дали нам на обед суп из тухлого сала. Мерзотина! Тогда какой-то
солдатик захотел поговорить с капитаном; подносит ему миску к носу...
- Сапог! - сердито кричит кто-то из другого угла. - Почему ж ты не
пошел с козыря?..
- Тьфу! - говорит капитан. - Убрать это от меня! Действительно,
смердит.
- Да ведь не мой ход был, - недовольно возражает кто-то дрожащим,
неуверенным голосом.
- И вот, значит, капитан докладывает батальонному. Приходит
батальонный, размахивает рапортом и орет: "Где этот суп, из-за которого
подняли бунт? Принести мне его! Я попробую!" Ему приносят суп в чистой
миске. Он нюхает. "Ну и что ж? Пахнет великолепно. Где вам еще дадут такого
прекрасного супу?.."
- Не твой ход?! Ведь он сдавал. Сапог! Беда с тобой, да и только!
- И вот в пять часов выходим из казармы, а эти два чучела, батальонный
с женой, останавливаются прямо перед солдатами и стараются выискать
какие-нибудь непорядки в нашей амуниции. Батальонный кричит: "А-а,
голубчики, вы хотели надо мной посмеяться и пожаловались на отличный суп, а
я съел его с удовольствием, пальчики облизывал, и майорша тоже. Погодите, я
уж с вами расправлюсь... Эй вы, там, длинноволосый! Артист! Пожалуйте-ка
сюда!" И пока эта скотина нас распекала, его кляча стояла, точно аршин
проглотила, тощая, длинная, как жердь, и кивала головой: да, да.
- ...Как сказать: ведь у него не было "коронки", это дело особое...
- Вдруг она побелела как полотно, схватилась за пузо, вся затряслась,
уронила зонтик и вдруг среди площади, при всем народе, как начнет блевать!
- Эй, тише! - внезапно кричит Паради. - В траншее что-то кричат.
Слышите? Как будто: "Тревога!"
- Тревога? Да ты рехнулся?
Не успели это сказать, как в низком отверстии, у входа, показалась
тень и крикнула:
- Двадцать вторая рота! В ружье!
Молчание. Потом несколько возгласов.
- Я так и знал, - сквозь зубы бормочет Паради и на коленях ползет к
отверстию норы, где мы лежали.
Разговоры прекращаются. Мы онемели. Быстро приподнимаемся. Шевелимся,
согнувшись или стоя на коленях; застегиваем пояса; тени рук мечутся во все
стороны; мы суем вещи в карманы. И выходим все вместе, волоча за ремни
ранцы, одеяла, сумки.
На воздухе нас оглушает шум. Трескотня перестрелки усилилась; она
раздается слева, справа, впереди. Наши батареи безостановочно гремят.
- Как ты думаешь, они наступают? - нерешительно спрашивает кто-то.
- А я почем знаю! - раздраженно отвечает другой.
Мы стиснули зубы. Все хранят про себя свои догадки. Спешат, торопятся,
сталкиваются, ворчат, но ничего не говорят.
Раздается команда:
- Ранцы надеть!
- Приказ отменяется!.. - вдруг кричит офицер и со всех ног бежит по
траншее, расталкивая солдат локтями.
Конец этой фразы не слышен.
Отмена приказа! По всем рядам пробегает трепет, у всех сердце сжалось;
все поднимают голову, все замирают в тоскливом ожидании.
Но нет: отменяется только распоряжение касательно ранцев. Ранцев не
брать; скатать одеяло и привесить к поясу лопату!
Мы отвязываем, выдергиваем, скатываем одеяла. По-прежнему молчим;
каждый пристально смотрит, крепко сжимает губы.
Капралы и сержанты лихорадочно снуют взад и вперед, подгоняя
торопящихся солдат.
- Ну, живей! Ну, ну, чего возитесь? Говорят вам, живей!
Отряд солдат с изображением скрещенных топориков на рукаве пробивает
себе дорогу и быстро роет выемки в стене траншеи. Заканчивая приготовления,
мы искоса поглядываем на них.
- Что они роют?
- Выход.
Мы готовы. Солдаты строятся все так же молча; они стоят со скатанными
через плечо одеялами, подтянув ремешки касок, опираясь на ружья. Я
вглядываюсь в их напряженные, побледневшие, осунувшиеся лица.
Это не солдаты; это люди. Не искатели приключений, не воины, созданные
для резни, не мясники, не скот. Это земледельцы или рабочие, их узнаешь
даже в форменной одежде. Это штатские, оторванные от своего дела. Они
готовы. Они ждут сигнала смерти и убийства; но, вглядываясь в их лица,
между вертикальными полосами штыков, видишь, что это простые люди.
Каждый из них знает, что, прежде чем встретить солдат, одетых
по-другому, он должен будет сейчас подставить голову, грудь, живот, все
свое беззащитное тело под пули наведенных на него ружей, под снаряды,
гранаты и, главное, под планомерно действующий, стреляющий почти без
промаха пулемет, под все орудия, которые теперь притаились и грозно молчат.
Эти люди не беззаботны, не равнодушны к своей жизни, как разбойники, не
ослеплены гневом, как дикари. Вопреки пропаганде, которой их обрабатывают,
они не возбуждены. Они выше слепых порывов. Они не опьянены ни физически,
ни умственно. В полном сознании, в полном обладании силой и здоровьем, они
собрались здесь, чтобы лишний раз совершить безрассудный поступок,
навязанный им безумием человеческого рода. Все их раздумье, страх и
прощание с жизнью чувствуются в этой тишине, в неподвижности, в маске
сверхчеловеческого спокойствия, прикрывающей их лица. Это не тот род
героев, которых себе представляешь; но люди, не видевшие их, никогда не
смогут понять значения их жертвы.
Они ждут. Минуты ожидания кажутся вечностью. Время от времени то один,
то другой в ряду чуть вздрагивает, когда пуля, задев переднюю насыпь,
впивается в рыхлую землю задней насыпи.
Меркнущий день озаряет мрачным светом эту могучую нетронутую толпу
живых, из которых только часть доживет до ночи. Идет дождь: воспоминание о
дожде примешивается к моим воспоминаниям о всех трагедиях этой войны.
Надвигается вечер; он готовится расставить этим людям большую, как мир,
западню.
Из уст в уста передаются новые приказы. Нам раздают гранаты с
железными кольцами. "Каждому взять по две гранаты!"
Проходит майор; он в походной форме, подтянут, держится проще. Он
говорит:
- Добрые вести, ребята! Боши удирают! Вы будете молодцами, правда?
Известия вихрем облетают наши ряды:
- Впереди нас идут марокканцы и двадцать первая рота. Атака началась
на правом фланге.
Капралов зовут к капитану. Они возвращаются с охапками металлических
предметов. Бертран меня ощупывает. Он что-то прицепил к пуговице моей
шинели. Это кухонный нож.
- Гляди, что я тебе привесил на шинель! - говорит он. Он смотрит на
меня, уходит, ищет других людей.
- А мне? - спрашивает Пепен.
- Нет, - отвечает Бертран. - Брать добровольцев для этого дела
запрещено.
Мы ждем в глубинах дождевого пространства, сотрясаемого залпами,
лишенного других границ, кроме линий свирепой канонады. Бертран роздал ножи
и возвращается. Несколько солдат садится на землю; некоторые позевывают.
Вот пробирается самокатчик Бийет; он держит на руке резиновый плащ
офицера и явно отворачивается от нас.
- Ты что ж? Не идешь с нами? - кричит ему Кокон.
- Нет, - отвечает Бийет. - Я в семнадцатой роте, пятый батальон не
идет в атаку.
- А-а! Везет этому пятому батальону. Он никогда так не работает, как
мы!..
Бийет уже далеко; все смотрят ему вслед и недовольно хмурятся.
К Бертрану подбегает какой-то солдат и что-то шепчет. Бертран
оборачивается к нам и говорит:
- Пошли! Наш черед!
Все вместе мы трогаемся в путь. Ставим ноги на ступеньки, вырытые
саперами; локоть к локтю вылезаем из траншеи и взбираемся на бруствер.
Бертран стоит на скате. Он окидывает нас беглым взглядом. Мы все в
сборе. Он командует:
- Вперед!
Голоса звучат странно. Мы выступили очень быстро, неожиданно. Все это
как сон. В воздухе не слышно свиста. Среди рева пушек явственно различаешь
необычайное затишье в ружейной пальбе...
Мы, как автоматы, спускаемся по скользкому неровному скату, иногда
опираясь на ружье с примкнутым штыком. Глаз невольно замечает какую-нибудь
подробность: развороченные участки земли, редкие колья с оборванной
проволокой, обломки в ямах. Трудно поверить, что мы днем стоим на этом
скате; несколько уцелевших солдат еще помнят, как они со всяческими
предосторожностями проникали сюда в темноте, а другие только украдкой
посматривали в эту сторону сквозь бойницы. Нет, нас не обстреливают. Целый
батальон вышел из-под земли, и это, кажется, осталось незамеченным! Затишье
таит все нарастающую угрозу. Бледный свет ослепляет нас.
Весь откос покрылся людьми; они спускаются одновременно с нами. Справа
вырисовывается рота, которая направляется в овраг через ход 97, когда-то
вырытый немцами и теперь почти разрушенный.
Мы выходим за наши проволочные заграждения. Нас еще не обстреливают.
Неловкие солдаты спотыкаются, падают и поднимаются. По ту сторону
заграждений мы перестраиваемся и спускаемся немного быстрей. Наше движение
невольно ускоряется. Вдруг до нас долетают несколько пуль. Бертран велит
приберечь гранаты, ждать до последней минуты.
Но звук его голоса заглушается: внезапно над нами, во всю ширину
спуска, вспыхивают зловещие огни, раздирая и оглушая воздух страшными
взрывами. По всей линии, слева направо, небо мечет снаряды, а земля -
взрывы. Ужасающая завеса отделяет нас от мира, отделяет нас от прошлого, от
будущего. Мы останавливаемся как вкопанные, ошалев от внезапной грозы,
разразившейся со всех сторон; в едином порыве вся наша толпа стремительно
бросается вперед. Мы шатаемся, хватаемся друг за друга среди высоких волн
дыма. С грохотом проносятся циклоны обращенной в прах земли; в глубине,
куда мы несемся все вместе, разверзаются кратеры, одни рядом с другими,
одни в других. Мы больше не видим, куда попадают залпы. Срываются с цепей
такие чудовищные, оглушительные вихри, что мы чувствуем себя уничтоженными
уже одним шумом этих громовых ливней, этих крупных звездообразных осколков,
возникающих в воздухе. Видишь и чувствуешь, что эти осколки проносятся
совсем близко над головой, шипят, как раскаленное железо в воде. Вдруг я
роняю винтовку: дыхание взрыва обожгло мне руки. Я хватаю ее, шатаясь,
опустив голову, бегу дальше, в бурю, сверкающую рыжими молниями, в
разрушительный поток лавы; меня подхлестывают фонтаны пыли и копоти.
Пронзительный лязг и треск пролетающих осколков причиняют боль ушам,
ударяют по затылку, пронзают виски, и невозможно удержаться от крика. От
запаха серы переворачивается, сжимается сердце. Дыхание смерти нас толкает,
приподнимает, раскачивает. Мы бросаемся вперед прыжками, не зная куда.
Глаза мигают, слезятся, слепнут. Впереди пылающий обвал. Путь отрезан.
Это заградительный огонь. Надо пройти через огненный вихрь, сквозь эти
страшные вертикальные тучи. Мы проходим. Мы прошли. Какие-то призраки
кружатся, взлетают и падают, озаренные внезапными вспышками света. Я на миг
различаю странные лица кричащих людей; эти крики видишь, но не слышишь.
Костер огромными красными и черными громадами падает вокруг меня,
разворачивает землю, вырывает ее из-под моих ног и отбрасывает меня в
сторону, как упругую игрушку. Помню, как я перешагнул через какой-то труп;
он горел, весь черный; пунцовая кровь потрескивала на огне, и, помню, рядом
со мной полы чьей-то шинели запылали и оставили дымный след. Справа, вдоль
всего хода 97, вспыхивали и теснились, как люди, вереницы страшных огней.
- Вперед!
Мы почти бежим. Люди падают; одни валятся всем телом, головой вперед,
другие смиренно опускаются, словно садятся на землю. Мы отшатываемся, чтобы
не наступить на мертвые тела, простертые или вздыбленные, и на раненых, -
эта западня опасней: раненые бьются и цепляются за живых.
Международный ход!
Мы добежали. Длинные, вьющиеся стебли колючей проволоки вырваны с
корнем, отброшены, спутаны, сметены бомбардировкой. Между этими железными
кустарниками, мокрыми от дождя, земля разрыта и свободна.
Международный ход не защищен. Немцы его оставили, или первая волна
атаки уже прошла здесь... Изнутри он ощетинился ружьями, поставленными
вдоль насыпи. На дне валяются трупы. В канаве из кучи тел торчат
неподвижные руки в серых рукавах с красными кантами и ноги в сапогах.
Кое-где насыпь снесена, деревянное крепление раздроблено: весь бок траншеи
разбит, завален неописуемым мусором. В других местах зияют круглые колодцы.
У меня особенно сохранилось воспоминание о траншее, одетой в странные
лохмотья, покрытой разноцветными тряпками: для выделки мешков немцы
использовали сукна, бумажные и шерстяные ткани с яркими разводами; все это
награблено в каком-нибудь мебельном магазине. Эта пестрядь, эти изрезанные,
изорванные лоскутья висят, болтаются, хлопают и пляшут на ветру.
Мы рассыпались по траншее. Лейтенант перепрыгнул на другую сторону,
нагибается, зовет нас криками и знаками:
- Не задерживайтесь! Вперед! Дальше!
Мы карабкаемся по насыпи, хватаясь за ранцы, ружья, плечи. Дно оврага
разворочено снарядами, завалено обломками, кишит лежащими телами. Одни
неподвижны, как неодушевленные предметы, другие тихо шевелятся или
судорожно дергаются. Заградительный огонь продолжает действовать адскими
залпами позади нас, в том месте, которое мы уже прошли. Но там, где мы
находимся, у подножия пригорка, - мертвая зона для неприятельский
артиллерии.
Недолгое сомнительное затишье. Мы слышим немного лучше.
Переглядываемся. Глаза лихорадочно блестят, к лицу прилила кровь. Все дышат
с трудом; в груди колотится сердце.
Мы смутно узнаем друг друга, как будто встречаемся лицом к лицу где-то
на далеких берегах смерти. В этом проблеске, среди кромешного ада, мы
перекидываемся отрывистыми фразами:
- Это ты?
- Ну и достается нам!
- Где Кокон?
- Не знаю.
- Видел капитана?
- Нет...
- Ты жив?
- Да...
Лощина уже позади. Перед нами противоположный склон. Мы взбираемся
гуськом по лестнице, высеченной в земле.
- Осторожно!
Дойдя до середины лестницы, какой-то солдат, раненный осколком снаряда
в бок, падает, как пловец, вытянув вперед руки; с головы свалилась каска.
Черная тень ныряет куда-то в пропасть: я мельком замечаю, как над черным
профилем развеваются волосы.
Мы поднимаемся на вершину.
Перед нами простирается бесцветный пустырь. Сначала мы видим только
меловую каменистую изжелта-серую степь; ей нет конца. Впереди ни одной
человеческой волны, ни одного живого человека, только мертвецы; свежие
трупы как будто еще страдают или спят; старые останки размыты дождями или
почти поглощены землей.
Наша цепь бросается вперед рывками и выходит на вершину; я чувствую,
что рядом со мной два человека ранены, две тени брошены на землю; они
падают нам под ноги, один - с пронзительным криком, другой - молча, как
оглушенный ударом бык. Третий исчез, неистово взмахнув руками, словно его
унес ветер. Мы бессознательно смыкаем ряды и пробиваемся вперед, все
вперед; брешь заполняется сама собой. Унтер останавливается, поднимает
саблю, роняет ее, опускается на колени, рывками откидывается назад; каска
свалилась; он застывает, уставившись в небо. Наша цепь разрывается на бегу,
чтобы не потревожить эту неподвижность.
Лейтенанта уже не видно. Начальства больше нет... Живая волна, бьющая
в край плоскогорья, нерешительно останавливается. Среди топота ног слышно
хриплое дыхание.
- Вперед! - кричит какой-то солдат.
И все еще стремительней бегут вперед, к бездне.
- Где Бертран? - жалобно стонет кто-то из бегущих впереди.
- Вот! Там!..
Бертран остановился, нагибается к раненому, но быстро покидает его, а
раненый протягивает к нему руки и, кажется, рыдает.
Как только он нас догоняет, из-за бугорка раздается трескотня
пулемета. Это тревожная минута; она еще страшней той, когда мы шли сквозь
землетрясение и заградительный огонь. Знакомый голос пулемета отчетливо и
грозно обращается к нам. Во мы больше не останавливаемся.
- Дальше! Дальше!
Мы задыхаемся, хрипло стонем, но несемся дальше, к горизонту.
- Боши! Я их вижу! - кричит кто-то.
- Да... Из траншеи торчат головы... Эта линия - их траншея. Совсем
близко. А-а, скоты!
Действительно, мы различаем серые бескозырки; они то поднимаются, то
опускаются до уровня земли, в пятидесяти метрах за полосой изрытого
чернозема.
Кучку людей, среди которой мчусь и я, что-то подбрасывает. Мы уже так
близко; мы невредимы; неужели не дойдем? Нет, дойдем! Мы широко шагаем. Не
слышно больше ничего. Каждый бросается вперед; каждого влечет этот страшный
ров; все вытянулись; никто не может повернуть голову ни вправо, ни влево.
Чувствуется, что многие падают. Я отскакиваю вбок, чтоб увернуться от
внезапно возникшего передо мной штыка, примкнутого к падающему ружью.
Совсем близко от меня окровавленное лицо Фарфаде; он выпрямляется, толкает
меня, бросается на Вольпата, бегущего рядом со мной, и хватается за него;
Вольпат сгибается, не останавливаясь волочит его несколько шагов, потом
стряхивает его, отталкивает, не глядя, не зная, кто это, и прерывающимся
голосом, задыхаясь, кричит:
- Пусти меня! Да пусти ты, черт!.. Тебя сейчас подберут... Не бойся!..
Фарфаде с размаху падает и поворачивается во все стороны лицом,
покрытым какой-то пунцовой маской, лишенной всякого выражения, а Вольпат
уже далеко; он бессознательно повторяет сквозь зубы: "Не бойся!" - и, не
отрываясь, смотрит на линию немецких окопов.
Вокруг меня градом сыплются пули; все чаще солдаты внезапно
останавливаются, медленно падают, бранятся, размахивают руками, ныряют всем
телом, кричат, испускают глухие, бешеные, отчаянные вопли или страшный
стон, которым мгновенно исходит вся жизнь. А мы, еще уцелевшие, смотрим
вперед, бежим среди игр смерти, поражающей наугад живую плоть наших рядов.
Проволочные заграждения. Здесь есть нетронутая зона. Мы ее обходим.
Дальше пробита широкая, глубокая брешь: это огромная воронка, составленная
из множества воронок, баснословный кратер вулкана, вырытый пушкой.
Это зрелище ошеломляет. Кажется, что все это разрушение исходит из
недр земли. При виде подобного разрыва пластов почвы мы еще яростней
бросаемся вперед; некоторые мрачно покачивают головой и не могут
удержаться, чтоб не закричать даже в такую минуту, когда слова с трудом
вырываются из глотки:
- Вот так так! Ну и всыпали им! Вот так так!
Нас словно несет ветром; мы бежим то вверх, то вниз, поднимаемся на
пригорки, спускаемся в низины, бежим сквозь эту непомерную брешь,
образовавшуюся в земле, истоптанной, почерневшей, обожженной неистовым
пламенем. Ноги прилипают к глине. Мы злобно их отдираем. Предметы
снаряжения, лоскутья материи устилают рыхлую мокрую землю; белье вывалилось
из разодранных сумок; поэтому мы не увязаем в грязи и стараемся ставить
ногу на это тряпье, когда прыгаем в ямы или взбираемся на бугры.
Позади кричат, подгоняют нас:
- Вперед, ребята! Вперед, черт подери!
- За нами идет весь полк!
Мы не оборачиваемся, но, наэлектризованные этим известием, наступаем
еще уверенней.
За насыпью, к которой мы приближаемся, больше не видно бескозырок.
Впереди валяются трупы немцев; они или навалены в кучи, или вытянуты в
линию. Мы подходим. Насыпь четко вырисовывается во всем своем коварном
обличии. Бойницы... Мы близко, невероятно близко от них...
Перед нами что-то падает. Граната. Ударом ноги капрал Бертран
отбрасывает ее так ловко, что она взлетает и разрывается как раз над
траншеей.
И после этой удачи наш взвод подходит к самому рву.
Пепен ползет по насыпи между трупов. Достигает края и исчезает в
траншее. Он вошел первым. Фуйяд размахивает руками, кричит и прыгает в
траншею почти одновременно с ним... Я мельком вижу ряд черных дьяволов: они
нагибаются, спускаются с гребня насыпи в черную западню.
Прямо перед нами в упор раздается страшный залп; вдоль всего земляного
вала вспыхивает рампа огней. Придя в себя, мы отряхиваемся и смеемся во все
горло злорадным смехом: пули пролетели слишком высоко. И сейчас же, с
криком и ревом, радуясь избавлению, мы скользим, катимся и живыми
вваливаемся в брюхо траншеи.
Нас обволакивает непонятный дым. В этой душной бездне я вижу сначала
только серо-голубые шинели. Мы идем то вправо, то влево, подталкиваем друг
друга; рычим, ищем. Оборачиваемся; в руках у нас ножи, ружья, гранаты;
сначала мы не знаем, что делать.
- Скоты! Они в прикрытиях! - орут кругом.
Земля сотрясается от глухих взрывов: бой идет под землей, в
прикрытиях. Нас вдруг разделяют чудовищные тучи густого дыма; мы больше
ничего не видим. Мы барахтаемся, как утопающие, в едких волнах дыма. Мы
наталкиваемся на какие-то рифы; это скорчились, скрючились люди; где-то в
глубине они истекают кровью и кричат. Мы едва различаем стены, совсем
прямые, обложенные мешками с землей; белый холст разорван, как бумага.
Иногда тяжелые испарения колышутся и редеют, и тогда опять видишь полчища
нападающих. Словно вырванный из этой пыльной картины боя, на бруствере в
тумане вырисовывается поединок; оба силуэта падают и погружаются во тьму. Я
слышу несколько слабых возгласов: "Камрад!" Это кричат бледные, исхудалые
солдаты в серых куртках; они загнаны в развороченный угол траншеи. Под
чернильной тучей опять надвигается гроза - толпа людей поднимается в том же
направлении, движется направо, прыжками и вихрями, вдоль мрачной, разбитой
плотины.
И вдруг мы чувствуем: все кончено. Мы видим, слышим, понимаем, что наш
поток, докатившись сюда, через все заграждения, не встретил равного потока
и что враг отступил. Человеческая стена распалась перед нами. Тонкая завеса
как задорный петушок. И пошел дальше. Пробурчал что-то и сказал Монтрелю:
"Видал? Бывают же такие олухи!" Знаешь, паренек ведь горячий! Как я ни
повторял: "Ну, ладно, ладно!" - он все ворчал; да и я не был рад,
понимаешь: ведь я как будто вышел виноватым, а на деле был прав.
Мы молча уходим.
Мы возвращаемся в землянку, где собрались остальные. Это бывший
офицерский блиндаж; поэтому здесь просторно.
Мы входим; Паради прислушивается.
- Наши батареи уже час, как нажаривают, правда?
Я понимаю, что он хочет сказать, и неопределенно отвечаю:
- Увидим, старина, увидим!..
В землянке, перед тремя слушателями, Тирет рассказывает казарменные
истории. В углу храпит Мартро; он лежит у входа, и приходится переступать
через его короткие ноги, как будто вобранные в туловище. Вокруг сложенного
одеяла на коленях стоят солдаты; они играют в "манилью".
- Мне сдавать!
- Сорок, сорок два! Сорок восемь! Сорок девять! Ладно!
- Везет же этому голубчику! Прямо не верится! Видно, наставила тебе
жена рога! Не хочу больше играть с тобой. Ты меня сегодня грабишь и вчера
тоже обобрал!
- А ты почему не сбросил лишние карты? Растяпа!
- У меня был только король, король без маленькой.
- У него была "коронка" на пиках.
- Да ведь это редко бывает, слюнтяй!
- Ну и ну! - закусывая, бормочет кто-то в углу. - Этот камамбер стоит
двадцать пять су, а какая пакость: сверху вонючая замазка, а внутри сухая
известка!
Между тем Тирет рассказывает, сколько обид ему пришлось вынести за три
недели учебного сбора от батальонного командира.
- Этот жирный боров был подлейшей сволочью на земле. Всем нам круто
приходилось, когда мы попадались ему на глаза в канцелярии; сидит, бывало,
развалясь на стуле, а стула под ним и не видно: толстенное брюхо, большущее
кепи, сверху донизу обшитое галунами, как бочка - обручами. Ох, и лют он
был с нашим братом - солдатом! Его фамилия - Леб: одно слово - бош!
- Да я его знаю! - воскликнул Паради. - Когда началась война, его,
конечно, признали негодным к действительной службе. Пока я проходил учебный
сбор, он уже успел окопаться и на каждом шагу ловил нашего брата: за
незастегнутую пуговицу - сутки ареста, да еще начнет тебя отчитывать перед
всем народом, если на тебе хоть что-нибудь надето не по уставу. Все
смеются; он думает - над тобой, а ты знаешь - над ним, но от этого тебе не
легче. На гауптвахту, и все тут!
- У него была жена, - продолжал Тирет. - Старуха...
- Я ее тоже помню, - воскликнул Паради, - ну и стерва!
- Бывает, люди водят за собой шавку, а он повсюду таскал за собой эту
гадину; она была желтая, как шафран, тощая, как драная кошка, и рожа
злющая. Это она и натравливала старого хрыча на нас; без нее он был скорей
глупый, чем злой, а как только она приходила, он становился хуже зверя. Ну
и попадало ж нам!..
Вдруг Мартро, спавший у входа, со стоном просыпается. Он
приподнимается, садится на солому, как заключенный; на стене шевелится его
бородатая тень. В полутьме он вращает круглыми глазами. Он еще не совсем
проснулся.
Наконец он проводит рукой по глазам и, словно это имеет отношение к
его сну, вспоминает ночь, когда нас отправляли в окопы; осипшим голосом он
говорит:
- Вот кавардак подняли в ту ночь! Что за ночь! Все эти отряды, роты,
целые полки орали, и пели, и шли в гору! Было не очень темно. Глядишь:
идут, идут солдаты, поднимаются, поднимаются, как вода в море, и
размахивают руками, а кругом артиллерийские обозы и санитарные автомобили!
Никогда еще я не видел столько обозов ночью, никогда!..
Он ударяет себя кулаком в грудь, усаживается поудобнее и умолкает.
Выражая общую неотвязную мысль, Блер восклицает:
- Четыре часа! Теперь уж слишком поздно: сегодня наши уже ничего не
затеют!
В углу один игрок орет на другого:
- Ну, в чем дело? Играешь или нет, образина?
А Тирет продолжает рассказывать о майоре:
- Раз дали нам на обед суп из тухлого сала. Мерзотина! Тогда какой-то
солдатик захотел поговорить с капитаном; подносит ему миску к носу...
- Сапог! - сердито кричит кто-то из другого угла. - Почему ж ты не
пошел с козыря?..
- Тьфу! - говорит капитан. - Убрать это от меня! Действительно,
смердит.
- Да ведь не мой ход был, - недовольно возражает кто-то дрожащим,
неуверенным голосом.
- И вот, значит, капитан докладывает батальонному. Приходит
батальонный, размахивает рапортом и орет: "Где этот суп, из-за которого
подняли бунт? Принести мне его! Я попробую!" Ему приносят суп в чистой
миске. Он нюхает. "Ну и что ж? Пахнет великолепно. Где вам еще дадут такого
прекрасного супу?.."
- Не твой ход?! Ведь он сдавал. Сапог! Беда с тобой, да и только!
- И вот в пять часов выходим из казармы, а эти два чучела, батальонный
с женой, останавливаются прямо перед солдатами и стараются выискать
какие-нибудь непорядки в нашей амуниции. Батальонный кричит: "А-а,
голубчики, вы хотели надо мной посмеяться и пожаловались на отличный суп, а
я съел его с удовольствием, пальчики облизывал, и майорша тоже. Погодите, я
уж с вами расправлюсь... Эй вы, там, длинноволосый! Артист! Пожалуйте-ка
сюда!" И пока эта скотина нас распекала, его кляча стояла, точно аршин
проглотила, тощая, длинная, как жердь, и кивала головой: да, да.
- ...Как сказать: ведь у него не было "коронки", это дело особое...
- Вдруг она побелела как полотно, схватилась за пузо, вся затряслась,
уронила зонтик и вдруг среди площади, при всем народе, как начнет блевать!
- Эй, тише! - внезапно кричит Паради. - В траншее что-то кричат.
Слышите? Как будто: "Тревога!"
- Тревога? Да ты рехнулся?
Не успели это сказать, как в низком отверстии, у входа, показалась
тень и крикнула:
- Двадцать вторая рота! В ружье!
Молчание. Потом несколько возгласов.
- Я так и знал, - сквозь зубы бормочет Паради и на коленях ползет к
отверстию норы, где мы лежали.
Разговоры прекращаются. Мы онемели. Быстро приподнимаемся. Шевелимся,
согнувшись или стоя на коленях; застегиваем пояса; тени рук мечутся во все
стороны; мы суем вещи в карманы. И выходим все вместе, волоча за ремни
ранцы, одеяла, сумки.
На воздухе нас оглушает шум. Трескотня перестрелки усилилась; она
раздается слева, справа, впереди. Наши батареи безостановочно гремят.
- Как ты думаешь, они наступают? - нерешительно спрашивает кто-то.
- А я почем знаю! - раздраженно отвечает другой.
Мы стиснули зубы. Все хранят про себя свои догадки. Спешат, торопятся,
сталкиваются, ворчат, но ничего не говорят.
Раздается команда:
- Ранцы надеть!
- Приказ отменяется!.. - вдруг кричит офицер и со всех ног бежит по
траншее, расталкивая солдат локтями.
Конец этой фразы не слышен.
Отмена приказа! По всем рядам пробегает трепет, у всех сердце сжалось;
все поднимают голову, все замирают в тоскливом ожидании.
Но нет: отменяется только распоряжение касательно ранцев. Ранцев не
брать; скатать одеяло и привесить к поясу лопату!
Мы отвязываем, выдергиваем, скатываем одеяла. По-прежнему молчим;
каждый пристально смотрит, крепко сжимает губы.
Капралы и сержанты лихорадочно снуют взад и вперед, подгоняя
торопящихся солдат.
- Ну, живей! Ну, ну, чего возитесь? Говорят вам, живей!
Отряд солдат с изображением скрещенных топориков на рукаве пробивает
себе дорогу и быстро роет выемки в стене траншеи. Заканчивая приготовления,
мы искоса поглядываем на них.
- Что они роют?
- Выход.
Мы готовы. Солдаты строятся все так же молча; они стоят со скатанными
через плечо одеялами, подтянув ремешки касок, опираясь на ружья. Я
вглядываюсь в их напряженные, побледневшие, осунувшиеся лица.
Это не солдаты; это люди. Не искатели приключений, не воины, созданные
для резни, не мясники, не скот. Это земледельцы или рабочие, их узнаешь
даже в форменной одежде. Это штатские, оторванные от своего дела. Они
готовы. Они ждут сигнала смерти и убийства; но, вглядываясь в их лица,
между вертикальными полосами штыков, видишь, что это простые люди.
Каждый из них знает, что, прежде чем встретить солдат, одетых
по-другому, он должен будет сейчас подставить голову, грудь, живот, все
свое беззащитное тело под пули наведенных на него ружей, под снаряды,
гранаты и, главное, под планомерно действующий, стреляющий почти без
промаха пулемет, под все орудия, которые теперь притаились и грозно молчат.
Эти люди не беззаботны, не равнодушны к своей жизни, как разбойники, не
ослеплены гневом, как дикари. Вопреки пропаганде, которой их обрабатывают,
они не возбуждены. Они выше слепых порывов. Они не опьянены ни физически,
ни умственно. В полном сознании, в полном обладании силой и здоровьем, они
собрались здесь, чтобы лишний раз совершить безрассудный поступок,
навязанный им безумием человеческого рода. Все их раздумье, страх и
прощание с жизнью чувствуются в этой тишине, в неподвижности, в маске
сверхчеловеческого спокойствия, прикрывающей их лица. Это не тот род
героев, которых себе представляешь; но люди, не видевшие их, никогда не
смогут понять значения их жертвы.
Они ждут. Минуты ожидания кажутся вечностью. Время от времени то один,
то другой в ряду чуть вздрагивает, когда пуля, задев переднюю насыпь,
впивается в рыхлую землю задней насыпи.
Меркнущий день озаряет мрачным светом эту могучую нетронутую толпу
живых, из которых только часть доживет до ночи. Идет дождь: воспоминание о
дожде примешивается к моим воспоминаниям о всех трагедиях этой войны.
Надвигается вечер; он готовится расставить этим людям большую, как мир,
западню.
Из уст в уста передаются новые приказы. Нам раздают гранаты с
железными кольцами. "Каждому взять по две гранаты!"
Проходит майор; он в походной форме, подтянут, держится проще. Он
говорит:
- Добрые вести, ребята! Боши удирают! Вы будете молодцами, правда?
Известия вихрем облетают наши ряды:
- Впереди нас идут марокканцы и двадцать первая рота. Атака началась
на правом фланге.
Капралов зовут к капитану. Они возвращаются с охапками металлических
предметов. Бертран меня ощупывает. Он что-то прицепил к пуговице моей
шинели. Это кухонный нож.
- Гляди, что я тебе привесил на шинель! - говорит он. Он смотрит на
меня, уходит, ищет других людей.
- А мне? - спрашивает Пепен.
- Нет, - отвечает Бертран. - Брать добровольцев для этого дела
запрещено.
Мы ждем в глубинах дождевого пространства, сотрясаемого залпами,
лишенного других границ, кроме линий свирепой канонады. Бертран роздал ножи
и возвращается. Несколько солдат садится на землю; некоторые позевывают.
Вот пробирается самокатчик Бийет; он держит на руке резиновый плащ
офицера и явно отворачивается от нас.
- Ты что ж? Не идешь с нами? - кричит ему Кокон.
- Нет, - отвечает Бийет. - Я в семнадцатой роте, пятый батальон не
идет в атаку.
- А-а! Везет этому пятому батальону. Он никогда так не работает, как
мы!..
Бийет уже далеко; все смотрят ему вслед и недовольно хмурятся.
К Бертрану подбегает какой-то солдат и что-то шепчет. Бертран
оборачивается к нам и говорит:
- Пошли! Наш черед!
Все вместе мы трогаемся в путь. Ставим ноги на ступеньки, вырытые
саперами; локоть к локтю вылезаем из траншеи и взбираемся на бруствер.
Бертран стоит на скате. Он окидывает нас беглым взглядом. Мы все в
сборе. Он командует:
- Вперед!
Голоса звучат странно. Мы выступили очень быстро, неожиданно. Все это
как сон. В воздухе не слышно свиста. Среди рева пушек явственно различаешь
необычайное затишье в ружейной пальбе...
Мы, как автоматы, спускаемся по скользкому неровному скату, иногда
опираясь на ружье с примкнутым штыком. Глаз невольно замечает какую-нибудь
подробность: развороченные участки земли, редкие колья с оборванной
проволокой, обломки в ямах. Трудно поверить, что мы днем стоим на этом
скате; несколько уцелевших солдат еще помнят, как они со всяческими
предосторожностями проникали сюда в темноте, а другие только украдкой
посматривали в эту сторону сквозь бойницы. Нет, нас не обстреливают. Целый
батальон вышел из-под земли, и это, кажется, осталось незамеченным! Затишье
таит все нарастающую угрозу. Бледный свет ослепляет нас.
Весь откос покрылся людьми; они спускаются одновременно с нами. Справа
вырисовывается рота, которая направляется в овраг через ход 97, когда-то
вырытый немцами и теперь почти разрушенный.
Мы выходим за наши проволочные заграждения. Нас еще не обстреливают.
Неловкие солдаты спотыкаются, падают и поднимаются. По ту сторону
заграждений мы перестраиваемся и спускаемся немного быстрей. Наше движение
невольно ускоряется. Вдруг до нас долетают несколько пуль. Бертран велит
приберечь гранаты, ждать до последней минуты.
Но звук его голоса заглушается: внезапно над нами, во всю ширину
спуска, вспыхивают зловещие огни, раздирая и оглушая воздух страшными
взрывами. По всей линии, слева направо, небо мечет снаряды, а земля -
взрывы. Ужасающая завеса отделяет нас от мира, отделяет нас от прошлого, от
будущего. Мы останавливаемся как вкопанные, ошалев от внезапной грозы,
разразившейся со всех сторон; в едином порыве вся наша толпа стремительно
бросается вперед. Мы шатаемся, хватаемся друг за друга среди высоких волн
дыма. С грохотом проносятся циклоны обращенной в прах земли; в глубине,
куда мы несемся все вместе, разверзаются кратеры, одни рядом с другими,
одни в других. Мы больше не видим, куда попадают залпы. Срываются с цепей
такие чудовищные, оглушительные вихри, что мы чувствуем себя уничтоженными
уже одним шумом этих громовых ливней, этих крупных звездообразных осколков,
возникающих в воздухе. Видишь и чувствуешь, что эти осколки проносятся
совсем близко над головой, шипят, как раскаленное железо в воде. Вдруг я
роняю винтовку: дыхание взрыва обожгло мне руки. Я хватаю ее, шатаясь,
опустив голову, бегу дальше, в бурю, сверкающую рыжими молниями, в
разрушительный поток лавы; меня подхлестывают фонтаны пыли и копоти.
Пронзительный лязг и треск пролетающих осколков причиняют боль ушам,
ударяют по затылку, пронзают виски, и невозможно удержаться от крика. От
запаха серы переворачивается, сжимается сердце. Дыхание смерти нас толкает,
приподнимает, раскачивает. Мы бросаемся вперед прыжками, не зная куда.
Глаза мигают, слезятся, слепнут. Впереди пылающий обвал. Путь отрезан.
Это заградительный огонь. Надо пройти через огненный вихрь, сквозь эти
страшные вертикальные тучи. Мы проходим. Мы прошли. Какие-то призраки
кружатся, взлетают и падают, озаренные внезапными вспышками света. Я на миг
различаю странные лица кричащих людей; эти крики видишь, но не слышишь.
Костер огромными красными и черными громадами падает вокруг меня,
разворачивает землю, вырывает ее из-под моих ног и отбрасывает меня в
сторону, как упругую игрушку. Помню, как я перешагнул через какой-то труп;
он горел, весь черный; пунцовая кровь потрескивала на огне, и, помню, рядом
со мной полы чьей-то шинели запылали и оставили дымный след. Справа, вдоль
всего хода 97, вспыхивали и теснились, как люди, вереницы страшных огней.
- Вперед!
Мы почти бежим. Люди падают; одни валятся всем телом, головой вперед,
другие смиренно опускаются, словно садятся на землю. Мы отшатываемся, чтобы
не наступить на мертвые тела, простертые или вздыбленные, и на раненых, -
эта западня опасней: раненые бьются и цепляются за живых.
Международный ход!
Мы добежали. Длинные, вьющиеся стебли колючей проволоки вырваны с
корнем, отброшены, спутаны, сметены бомбардировкой. Между этими железными
кустарниками, мокрыми от дождя, земля разрыта и свободна.
Международный ход не защищен. Немцы его оставили, или первая волна
атаки уже прошла здесь... Изнутри он ощетинился ружьями, поставленными
вдоль насыпи. На дне валяются трупы. В канаве из кучи тел торчат
неподвижные руки в серых рукавах с красными кантами и ноги в сапогах.
Кое-где насыпь снесена, деревянное крепление раздроблено: весь бок траншеи
разбит, завален неописуемым мусором. В других местах зияют круглые колодцы.
У меня особенно сохранилось воспоминание о траншее, одетой в странные
лохмотья, покрытой разноцветными тряпками: для выделки мешков немцы
использовали сукна, бумажные и шерстяные ткани с яркими разводами; все это
награблено в каком-нибудь мебельном магазине. Эта пестрядь, эти изрезанные,
изорванные лоскутья висят, болтаются, хлопают и пляшут на ветру.
Мы рассыпались по траншее. Лейтенант перепрыгнул на другую сторону,
нагибается, зовет нас криками и знаками:
- Не задерживайтесь! Вперед! Дальше!
Мы карабкаемся по насыпи, хватаясь за ранцы, ружья, плечи. Дно оврага
разворочено снарядами, завалено обломками, кишит лежащими телами. Одни
неподвижны, как неодушевленные предметы, другие тихо шевелятся или
судорожно дергаются. Заградительный огонь продолжает действовать адскими
залпами позади нас, в том месте, которое мы уже прошли. Но там, где мы
находимся, у подножия пригорка, - мертвая зона для неприятельский
артиллерии.
Недолгое сомнительное затишье. Мы слышим немного лучше.
Переглядываемся. Глаза лихорадочно блестят, к лицу прилила кровь. Все дышат
с трудом; в груди колотится сердце.
Мы смутно узнаем друг друга, как будто встречаемся лицом к лицу где-то
на далеких берегах смерти. В этом проблеске, среди кромешного ада, мы
перекидываемся отрывистыми фразами:
- Это ты?
- Ну и достается нам!
- Где Кокон?
- Не знаю.
- Видел капитана?
- Нет...
- Ты жив?
- Да...
Лощина уже позади. Перед нами противоположный склон. Мы взбираемся
гуськом по лестнице, высеченной в земле.
- Осторожно!
Дойдя до середины лестницы, какой-то солдат, раненный осколком снаряда
в бок, падает, как пловец, вытянув вперед руки; с головы свалилась каска.
Черная тень ныряет куда-то в пропасть: я мельком замечаю, как над черным
профилем развеваются волосы.
Мы поднимаемся на вершину.
Перед нами простирается бесцветный пустырь. Сначала мы видим только
меловую каменистую изжелта-серую степь; ей нет конца. Впереди ни одной
человеческой волны, ни одного живого человека, только мертвецы; свежие
трупы как будто еще страдают или спят; старые останки размыты дождями или
почти поглощены землей.
Наша цепь бросается вперед рывками и выходит на вершину; я чувствую,
что рядом со мной два человека ранены, две тени брошены на землю; они
падают нам под ноги, один - с пронзительным криком, другой - молча, как
оглушенный ударом бык. Третий исчез, неистово взмахнув руками, словно его
унес ветер. Мы бессознательно смыкаем ряды и пробиваемся вперед, все
вперед; брешь заполняется сама собой. Унтер останавливается, поднимает
саблю, роняет ее, опускается на колени, рывками откидывается назад; каска
свалилась; он застывает, уставившись в небо. Наша цепь разрывается на бегу,
чтобы не потревожить эту неподвижность.
Лейтенанта уже не видно. Начальства больше нет... Живая волна, бьющая
в край плоскогорья, нерешительно останавливается. Среди топота ног слышно
хриплое дыхание.
- Вперед! - кричит какой-то солдат.
И все еще стремительней бегут вперед, к бездне.
- Где Бертран? - жалобно стонет кто-то из бегущих впереди.
- Вот! Там!..
Бертран остановился, нагибается к раненому, но быстро покидает его, а
раненый протягивает к нему руки и, кажется, рыдает.
Как только он нас догоняет, из-за бугорка раздается трескотня
пулемета. Это тревожная минута; она еще страшней той, когда мы шли сквозь
землетрясение и заградительный огонь. Знакомый голос пулемета отчетливо и
грозно обращается к нам. Во мы больше не останавливаемся.
- Дальше! Дальше!
Мы задыхаемся, хрипло стонем, но несемся дальше, к горизонту.
- Боши! Я их вижу! - кричит кто-то.
- Да... Из траншеи торчат головы... Эта линия - их траншея. Совсем
близко. А-а, скоты!
Действительно, мы различаем серые бескозырки; они то поднимаются, то
опускаются до уровня земли, в пятидесяти метрах за полосой изрытого
чернозема.
Кучку людей, среди которой мчусь и я, что-то подбрасывает. Мы уже так
близко; мы невредимы; неужели не дойдем? Нет, дойдем! Мы широко шагаем. Не
слышно больше ничего. Каждый бросается вперед; каждого влечет этот страшный
ров; все вытянулись; никто не может повернуть голову ни вправо, ни влево.
Чувствуется, что многие падают. Я отскакиваю вбок, чтоб увернуться от
внезапно возникшего передо мной штыка, примкнутого к падающему ружью.
Совсем близко от меня окровавленное лицо Фарфаде; он выпрямляется, толкает
меня, бросается на Вольпата, бегущего рядом со мной, и хватается за него;
Вольпат сгибается, не останавливаясь волочит его несколько шагов, потом
стряхивает его, отталкивает, не глядя, не зная, кто это, и прерывающимся
голосом, задыхаясь, кричит:
- Пусти меня! Да пусти ты, черт!.. Тебя сейчас подберут... Не бойся!..
Фарфаде с размаху падает и поворачивается во все стороны лицом,
покрытым какой-то пунцовой маской, лишенной всякого выражения, а Вольпат
уже далеко; он бессознательно повторяет сквозь зубы: "Не бойся!" - и, не
отрываясь, смотрит на линию немецких окопов.
Вокруг меня градом сыплются пули; все чаще солдаты внезапно
останавливаются, медленно падают, бранятся, размахивают руками, ныряют всем
телом, кричат, испускают глухие, бешеные, отчаянные вопли или страшный
стон, которым мгновенно исходит вся жизнь. А мы, еще уцелевшие, смотрим
вперед, бежим среди игр смерти, поражающей наугад живую плоть наших рядов.
Проволочные заграждения. Здесь есть нетронутая зона. Мы ее обходим.
Дальше пробита широкая, глубокая брешь: это огромная воронка, составленная
из множества воронок, баснословный кратер вулкана, вырытый пушкой.
Это зрелище ошеломляет. Кажется, что все это разрушение исходит из
недр земли. При виде подобного разрыва пластов почвы мы еще яростней
бросаемся вперед; некоторые мрачно покачивают головой и не могут
удержаться, чтоб не закричать даже в такую минуту, когда слова с трудом
вырываются из глотки:
- Вот так так! Ну и всыпали им! Вот так так!
Нас словно несет ветром; мы бежим то вверх, то вниз, поднимаемся на
пригорки, спускаемся в низины, бежим сквозь эту непомерную брешь,
образовавшуюся в земле, истоптанной, почерневшей, обожженной неистовым
пламенем. Ноги прилипают к глине. Мы злобно их отдираем. Предметы
снаряжения, лоскутья материи устилают рыхлую мокрую землю; белье вывалилось
из разодранных сумок; поэтому мы не увязаем в грязи и стараемся ставить
ногу на это тряпье, когда прыгаем в ямы или взбираемся на бугры.
Позади кричат, подгоняют нас:
- Вперед, ребята! Вперед, черт подери!
- За нами идет весь полк!
Мы не оборачиваемся, но, наэлектризованные этим известием, наступаем
еще уверенней.
За насыпью, к которой мы приближаемся, больше не видно бескозырок.
Впереди валяются трупы немцев; они или навалены в кучи, или вытянуты в
линию. Мы подходим. Насыпь четко вырисовывается во всем своем коварном
обличии. Бойницы... Мы близко, невероятно близко от них...
Перед нами что-то падает. Граната. Ударом ноги капрал Бертран
отбрасывает ее так ловко, что она взлетает и разрывается как раз над
траншеей.
И после этой удачи наш взвод подходит к самому рву.
Пепен ползет по насыпи между трупов. Достигает края и исчезает в
траншее. Он вошел первым. Фуйяд размахивает руками, кричит и прыгает в
траншею почти одновременно с ним... Я мельком вижу ряд черных дьяволов: они
нагибаются, спускаются с гребня насыпи в черную западню.
Прямо перед нами в упор раздается страшный залп; вдоль всего земляного
вала вспыхивает рампа огней. Придя в себя, мы отряхиваемся и смеемся во все
горло злорадным смехом: пули пролетели слишком высоко. И сейчас же, с
криком и ревом, радуясь избавлению, мы скользим, катимся и живыми
вваливаемся в брюхо траншеи.
Нас обволакивает непонятный дым. В этой душной бездне я вижу сначала
только серо-голубые шинели. Мы идем то вправо, то влево, подталкиваем друг
друга; рычим, ищем. Оборачиваемся; в руках у нас ножи, ружья, гранаты;
сначала мы не знаем, что делать.
- Скоты! Они в прикрытиях! - орут кругом.
Земля сотрясается от глухих взрывов: бой идет под землей, в
прикрытиях. Нас вдруг разделяют чудовищные тучи густого дыма; мы больше
ничего не видим. Мы барахтаемся, как утопающие, в едких волнах дыма. Мы
наталкиваемся на какие-то рифы; это скорчились, скрючились люди; где-то в
глубине они истекают кровью и кричат. Мы едва различаем стены, совсем
прямые, обложенные мешками с землей; белый холст разорван, как бумага.
Иногда тяжелые испарения колышутся и редеют, и тогда опять видишь полчища
нападающих. Словно вырванный из этой пыльной картины боя, на бруствере в
тумане вырисовывается поединок; оба силуэта падают и погружаются во тьму. Я
слышу несколько слабых возгласов: "Камрад!" Это кричат бледные, исхудалые
солдаты в серых куртках; они загнаны в развороченный угол траншеи. Под
чернильной тучей опять надвигается гроза - толпа людей поднимается в том же
направлении, движется направо, прыжками и вихрями, вдоль мрачной, разбитой
плотины.
И вдруг мы чувствуем: все кончено. Мы видим, слышим, понимаем, что наш
поток, докатившись сюда, через все заграждения, не встретил равного потока
и что враг отступил. Человеческая стена распалась перед нами. Тонкая завеса