Страница:
истину, что на фронте грязнее всех повара.
- Если увидишь чумазого парня с грязным рылом и в грязной одежде,
такого, что прикоснуться к нему можно только щипцами, так и знай: наверняка
повар! И чем грязней, тем он верней повар.
- Истинно верно! - подтверждает Мартро.
- А-а, вот Тирлуар! Эй, Тирлуар!
Тирлуар подходит, озабоченный, поглядывая туда-сюда; он бледен, как
хлор; худая шея пляшет в слишком широком и жестком воротнике шинели. У него
острый подбородок; верхние зубы торчат; резкие морщины с глубоко забившейся
в них грязью у рта кажутся намордником. По обыкновению, он взбешен и, как
всегда, бранится:
- У меня ночью свистнули сумку!
- Это сто двадцать девятый полк! А где ты ее держал?
Он показывает на штык, воткнутый в стенку, у входа в прикрытие.
- Здесь висела, вот на этой зубочистке.
- Растяпа! - хором восклицают собеседники. - Сам людям подставил! Да
ты что, рехнулся?
- Экая досада! - стонет Тирлуар.
Вдруг его охватывает гнев; его лицо передергивается, кулаки сжимаются,
словно узлы веревки. Он потрясает ими.
- Эх, попадись мне этот стервец! Да я бы ему морду разбил, выпотрошил
бы ему брюхо, да я бы... Ведь у меня в сумке лежал непочатый кусок сыру.
Пойти еще поискать, что ли!
Он растирает себе живот кулаком, короткими взмахами, словно ударяя по
струнам, он держится с чувством собственного достоинства; его лицо
искажается гневом; похожий на больною, закутанного в халат, он уходит в
утреннюю мглу. Его ругань доносится даже издали; наконец он исчезает.
- Вот балда! - говорит кто-то.
Все хихикают.
- Он свихнулся и спятил, - объявляет Мартро, по обыкновению усиливая
мысль сочетанием двух однозначащих слов.
- Эй, братишка, погляди, - говорит явившийся Тюлак, - погляди-ка!
Тюлак великолепен. На нем казакин лимонно-желтого цвета, сшитый из
непромокаемого спального мешка. Тюлак проделал в нем дыру для головы и
поверх этого футляра надел ремни и пояс. Он рослый, костлявый, решительный.
На ходу он вытягивает шею и косит глазами. Он что-то держит в руке.
- Вот нашел сегодня, когда копал ночью землю в конце Нового хода: мы
меняли прогнивший настил. Хорошая штуковина, мне сразу понравилась. Это
топор старинного образца.
Действительно, "топор старинного образца": заостренный камень с
рукояткой из побуревшей кости. Настоящее доисторическое орудие.
- Его удобно держать, - говорит Тюлак, помахивая своей находкой. - Да,
недурно придумано. Лучше сделано, чем наши топорики военного образца.
Словом, сногсшибательно! На, погляди-ка!.. А-а? Отдай. Он мне пригодится.
Увидишь...
Он потрясает этим топором четвертичного периода и сам кажется
питекантропом, наряженным в лохмотья, укрывшимся в недрах земли.
Один за другим подходят солдаты из отделения Бертрана и собираются у
поворота траншеи. В этом месте она немного шире, чем в той части, где
тянется ровно: там, чтобы разминуться, надо прижаться к грязной стенке и
упереться животом в живот товарища.
Наша рота в резерве; она занимает окопы второй линии. Здесь нет
сторожевой службы. Ночью нас посылают вперед на земляные работы, но, пока
светло, нам нечего делать. Нас свалили в одну кучу; мы словно прикованы
локоть к локтю; нам остается только как-нибудь убить время до вечера.
Дневной свет наконец пробился в бесконечные трещины, избороздившие эту
местность; он добирается до наших нор. Печальный свет севера! Здесь даже
небо тесное и грязное, словно отягченное дымом и смрадом заводов. При этом
тусклом освещении разнородные наряды жителей нашего дна предстают во всем
своем убожестве среди огромной безысходной нищеты, породившей их. Но ведь
здесь ружейные выстрелы кажутся однообразным тиканьем часов, а пушечные
залпы - урчанием кота; ведь великая драма, которую мы разыгрываем, тянется
слишком долго, и больше не удивляешься своему виду и наряду, придуманному
нами для защиты от дождя, льющегося сверху, от грязи, проникающей снизу, от
бесконечного холода, пребывающего всюду.
Звериные шкуры, одеяла, парусина, вязаные шлемы, суконные и меховые
шапки, шарфы, накрученные на шею или повязанные, как чалмы; фуфайки и
сверхфуфайки, сверходеяния и кровли из клеенчатых, просмоленных,
прорезиненных капюшонов, черных или всех (полинявших) цветов радуги,
покрывают этих людей, скрывают форменную одежду почти так же, как кожу, и
расширяют тело и голову до огромных размеров. Один напялил на спину
квадратную клеенку с большими белыми и красными клетками, найденную где-то
на стоянке в столовой, - это Пепен; его узнаешь уже издали скорей по этой
арлекиновой вывеске, чем по его бледному бандитскому лицу. Вот
оттопыривается манишка Барка, вырезанная из стеганого одеяла, когда-то
розового, а теперь бурого от пыли и дождя. Вот огромный Ламюз - разрушенная
башня с остатками афиш. Вот маленький Эдор: кираса из чертовой кожи придает
ему вид жесткокрылого насекомого с глянцевитой спинкой; и среди них всех,
как Великий вождь, блистает оранжевым нагрудником Тюлак.
Каска придает некоторое единообразие головам всех этих людей. Да и то!
Одни надевают ее на кепи, как Бике; другие - на вязаный шлем, как Кадийяк,
третьи - на шапку, как Барк, - и это усложняет наряд и создает
разнообразие.
А наши ноги!.. Только что, согнувшись в три погибели, я спустился в
нашу землянку - низкий тесный погреб, отдающий сыростью и плесенью; здесь
натыкаешься на пустые банки из-под консервов и грязные тряпки; здесь
валялись два длинных спящих свертка, а в углу, при свете огарка, какая-то
тень, стоя на коленях, рылась в сумке... Вылезая через прямоугольное
отверстие, я увидел ноги. Они торчали отовсюду, горизонтально, вертикально
или наклонно, вытянутые, согнутые, сплетенные, они мешали пройти; все их
проклинали; это была многообразная и многоцветная коллекция: гетры и краги,
черные и желтые, высокие и низкие, из кожи, из плотной парусины, из
какой-то непромокаемой ткани; обмотки - синие, голубые, черные, серые,
цвета хаки, коричневые... Один только Вольпат все еще носит короткие краги
времен мобилизации; Мениль Андре уже две недели щеголяет в чулках из грубой
зеленой шерсти. А Тирета всегда узнаешь по серым в белую полоску суконным
обмоткам, вырезанным из штатских брюк, висевших черт знает где в начале
войны... У Мартро обмотки разного цвета: ему не удалось найти два
одинаковых изношенных и грязных куска шинели, чтобы разрезать их на полосы.
У некоторых солдат ноги обернуты в тряпки, даже в газеты, обмотаны
спиралями веревок или даже телефонными проводами (это практичней). Пенен
ослепляет товарищей и прохожих рыжими крагами, которые он снял с мертвеца.
Барк считает себя (ну и надоедает же он иногда!) изворотливым парнем,
мастером на выдумки: он обмотал гетры марлей; эти белые икры, вязаная
шапка, белеющая из-под каски, и клок рыжих волос на лбу придают ему
клоунский вид. Потерло вот уже месяц ходит в сапогах немецкого солдата, в
отличных, почти новых сапогах, подбитых подковками. Их дал ему на хранение
Карон, когда был ранен в руку и эвакуирован. А сам Карон снял их с
баварского пулеметчика, убитого на Пилонской дороге. Помню, как наш Карон
рассказывал об этом:
- Да, милый мой, лежит парень задом в яме, весь согнулся, глазеет в
небо, а ноги задрал вверх. Как будто подставляет мне свои сапожки и хочет
сказать: "Бери, пожалуйста!" - "Что ж, ладно!" - говорю. Зато сколько
хлопот было стащить с него эти чеботы; и повозился же я! Добрых полчаса
пришлось тянуть, поворачивать, дергать, накажи меня бог: ведь парень мне не
помогал, лапы у него не сгибались. Ну, я столько тянул, что в конце концов
ноги от мертвого тела отклеились в коленях, штаны порвались и - трах! - в
каждой руке у меня по сапогу, полному каши. Пришлось опорожнить их,
выбросить из них ноги.
- Ну, брат, врешь!
- Спроси у самокатчика Этерпа! Он мне помогал: мы запускали руки в
сапог и вытаскивали оттуда кости, куски мяса и носков. Зато какие сапоги!
Гляди! Стоило потрудиться!
...И вот, пока не вернется Карон, Потерло вместо него носит сапоги,
которые не успел износить баварский пулеметчик.
Так по мере сил, разумения, энергии, возможности и смелости каждый
изворачивается, стараясь бороться с чудовищными невзгодами. Каждый
показывает себя и словно говорит: "Вот все, что я сумел, смог, посмел
сделать в страшной беде, в которую попал".
Мениль Жозеф дремлет, Блер зевает. Мартро уставился в одну точку и
курит. Ламюз чешется, как горилла, а Эдор - как мартышка. Вольпат кашляет и
ворчит: "Я подохну". Мениль Андре вынул зеркальце и гребенку и холит свою
шикарную каштановую бороду, словно редкостное растение. Однообразная тишина
то тут, то там прерывается приступами неистового волнения, вызываемого
повсеместным, неизбежным, заразительным присутствием паразитов.
Барк - парень наблюдательный; он обводит всех взглядом, вынимает изо
рта трубку, плюет, подмигивает и говорит:
- Ну и не похожи мы друг на друга!
- А с чего нам быть похожими? - отвечает Ламюз. - Это было бы чудом.
Наш возраст? Мы все разного возраста. Наш полк - резервный; его
последовательно пополняли подкрепления, - то кадровые части, то ополченцы.
В нашем полувзводе есть запасные из ополчения, новобранцы и солдаты
среднего возраста. Фуйяду сорок лет. Блер мог бы быть отцом Бике, новичка
призыва тринадцатого года. Капрал называет Мартро "дедушкой" или "старым
отбросом", смотря по тому, шутит он или говорит серьезно. Мениль Жозеф,
если бы не война, остался бы в казарме. Забавное зрелище, когда нас ведет
сержант Вижиль, славный мальчуган с пушком над губой; на днях, на стоянке,
он прыгал через веревочку с ребятами. В нашей разношерстной компании, в
этой семье без семьи, у очага без очага, объединены три поколения; они
живут, ждут, цепенеют, словно бесформенные истуканы, словно дорожные
столбы.
Откуда мы? Из разных областей. Мы явились отовсюду. Я смотрю на
соседей: вот Потерло, углекоп из шахты Калонн; он розовый; брови у него
соломенно-желтые, глаза васильковые; для его крупной золотистой головы
пришлось долго искать на складах эту каску, похожую на огромную синюю
миску; вот Фуйяд, лодочник из Сетта; он бешено вращает глазами; у него
длинное, худое лицо, как у мушкетера, и впалые щеки. Действительно, они не
похожи друг на друга, как день и ночь.
Кокон, тощий, поджарый, в очках, с лицом, изъеденным испарениями
больших городов, тоже резко отличается от Бике, неотесанного, серого
бретонца с квадратной челюстью, тяжелой, как булыжник; Андре Мениль,
внушительный фармацевт из нормандского городка, краснобай с отличной
пушистой бородой, совсем не похож на Ламюза, мордастого крестьянина из
Пуату, толстяка, у которого щеки и затылок вроде ростбифа. Жаргон
долговязого Барка, исходившего весь Париж, смешивается с почти бельгийским
певучим говором северян, попавших к нам из 8-го полка, со звонкой
раскатистой речью ребят из 144-го полка, с наречием овернцев из 124-го
полка, которые упрямо собираются в кучки среди чужаков, словно муравьи,
притягивающие друг друга...
Я еще помню первую фразу весельчака Тирета, - представившись, он
сказал: "Ребята, я из Клиши-ла-Гаренн! А вы чем можете похвастать?" - и
первую жалобу Паради, которая способствовала его сближению со мной: "Они с
меня смеются, потому что я с Морвана..."
Чем мы занимались? Да чем хотите. Кем мы были в ныне отмененные
времена, когда у нас еще было какое-то место в жизни, когда мы еще не
зарыли нашу судьбу в эти поры, где нас поливает дождь и картечь? Большей
частью земледельцами и рабочими. Ламюз - батраком, Паради - возчиком; у
Кадийяка, детская каска которого, как говорит Тирет, торчит на остром
черепе, словно купол колокольни, есть своя земля. Дядя Блер был фермером в
Бри. Барк служил посыльным в магазине и, отвозя товар на трехколесном
велосипеде, шнырял между парижскими трамваями и такси, мастерски ругал
пешеходов и распугивал их, словно кур, на проспектах и площадях. Капрал
Бертран, который держится всегда в сторонке, молчаливый и вежливый, с
прекрасным мужественным лицом и открытым взглядом, был рабочим в мастерской
футляров. Тирлуар красил автомобили и, говорят, не ворчал. Тюлак держал
маленькое кафе у заставы Дю-Трон, а добродушный бледный Эдор - кабачок у
дороги, недалеко от теперешнего фронта; его заведению, конечно, здорово
досталось от снарядов: как известно, Эдору не везет. Мениль Андре, еще
довольно опрятный и причесанный, торговал в аптеке на площади содой и
непогрешимыми патентованными средствами; его брат Жозеф продавал газеты и
иллюстрированные романы на станции железной дороги; далеко, в Лионе,
очкастый Кокон, человек-цифра, облачившись в черную блузу, весь в ржавчине,
хлопотал за конторкой скобяной лавки, а Бекюв Адольф и Потерло с самой зари
при свете тусклой лампочки, своей единственной звезды, добывали уголь в
шахтах на севере.
Есть и другие; чем они занимались, не упомнишь; их смешиваешь одного с
другим: есть деревенские бродячие мастера на все руки, не говоря уже о
подозрительном Пепене: у него, наверно, не было никакого ремесла. (Мы
только знаем, что три месяца тому назад, после выздоровления в лазарете, он
женился... чтобы получить пособие, установленное для жен мобилизованных.)
Среди нас нет людей свободных профессий. Учителя обыкновенно -
унтер-офицеры или санитары. В полку брат марист - старший санитар при
полевом госпитале; тенор - ординарец-самокатчик при военном враче;
адвокат - секретарь полковника; рантье - капрал, заведующий продовольствием
в нестроевой роте. У нас нет ничего подобного. Все мы - настоящие солдаты;
в этой войне почти нет интеллигентов - артистов, художников или богачей,
подвергающихся опасности у бойниц; они попадаются редко или только в тех
случаях, когда носят офицерское кепи.
Да, правда, все мы разные.
И все-таки мы друг на друга похожи.
Несмотря на различие в возрасте, происхождении, образовании, положении
и во всем, что существовало когда-то, - несмотря на все пропасти,
разделявшие нас, мы в общих чертах одинаковы. Под одной и той же грубой
оболочкой мы скрываем или обнаруживаем одни и те же нравы, одни и те же
привычки, один и тот же упрощенный характер людей, вернувшихся в
первобытное состояние.
Одна и та же речь, состряпанная из заводских и солдатских словечек и
из местных диалектов, приправленная, как соусом, словообразованиями,
объединяет всех нас в единую толпу, которая уже давно приходит со всех
концов Франции и скопляется на северо-востоке.
Связанные общей непоправимой судьбой, сведенные к одному уровню,
вовлеченные, вопреки своей воле, в эту авантюру, мы все больше уподобляемся
друг другу. Страшная теснота совместной жизни нас гнетет, стирает наши
особенности. Это какая-то роковая зараза. Солдаты кажутся похожими один на
другого, и, чтобы заметить это сходство, даже не надо смотреть на них
издали: на расстоянии все мы только пылинки, несущиеся по равнине.
Ждем. Надоедает сидеть; встаешь. Суставы вытягиваются и потрескивают,
как дерево, как старые дверные петли. От сырости люди ржавеют, словно
ружья, медленней, но основательней. И сызнова, по-другому, принимаемся
ждать.
На войне ждешь всегда. Превращаешься в машину ожидания.
Сейчас мы ждем супа. Потом будем ждать писем. Но всему свое время:
когда поедим супу, подумаем о письмах. Потом примемся ждать чего-нибудь
другого.
Голод и жажда - сильные чувства; они мощно действуют на душевное
состояние моих сотоварищей. Суп запаздывает, и они начинают злиться и
жаловаться. Потребность в пище и питье выражается ворчанием:
- Время уже восемь. Куда это запропастились харчи?
- А мне как раз со вчерашнего дня, с двенадцати часов жрать хочется, -
буркает Ламюз. Его глаза увлажняются от голода, а щеки багровеют, словно их
мазнули краской.
С каждой минутой недовольство растет.
- Плюме, наверно, опрокинул себе в глотку мою флягу вина, да еще и
другие; нализался и где-нибудь свалился пьяный.
- Определенно и наверняка, - подтверждает Мартро.
- Мерзавцы! Вши проклятые, эти нестроевые! - рычит Тирлуар. - Ну и
поганое отродье! Все до одного пропойцы и бездельники! Лодырничают по целым
дням в тылу и не могут даже поспеть вовремя. Эх, был бы я хозяином, послал
бы я их всех в окопы на наше место, и пришлось бы им попотеть! Прежде всего
я бы приказал: каждый во взводе по очереди будет поваром. Конечно, кто
хочет... и тогда...
- А я уверен, - орет Кокон, - что это сукин сын Пепер задерживает
других. Он делает это назло, да и не может утром продрать глаза, бедняга!
Он должен проспать непременно десять часов в своей блошатой постели! А то
этому барину целый день будет лень рукой шевельнуть!
- Я б им показал! - ворчит Ламюз. - Будь я там, они б у меня живо
повскакали с постели. Я бы двинул их сапогом по башке, схватил бы их за
ноги...
- На днях, - продолжает Кокон, - я высчитал: он ухлопал семь часов
сорок семь минут, чтобы добраться сюда с тридцать первого пункта. А на это
пяти часов за глаза довольно.
Кокон - человек-цифра. У него страсть, жадность к точным числам. По
любому поводу он старается добыть статистические данные, собирает их, как
терпеливый муравей, и преподносит их всем, кто хочет его послушать. Сейчас
он пускает в ход цифры, словно оружие; его сухонькое личико - сочетание
углов и треугольников с двойным кольцом очков - искажено злобой.
Он становится на ступеньку для стрельбы, оставшуюся с тех времен,
когда здесь была первая линия, и яростно высовывает голову поверх
бруствера. При свете косых холодных лучей поблескивают стекла его очков, и
капля, висящая на кончике носа, сверкает, как алмаз.
- А Пепер?! Ну и ненасытная утроба! Прямо не верится, сколько кило
жратвы он набивает себе в брюхо за один только день!
Дядя Блер "кипит" в своем углу. Его седоватые свисающие усищи, похожие
на костяную гребенку, дрожат.
- Знаешь? Там, на кухне, все они дрянцо на дрянце. Их зовут: "Ни
черта, Ни черта, Ни хрена и Компания".
- Форменное дерьмо, - убежденно говорит Эдор и вздыхает. Он лежит на
земле с полуоткрытым ртом; у него вид мученика; тусклым взглядом он следит
за Пепеном, который снует взад и вперед, словно гиена.
Негодование против опаздывающих все возрастает.
Тирлуар-"ругатель" изощряется вовсю. Он сел на своего конька и
чувствует себя в своей стихии. Он подзадоривает товарищей:
- Добро б еще дали что-нибудь вкусное. А то ведь опять угостят
какой-нибудь пакостью.
- Эх, ребята, а какую падаль дали нам вчера. Нечего сказать... Куски
камня! Это у них называется бифштексом? Скорее старая подметка. У-ух! Я
сказал ребятам: "Осторожней! Жуйте медленней, а то сломаете клыки: может
быть, сапожник забыл вынуть оттуда гвозди!"
В другое время эта шутка Тирета, если не ошибаюсь, бывшего устроителя
кинематографических гастролей, нас бы рассмешила, но сейчас все слишком
взбешены, и она вызывает только общий ропот.
- А чтобы мы не жаловались, что жратва слишком жесткая, дадут, бывало,
вместо мяса чего-нибудь мягкого; безвкусную губку, пластырь. Жуешь, словно
кружку воды пьешь, вот и все.
- Да, это, - говорит Ламюз, - неосновательная пища, не держится в
брюхе. Думаешь - насытился, а на деле у тебя в ящике пусто. Вот мало-помалу
и подыхаешь: пухнешь с голоду.
- Следующий раз, - в бешенстве восклицает Бике, - я добьюсь разрешения
поговорить с начальником, я скажу: "Капитан!.."
- А я, - говорит Барк, - объявлюсь хворым и скажу: "Господин
лекарь..."
- Жалуйся или нет, все одно ничего не выйдет. Они сговорились выжать
все соки из солдата.
- Говорят тебе, они хотят нас доконать!
- А водка?! Мы имеем право получать в окопах водку, - ведь это
проголосовали где-то; не знаю где, не знаю когда, - но знаю, что мы торчим
здесь вот уже три дня, и три дня нам ее только сулят.
- Эх, беда!
- Несут! - объявляет солдат, стороживший на повороте.
- Наконец-то!
Буря жалоб и упреков сразу стихает, как по волшебству. Бешенство
внезапно сменяется удовлетворением.
Трое нестроевых, запыхавшись, обливаясь потом, ставят на землю фляги,
бидон из-под керосина, два брезентовых ведра и кладут круглые хлебы,
нанизанные на палку. Прислоняются к стенке траншеи и вытирают лицо платком
или рукавом. Кокон с улыбкой подходит к Пеперу и вдруг, забыв, что осыпал
его заочно ругательствами, протягивает руку к одному из бидонов, целая
коллекция которых привязана к поясу Пепера наподобие спасательного круга.
- Что ж нам дадут пожевать?
- Да вот это, - уклончиво отвечает помощник Пепера.
Он по опыту знает, что объявлять заранее меню - значит вызывать
горькое разочарование.
И, еще отдуваясь, он начинает жаловаться на длинный, трудный путь,
который сейчас пришлось проделать:
- Ну и народу везде! Видимо-невидимо! Яблоку некуда упасть! Прямо
арабский базар! Чтоб протолкаться, приходилось сплющиваться в листик
папиросной бумаги... А еще говорят: "Служит на кухне, значит, "окопался"...
Так вот, по мне, уж в тысячу раз лучше торчать вместе с ротой в окопах,
быть в дозоре или на работах, чем заниматься вот этим ремеслом два раза в
сутки, да еще ночью!
Паради приподнял крышки бидонов и осмотрел содержимое.
- Бобы на постном масле, суп и кофеек. Вот и все.
- Черт их дери! А вино? - орет Тюлак.
Он созывает товарищей:
- Эй, ребята! Погляди-ка! Безобразие! И вина уже по дают!
Жаждущие сбегаются со всех сторон.
- Тьфу ты, хреновина! - восклицают они, возмущенные до глубины души.
- А в ведре-то что? - ворчит нестроевой, еще весь красный и потный,
тыча ногой в ведро.
- Н-да, - говорит Паради. - Ошибка вышла, вино есть.
- Эх ты, раззява! - говорит нестроевой, пожимая плечами, и смотрит на
него с невыразимым презрением. - Надень очки, чертова кукла, если не видишь
как следует!
И прибавляет:
- По четвертинке на человека... Может быть, чуть-чуть поменьше: меня
толкнул какой-то олух в Лесном проходе, вот и пролилось несколько капель...
Эх, - спешит он прибавить, повышая голос, - не будь я так нагружен, дал бы
ему пинка в зад! Но он смылся на всех парах, скотина!
Несмотря на это решительное утверждение, он сам осторожно сматывается;
его осыпают проклятиями, сомневаются в его честности и умеренности: всем
обидно, что паек уменьшился.
Все набрасываются на пищу и начинают есть стоя, или на коленях, или
присев на корточки, или примостившись на бидоне или на ранце, вытащенном из
ямы, где они спят, или повалившись прямо на землю, уткнувшись спиной в
грязь, мешая проходить, вызывая ругань и отругиваясь. Если не считать этой
перебранки и обычных словечек, которыми они изредка перекидываются, все
молчат; они слишком заняты поглощением пищи, рот и подбородок у них
вымазаны маслом, как ружейные затворы.
Они довольны.
Как только работа челюстей приостанавливается, все начинают отпускать
сальные шутки. Все наперебой орут, чтобы вставить свое словечко. Даже
Фарфаде, щуплый служащий из мэрии, улыбается, а ведь первое время он
держался среди нас так благопристойно и одевался так опрятно, что его
принимали за иностранца или выздоравливающего. Расплывается в улыбке и
красномордый Ламюз; его рот похож на помидор; его радость источает слезы;
расцветает, как розовый пион, лицо Потерло; дрожат от удовольствия морщины
Блера; он встал, вытянул шею и движется всем коротким тощим тельцем,
которое как бы служит придатком к огромным свисающим усам; проясняется даже
сморщенная, жалкая мордочка Кокона.
- А кофей! Подогреть бы его, а? - спрашивает Бекюв.
- На чем? Дуть на него, что ли?
Бекюв, любитель горячего кофе, говорит:
- Дайте уж я это сварганю. Подумаешь, большое дело! Соорудите только
печурку и решетку из штыковых ножен. Я уж знаю, где найти дрова. Наколю
щепок ножом: хватит, чтоб разогреть котелок. Увидите!
Он идет за дровами.
В ожидании кофе все свертывают папиросы или набивают трубки.
Вынимают кисеты. У некоторых кожаные или резиновые кисеты, купленные у
торговца. Но таких мало. Бике вытаскивает табак из носка, завязанного
веревочкой. Большинство пользуется мешочком от противогазовой маски,
сделанным из непромокаемой ткани: в нем отлично можно хранить "перло" или
"легкий" табак. А некоторые просто-напросто выскребывают курево из кармана
шинели.
Собравшись в кружок, курильщики харкают у самого входа в землянку, где
помещается большая часть полувзвода, и слюной, желтой от никотина,
загаживают то место, куда упираются руками и коленями, когда влезают или
вылезают.
Но кому какое дело до таких мелочей?
Мартро получил письмо от жены. Речь зашла о продуктах.
- Моя хозяйка мне написала, - говорит Мартро. - Знаете, сколько теперь
стоит у нас хорошая, жирная живая свинья?
...Внезапно обсуждение экономического вопроса превращается в яростный
спор между Пепеном и Тюлаком.
Они обмениваются увесистыми отборными ругательствами.
В заключение один говорит другому:
- Да наплевать мне на то, что ты скажешь или не скажешь! Заткнись!
- Заткнусь, когда сам захочу, балда!
- А вот я тебе заткну глотку кулаком!
- Кому? Кому? Мне?
- А ну, а ну!
Они брызжут слюной, скрежещут зубами и наступают друг на друга. Тюлак
сжимает свой доисторический топор, его косые глаза мечут молнии. Пепен,
- Если увидишь чумазого парня с грязным рылом и в грязной одежде,
такого, что прикоснуться к нему можно только щипцами, так и знай: наверняка
повар! И чем грязней, тем он верней повар.
- Истинно верно! - подтверждает Мартро.
- А-а, вот Тирлуар! Эй, Тирлуар!
Тирлуар подходит, озабоченный, поглядывая туда-сюда; он бледен, как
хлор; худая шея пляшет в слишком широком и жестком воротнике шинели. У него
острый подбородок; верхние зубы торчат; резкие морщины с глубоко забившейся
в них грязью у рта кажутся намордником. По обыкновению, он взбешен и, как
всегда, бранится:
- У меня ночью свистнули сумку!
- Это сто двадцать девятый полк! А где ты ее держал?
Он показывает на штык, воткнутый в стенку, у входа в прикрытие.
- Здесь висела, вот на этой зубочистке.
- Растяпа! - хором восклицают собеседники. - Сам людям подставил! Да
ты что, рехнулся?
- Экая досада! - стонет Тирлуар.
Вдруг его охватывает гнев; его лицо передергивается, кулаки сжимаются,
словно узлы веревки. Он потрясает ими.
- Эх, попадись мне этот стервец! Да я бы ему морду разбил, выпотрошил
бы ему брюхо, да я бы... Ведь у меня в сумке лежал непочатый кусок сыру.
Пойти еще поискать, что ли!
Он растирает себе живот кулаком, короткими взмахами, словно ударяя по
струнам, он держится с чувством собственного достоинства; его лицо
искажается гневом; похожий на больною, закутанного в халат, он уходит в
утреннюю мглу. Его ругань доносится даже издали; наконец он исчезает.
- Вот балда! - говорит кто-то.
Все хихикают.
- Он свихнулся и спятил, - объявляет Мартро, по обыкновению усиливая
мысль сочетанием двух однозначащих слов.
- Эй, братишка, погляди, - говорит явившийся Тюлак, - погляди-ка!
Тюлак великолепен. На нем казакин лимонно-желтого цвета, сшитый из
непромокаемого спального мешка. Тюлак проделал в нем дыру для головы и
поверх этого футляра надел ремни и пояс. Он рослый, костлявый, решительный.
На ходу он вытягивает шею и косит глазами. Он что-то держит в руке.
- Вот нашел сегодня, когда копал ночью землю в конце Нового хода: мы
меняли прогнивший настил. Хорошая штуковина, мне сразу понравилась. Это
топор старинного образца.
Действительно, "топор старинного образца": заостренный камень с
рукояткой из побуревшей кости. Настоящее доисторическое орудие.
- Его удобно держать, - говорит Тюлак, помахивая своей находкой. - Да,
недурно придумано. Лучше сделано, чем наши топорики военного образца.
Словом, сногсшибательно! На, погляди-ка!.. А-а? Отдай. Он мне пригодится.
Увидишь...
Он потрясает этим топором четвертичного периода и сам кажется
питекантропом, наряженным в лохмотья, укрывшимся в недрах земли.
Один за другим подходят солдаты из отделения Бертрана и собираются у
поворота траншеи. В этом месте она немного шире, чем в той части, где
тянется ровно: там, чтобы разминуться, надо прижаться к грязной стенке и
упереться животом в живот товарища.
Наша рота в резерве; она занимает окопы второй линии. Здесь нет
сторожевой службы. Ночью нас посылают вперед на земляные работы, но, пока
светло, нам нечего делать. Нас свалили в одну кучу; мы словно прикованы
локоть к локтю; нам остается только как-нибудь убить время до вечера.
Дневной свет наконец пробился в бесконечные трещины, избороздившие эту
местность; он добирается до наших нор. Печальный свет севера! Здесь даже
небо тесное и грязное, словно отягченное дымом и смрадом заводов. При этом
тусклом освещении разнородные наряды жителей нашего дна предстают во всем
своем убожестве среди огромной безысходной нищеты, породившей их. Но ведь
здесь ружейные выстрелы кажутся однообразным тиканьем часов, а пушечные
залпы - урчанием кота; ведь великая драма, которую мы разыгрываем, тянется
слишком долго, и больше не удивляешься своему виду и наряду, придуманному
нами для защиты от дождя, льющегося сверху, от грязи, проникающей снизу, от
бесконечного холода, пребывающего всюду.
Звериные шкуры, одеяла, парусина, вязаные шлемы, суконные и меховые
шапки, шарфы, накрученные на шею или повязанные, как чалмы; фуфайки и
сверхфуфайки, сверходеяния и кровли из клеенчатых, просмоленных,
прорезиненных капюшонов, черных или всех (полинявших) цветов радуги,
покрывают этих людей, скрывают форменную одежду почти так же, как кожу, и
расширяют тело и голову до огромных размеров. Один напялил на спину
квадратную клеенку с большими белыми и красными клетками, найденную где-то
на стоянке в столовой, - это Пепен; его узнаешь уже издали скорей по этой
арлекиновой вывеске, чем по его бледному бандитскому лицу. Вот
оттопыривается манишка Барка, вырезанная из стеганого одеяла, когда-то
розового, а теперь бурого от пыли и дождя. Вот огромный Ламюз - разрушенная
башня с остатками афиш. Вот маленький Эдор: кираса из чертовой кожи придает
ему вид жесткокрылого насекомого с глянцевитой спинкой; и среди них всех,
как Великий вождь, блистает оранжевым нагрудником Тюлак.
Каска придает некоторое единообразие головам всех этих людей. Да и то!
Одни надевают ее на кепи, как Бике; другие - на вязаный шлем, как Кадийяк,
третьи - на шапку, как Барк, - и это усложняет наряд и создает
разнообразие.
А наши ноги!.. Только что, согнувшись в три погибели, я спустился в
нашу землянку - низкий тесный погреб, отдающий сыростью и плесенью; здесь
натыкаешься на пустые банки из-под консервов и грязные тряпки; здесь
валялись два длинных спящих свертка, а в углу, при свете огарка, какая-то
тень, стоя на коленях, рылась в сумке... Вылезая через прямоугольное
отверстие, я увидел ноги. Они торчали отовсюду, горизонтально, вертикально
или наклонно, вытянутые, согнутые, сплетенные, они мешали пройти; все их
проклинали; это была многообразная и многоцветная коллекция: гетры и краги,
черные и желтые, высокие и низкие, из кожи, из плотной парусины, из
какой-то непромокаемой ткани; обмотки - синие, голубые, черные, серые,
цвета хаки, коричневые... Один только Вольпат все еще носит короткие краги
времен мобилизации; Мениль Андре уже две недели щеголяет в чулках из грубой
зеленой шерсти. А Тирета всегда узнаешь по серым в белую полоску суконным
обмоткам, вырезанным из штатских брюк, висевших черт знает где в начале
войны... У Мартро обмотки разного цвета: ему не удалось найти два
одинаковых изношенных и грязных куска шинели, чтобы разрезать их на полосы.
У некоторых солдат ноги обернуты в тряпки, даже в газеты, обмотаны
спиралями веревок или даже телефонными проводами (это практичней). Пенен
ослепляет товарищей и прохожих рыжими крагами, которые он снял с мертвеца.
Барк считает себя (ну и надоедает же он иногда!) изворотливым парнем,
мастером на выдумки: он обмотал гетры марлей; эти белые икры, вязаная
шапка, белеющая из-под каски, и клок рыжих волос на лбу придают ему
клоунский вид. Потерло вот уже месяц ходит в сапогах немецкого солдата, в
отличных, почти новых сапогах, подбитых подковками. Их дал ему на хранение
Карон, когда был ранен в руку и эвакуирован. А сам Карон снял их с
баварского пулеметчика, убитого на Пилонской дороге. Помню, как наш Карон
рассказывал об этом:
- Да, милый мой, лежит парень задом в яме, весь согнулся, глазеет в
небо, а ноги задрал вверх. Как будто подставляет мне свои сапожки и хочет
сказать: "Бери, пожалуйста!" - "Что ж, ладно!" - говорю. Зато сколько
хлопот было стащить с него эти чеботы; и повозился же я! Добрых полчаса
пришлось тянуть, поворачивать, дергать, накажи меня бог: ведь парень мне не
помогал, лапы у него не сгибались. Ну, я столько тянул, что в конце концов
ноги от мертвого тела отклеились в коленях, штаны порвались и - трах! - в
каждой руке у меня по сапогу, полному каши. Пришлось опорожнить их,
выбросить из них ноги.
- Ну, брат, врешь!
- Спроси у самокатчика Этерпа! Он мне помогал: мы запускали руки в
сапог и вытаскивали оттуда кости, куски мяса и носков. Зато какие сапоги!
Гляди! Стоило потрудиться!
...И вот, пока не вернется Карон, Потерло вместо него носит сапоги,
которые не успел износить баварский пулеметчик.
Так по мере сил, разумения, энергии, возможности и смелости каждый
изворачивается, стараясь бороться с чудовищными невзгодами. Каждый
показывает себя и словно говорит: "Вот все, что я сумел, смог, посмел
сделать в страшной беде, в которую попал".
Мениль Жозеф дремлет, Блер зевает. Мартро уставился в одну точку и
курит. Ламюз чешется, как горилла, а Эдор - как мартышка. Вольпат кашляет и
ворчит: "Я подохну". Мениль Андре вынул зеркальце и гребенку и холит свою
шикарную каштановую бороду, словно редкостное растение. Однообразная тишина
то тут, то там прерывается приступами неистового волнения, вызываемого
повсеместным, неизбежным, заразительным присутствием паразитов.
Барк - парень наблюдательный; он обводит всех взглядом, вынимает изо
рта трубку, плюет, подмигивает и говорит:
- Ну и не похожи мы друг на друга!
- А с чего нам быть похожими? - отвечает Ламюз. - Это было бы чудом.
Наш возраст? Мы все разного возраста. Наш полк - резервный; его
последовательно пополняли подкрепления, - то кадровые части, то ополченцы.
В нашем полувзводе есть запасные из ополчения, новобранцы и солдаты
среднего возраста. Фуйяду сорок лет. Блер мог бы быть отцом Бике, новичка
призыва тринадцатого года. Капрал называет Мартро "дедушкой" или "старым
отбросом", смотря по тому, шутит он или говорит серьезно. Мениль Жозеф,
если бы не война, остался бы в казарме. Забавное зрелище, когда нас ведет
сержант Вижиль, славный мальчуган с пушком над губой; на днях, на стоянке,
он прыгал через веревочку с ребятами. В нашей разношерстной компании, в
этой семье без семьи, у очага без очага, объединены три поколения; они
живут, ждут, цепенеют, словно бесформенные истуканы, словно дорожные
столбы.
Откуда мы? Из разных областей. Мы явились отовсюду. Я смотрю на
соседей: вот Потерло, углекоп из шахты Калонн; он розовый; брови у него
соломенно-желтые, глаза васильковые; для его крупной золотистой головы
пришлось долго искать на складах эту каску, похожую на огромную синюю
миску; вот Фуйяд, лодочник из Сетта; он бешено вращает глазами; у него
длинное, худое лицо, как у мушкетера, и впалые щеки. Действительно, они не
похожи друг на друга, как день и ночь.
Кокон, тощий, поджарый, в очках, с лицом, изъеденным испарениями
больших городов, тоже резко отличается от Бике, неотесанного, серого
бретонца с квадратной челюстью, тяжелой, как булыжник; Андре Мениль,
внушительный фармацевт из нормандского городка, краснобай с отличной
пушистой бородой, совсем не похож на Ламюза, мордастого крестьянина из
Пуату, толстяка, у которого щеки и затылок вроде ростбифа. Жаргон
долговязого Барка, исходившего весь Париж, смешивается с почти бельгийским
певучим говором северян, попавших к нам из 8-го полка, со звонкой
раскатистой речью ребят из 144-го полка, с наречием овернцев из 124-го
полка, которые упрямо собираются в кучки среди чужаков, словно муравьи,
притягивающие друг друга...
Я еще помню первую фразу весельчака Тирета, - представившись, он
сказал: "Ребята, я из Клиши-ла-Гаренн! А вы чем можете похвастать?" - и
первую жалобу Паради, которая способствовала его сближению со мной: "Они с
меня смеются, потому что я с Морвана..."
Чем мы занимались? Да чем хотите. Кем мы были в ныне отмененные
времена, когда у нас еще было какое-то место в жизни, когда мы еще не
зарыли нашу судьбу в эти поры, где нас поливает дождь и картечь? Большей
частью земледельцами и рабочими. Ламюз - батраком, Паради - возчиком; у
Кадийяка, детская каска которого, как говорит Тирет, торчит на остром
черепе, словно купол колокольни, есть своя земля. Дядя Блер был фермером в
Бри. Барк служил посыльным в магазине и, отвозя товар на трехколесном
велосипеде, шнырял между парижскими трамваями и такси, мастерски ругал
пешеходов и распугивал их, словно кур, на проспектах и площадях. Капрал
Бертран, который держится всегда в сторонке, молчаливый и вежливый, с
прекрасным мужественным лицом и открытым взглядом, был рабочим в мастерской
футляров. Тирлуар красил автомобили и, говорят, не ворчал. Тюлак держал
маленькое кафе у заставы Дю-Трон, а добродушный бледный Эдор - кабачок у
дороги, недалеко от теперешнего фронта; его заведению, конечно, здорово
досталось от снарядов: как известно, Эдору не везет. Мениль Андре, еще
довольно опрятный и причесанный, торговал в аптеке на площади содой и
непогрешимыми патентованными средствами; его брат Жозеф продавал газеты и
иллюстрированные романы на станции железной дороги; далеко, в Лионе,
очкастый Кокон, человек-цифра, облачившись в черную блузу, весь в ржавчине,
хлопотал за конторкой скобяной лавки, а Бекюв Адольф и Потерло с самой зари
при свете тусклой лампочки, своей единственной звезды, добывали уголь в
шахтах на севере.
Есть и другие; чем они занимались, не упомнишь; их смешиваешь одного с
другим: есть деревенские бродячие мастера на все руки, не говоря уже о
подозрительном Пепене: у него, наверно, не было никакого ремесла. (Мы
только знаем, что три месяца тому назад, после выздоровления в лазарете, он
женился... чтобы получить пособие, установленное для жен мобилизованных.)
Среди нас нет людей свободных профессий. Учителя обыкновенно -
унтер-офицеры или санитары. В полку брат марист - старший санитар при
полевом госпитале; тенор - ординарец-самокатчик при военном враче;
адвокат - секретарь полковника; рантье - капрал, заведующий продовольствием
в нестроевой роте. У нас нет ничего подобного. Все мы - настоящие солдаты;
в этой войне почти нет интеллигентов - артистов, художников или богачей,
подвергающихся опасности у бойниц; они попадаются редко или только в тех
случаях, когда носят офицерское кепи.
Да, правда, все мы разные.
И все-таки мы друг на друга похожи.
Несмотря на различие в возрасте, происхождении, образовании, положении
и во всем, что существовало когда-то, - несмотря на все пропасти,
разделявшие нас, мы в общих чертах одинаковы. Под одной и той же грубой
оболочкой мы скрываем или обнаруживаем одни и те же нравы, одни и те же
привычки, один и тот же упрощенный характер людей, вернувшихся в
первобытное состояние.
Одна и та же речь, состряпанная из заводских и солдатских словечек и
из местных диалектов, приправленная, как соусом, словообразованиями,
объединяет всех нас в единую толпу, которая уже давно приходит со всех
концов Франции и скопляется на северо-востоке.
Связанные общей непоправимой судьбой, сведенные к одному уровню,
вовлеченные, вопреки своей воле, в эту авантюру, мы все больше уподобляемся
друг другу. Страшная теснота совместной жизни нас гнетет, стирает наши
особенности. Это какая-то роковая зараза. Солдаты кажутся похожими один на
другого, и, чтобы заметить это сходство, даже не надо смотреть на них
издали: на расстоянии все мы только пылинки, несущиеся по равнине.
Ждем. Надоедает сидеть; встаешь. Суставы вытягиваются и потрескивают,
как дерево, как старые дверные петли. От сырости люди ржавеют, словно
ружья, медленней, но основательней. И сызнова, по-другому, принимаемся
ждать.
На войне ждешь всегда. Превращаешься в машину ожидания.
Сейчас мы ждем супа. Потом будем ждать писем. Но всему свое время:
когда поедим супу, подумаем о письмах. Потом примемся ждать чего-нибудь
другого.
Голод и жажда - сильные чувства; они мощно действуют на душевное
состояние моих сотоварищей. Суп запаздывает, и они начинают злиться и
жаловаться. Потребность в пище и питье выражается ворчанием:
- Время уже восемь. Куда это запропастились харчи?
- А мне как раз со вчерашнего дня, с двенадцати часов жрать хочется, -
буркает Ламюз. Его глаза увлажняются от голода, а щеки багровеют, словно их
мазнули краской.
С каждой минутой недовольство растет.
- Плюме, наверно, опрокинул себе в глотку мою флягу вина, да еще и
другие; нализался и где-нибудь свалился пьяный.
- Определенно и наверняка, - подтверждает Мартро.
- Мерзавцы! Вши проклятые, эти нестроевые! - рычит Тирлуар. - Ну и
поганое отродье! Все до одного пропойцы и бездельники! Лодырничают по целым
дням в тылу и не могут даже поспеть вовремя. Эх, был бы я хозяином, послал
бы я их всех в окопы на наше место, и пришлось бы им попотеть! Прежде всего
я бы приказал: каждый во взводе по очереди будет поваром. Конечно, кто
хочет... и тогда...
- А я уверен, - орет Кокон, - что это сукин сын Пепер задерживает
других. Он делает это назло, да и не может утром продрать глаза, бедняга!
Он должен проспать непременно десять часов в своей блошатой постели! А то
этому барину целый день будет лень рукой шевельнуть!
- Я б им показал! - ворчит Ламюз. - Будь я там, они б у меня живо
повскакали с постели. Я бы двинул их сапогом по башке, схватил бы их за
ноги...
- На днях, - продолжает Кокон, - я высчитал: он ухлопал семь часов
сорок семь минут, чтобы добраться сюда с тридцать первого пункта. А на это
пяти часов за глаза довольно.
Кокон - человек-цифра. У него страсть, жадность к точным числам. По
любому поводу он старается добыть статистические данные, собирает их, как
терпеливый муравей, и преподносит их всем, кто хочет его послушать. Сейчас
он пускает в ход цифры, словно оружие; его сухонькое личико - сочетание
углов и треугольников с двойным кольцом очков - искажено злобой.
Он становится на ступеньку для стрельбы, оставшуюся с тех времен,
когда здесь была первая линия, и яростно высовывает голову поверх
бруствера. При свете косых холодных лучей поблескивают стекла его очков, и
капля, висящая на кончике носа, сверкает, как алмаз.
- А Пепер?! Ну и ненасытная утроба! Прямо не верится, сколько кило
жратвы он набивает себе в брюхо за один только день!
Дядя Блер "кипит" в своем углу. Его седоватые свисающие усищи, похожие
на костяную гребенку, дрожат.
- Знаешь? Там, на кухне, все они дрянцо на дрянце. Их зовут: "Ни
черта, Ни черта, Ни хрена и Компания".
- Форменное дерьмо, - убежденно говорит Эдор и вздыхает. Он лежит на
земле с полуоткрытым ртом; у него вид мученика; тусклым взглядом он следит
за Пепеном, который снует взад и вперед, словно гиена.
Негодование против опаздывающих все возрастает.
Тирлуар-"ругатель" изощряется вовсю. Он сел на своего конька и
чувствует себя в своей стихии. Он подзадоривает товарищей:
- Добро б еще дали что-нибудь вкусное. А то ведь опять угостят
какой-нибудь пакостью.
- Эх, ребята, а какую падаль дали нам вчера. Нечего сказать... Куски
камня! Это у них называется бифштексом? Скорее старая подметка. У-ух! Я
сказал ребятам: "Осторожней! Жуйте медленней, а то сломаете клыки: может
быть, сапожник забыл вынуть оттуда гвозди!"
В другое время эта шутка Тирета, если не ошибаюсь, бывшего устроителя
кинематографических гастролей, нас бы рассмешила, но сейчас все слишком
взбешены, и она вызывает только общий ропот.
- А чтобы мы не жаловались, что жратва слишком жесткая, дадут, бывало,
вместо мяса чего-нибудь мягкого; безвкусную губку, пластырь. Жуешь, словно
кружку воды пьешь, вот и все.
- Да, это, - говорит Ламюз, - неосновательная пища, не держится в
брюхе. Думаешь - насытился, а на деле у тебя в ящике пусто. Вот мало-помалу
и подыхаешь: пухнешь с голоду.
- Следующий раз, - в бешенстве восклицает Бике, - я добьюсь разрешения
поговорить с начальником, я скажу: "Капитан!.."
- А я, - говорит Барк, - объявлюсь хворым и скажу: "Господин
лекарь..."
- Жалуйся или нет, все одно ничего не выйдет. Они сговорились выжать
все соки из солдата.
- Говорят тебе, они хотят нас доконать!
- А водка?! Мы имеем право получать в окопах водку, - ведь это
проголосовали где-то; не знаю где, не знаю когда, - но знаю, что мы торчим
здесь вот уже три дня, и три дня нам ее только сулят.
- Эх, беда!
- Несут! - объявляет солдат, стороживший на повороте.
- Наконец-то!
Буря жалоб и упреков сразу стихает, как по волшебству. Бешенство
внезапно сменяется удовлетворением.
Трое нестроевых, запыхавшись, обливаясь потом, ставят на землю фляги,
бидон из-под керосина, два брезентовых ведра и кладут круглые хлебы,
нанизанные на палку. Прислоняются к стенке траншеи и вытирают лицо платком
или рукавом. Кокон с улыбкой подходит к Пеперу и вдруг, забыв, что осыпал
его заочно ругательствами, протягивает руку к одному из бидонов, целая
коллекция которых привязана к поясу Пепера наподобие спасательного круга.
- Что ж нам дадут пожевать?
- Да вот это, - уклончиво отвечает помощник Пепера.
Он по опыту знает, что объявлять заранее меню - значит вызывать
горькое разочарование.
И, еще отдуваясь, он начинает жаловаться на длинный, трудный путь,
который сейчас пришлось проделать:
- Ну и народу везде! Видимо-невидимо! Яблоку некуда упасть! Прямо
арабский базар! Чтоб протолкаться, приходилось сплющиваться в листик
папиросной бумаги... А еще говорят: "Служит на кухне, значит, "окопался"...
Так вот, по мне, уж в тысячу раз лучше торчать вместе с ротой в окопах,
быть в дозоре или на работах, чем заниматься вот этим ремеслом два раза в
сутки, да еще ночью!
Паради приподнял крышки бидонов и осмотрел содержимое.
- Бобы на постном масле, суп и кофеек. Вот и все.
- Черт их дери! А вино? - орет Тюлак.
Он созывает товарищей:
- Эй, ребята! Погляди-ка! Безобразие! И вина уже по дают!
Жаждущие сбегаются со всех сторон.
- Тьфу ты, хреновина! - восклицают они, возмущенные до глубины души.
- А в ведре-то что? - ворчит нестроевой, еще весь красный и потный,
тыча ногой в ведро.
- Н-да, - говорит Паради. - Ошибка вышла, вино есть.
- Эх ты, раззява! - говорит нестроевой, пожимая плечами, и смотрит на
него с невыразимым презрением. - Надень очки, чертова кукла, если не видишь
как следует!
И прибавляет:
- По четвертинке на человека... Может быть, чуть-чуть поменьше: меня
толкнул какой-то олух в Лесном проходе, вот и пролилось несколько капель...
Эх, - спешит он прибавить, повышая голос, - не будь я так нагружен, дал бы
ему пинка в зад! Но он смылся на всех парах, скотина!
Несмотря на это решительное утверждение, он сам осторожно сматывается;
его осыпают проклятиями, сомневаются в его честности и умеренности: всем
обидно, что паек уменьшился.
Все набрасываются на пищу и начинают есть стоя, или на коленях, или
присев на корточки, или примостившись на бидоне или на ранце, вытащенном из
ямы, где они спят, или повалившись прямо на землю, уткнувшись спиной в
грязь, мешая проходить, вызывая ругань и отругиваясь. Если не считать этой
перебранки и обычных словечек, которыми они изредка перекидываются, все
молчат; они слишком заняты поглощением пищи, рот и подбородок у них
вымазаны маслом, как ружейные затворы.
Они довольны.
Как только работа челюстей приостанавливается, все начинают отпускать
сальные шутки. Все наперебой орут, чтобы вставить свое словечко. Даже
Фарфаде, щуплый служащий из мэрии, улыбается, а ведь первое время он
держался среди нас так благопристойно и одевался так опрятно, что его
принимали за иностранца или выздоравливающего. Расплывается в улыбке и
красномордый Ламюз; его рот похож на помидор; его радость источает слезы;
расцветает, как розовый пион, лицо Потерло; дрожат от удовольствия морщины
Блера; он встал, вытянул шею и движется всем коротким тощим тельцем,
которое как бы служит придатком к огромным свисающим усам; проясняется даже
сморщенная, жалкая мордочка Кокона.
- А кофей! Подогреть бы его, а? - спрашивает Бекюв.
- На чем? Дуть на него, что ли?
Бекюв, любитель горячего кофе, говорит:
- Дайте уж я это сварганю. Подумаешь, большое дело! Соорудите только
печурку и решетку из штыковых ножен. Я уж знаю, где найти дрова. Наколю
щепок ножом: хватит, чтоб разогреть котелок. Увидите!
Он идет за дровами.
В ожидании кофе все свертывают папиросы или набивают трубки.
Вынимают кисеты. У некоторых кожаные или резиновые кисеты, купленные у
торговца. Но таких мало. Бике вытаскивает табак из носка, завязанного
веревочкой. Большинство пользуется мешочком от противогазовой маски,
сделанным из непромокаемой ткани: в нем отлично можно хранить "перло" или
"легкий" табак. А некоторые просто-напросто выскребывают курево из кармана
шинели.
Собравшись в кружок, курильщики харкают у самого входа в землянку, где
помещается большая часть полувзвода, и слюной, желтой от никотина,
загаживают то место, куда упираются руками и коленями, когда влезают или
вылезают.
Но кому какое дело до таких мелочей?
Мартро получил письмо от жены. Речь зашла о продуктах.
- Моя хозяйка мне написала, - говорит Мартро. - Знаете, сколько теперь
стоит у нас хорошая, жирная живая свинья?
...Внезапно обсуждение экономического вопроса превращается в яростный
спор между Пепеном и Тюлаком.
Они обмениваются увесистыми отборными ругательствами.
В заключение один говорит другому:
- Да наплевать мне на то, что ты скажешь или не скажешь! Заткнись!
- Заткнусь, когда сам захочу, балда!
- А вот я тебе заткну глотку кулаком!
- Кому? Кому? Мне?
- А ну, а ну!
Они брызжут слюной, скрежещут зубами и наступают друг на друга. Тюлак
сжимает свой доисторический топор, его косые глаза мечут молнии. Пепен,