распылилась: немцы укрылись в норах, и мы их хватаем, словно крыс, или
убиваем. Больше нет сопротивления: пустота, безмерная пустота. Мы идем
вперед, как грозные ряды зрителей.
Вся траншея разрушена. Белые стены обвалились; траншея кажется вязким,
разрыхленным руслом реки, иссякшей в каменистых берегах, а кое-где плоской,
круглой впадиной высохшего озера; по краям, на откосе, на дне - ледяные
груды трупов. И все это заливают новые волны наших прибывающих частей.
Прикрытия извергают дым; подземные взрывы сотрясают воздух. Я добираюсь до
густой толпы людей, которые цепляются друг за друга и вертятся на
расширенной арене. Когда мы приходим, битва кончается; вся груда людей
рушится; я вижу: из-под нее вылезает Блер; его каска повисла на ремне и
держится на шее; лицо исцарапано; он испускает дикий вопль. Я натыкаюсь на
человека, который ухватился за что-то у входа в прикрытие. Остерегаясь
черного, зияющего, предательского люка, он держится левой рукой за столб, а
правой несколько секунд размахивает ручной гранатой. Сейчас она
разорвется... Она исчезает в дыре. Взрыв!.. В недрах земли раздается
страшное эхо: вопль погибающих людей. Человек хватает вторую гранату.
Другой солдат, подобрав с земли кирку, колотит ею и разбивает подпорки
у входа в другое прикрытие. Происходит обвал. Вход засыпан. Несколько теней
размахивают руками и утаптывают эту могилу.
Один, другой... Среди уцелевших людей, добравшихся до этой желанной
траншеи под градом снарядов и пуль, я с трудом узнаю знакомые лица, как
будто вся прежняя жизнь вдруг стала чем-то далеким. Люди потеряли свой
облик. Все охвачены неистовством.
- Почему мы остановились? - восклицает один, скрежеща зубами.
- Почему мы не идем к следующей траншее? - в бешенстве спрашивает меня
другой. - Раз мы уж здесь, мы добежим туда в два счета!
- Я тоже хочу идти дальше!
- Я тоже! А-а, скоты!
Они трепещут, как знамена; они, как славой, гордятся своей удачей:
ведь они выжили. Они неумолимы, упоены, опьянены самими собой.
Мы стоим, топчемся на завоеванном участке, на этой странной
разрушенной дороге, которая извивается по равнине и ведет от неизвестного к
неизвестному.


- Направо!
Мы идем дальше в определенном направлении. Наверно, это передвижение
задумано где-то там, начальством. Мы ступаем по мягким телам; некоторые еще
шевелятся, стонут и медленно перемешаются, истекая кровью. Трупы,
наваленные вдоль и поперек, как балки, давят раненых, душат, отнимают у них
жизнь. Чтобы пройти, я отталкиваю чье-то обезглавленное, растерзанное тело;
из его шеи хлещет кровь.
Среди этого крушения, среди глыб обвалившейся или вздыбленной земли и
грузных обломков, над кишащей на дне грудой раненых и мертвецов, сквозь
движущийся лес дыма, поднявшегося над траншеей и вокруг нее, видишь только
воспаленные, потные, багровые лица и сверкающие глаза. Люди как будто
пляшут, потрясая ножами. Они веселы, уверены в себе, свирепы.
Бой незаметно утихает. Какой-то солдат спрашивает:
- Ну, а теперь что делать?
Внезапно бой опять разгорается: метрах в двадцати отсюда, на равнине,
у поворота серой насыпи, раздается треск ружейных выстрелов, мечущих искры
вокруг зарытого пулемета, который харкает и как будто отбивается.
Под крылом какого-то синевато-желтого сияния люди все тесней обступают
машину, изрыгающую огонь. Я узнаю недалеко от себя силуэт Мениля Жозефа: он
выпрямился, даже не старается укрыться, идет прямо туда, где прерывисто
лает пулемет.
Между Жозефом и мной из траншеи раздается залп. Жозеф зашатался,
нагибается и припадает на одно колено. Я подбегаю к нему; он говорит:
- Ничего... В бедро... Как-нибудь доползу.
Он становится благоразумным, послушным, как ребенок. Он тихонько
ползет к оврагу.
Я еще точно представляю себе, откуда прилетела ранившая Жозефа пуля. Я
пробираюсь слева, обходя опасное место.
Я встречаю только одного из наших. Это Паради.
- Ты?
Я смотрю на него.
Он молча смотрит на меня.
Нас толкают солдаты; они несут на плечах или под мышкой какие-то
железные орудия, похожие на больших насекомых. Они загромождают проход и
разделяют нас.
- Седьмая рота захватила пулемет! - кричат вокруг. - Он больше не
будет кусаться! Скотина бешеная! Скотина!
- А теперь что делать?
- Ничего.
Мы остаемся здесь. Мы сбились в кучу. Садимся. Живые больше не
задыхаются, мертвые больше не хрипят среди дыма, пламени и грохота пушек,
доносившегося со всех концов света. Мы не знаем, где мы. Больше нет ни
земли, ни неба: одна сплошная туча. В этой драме хаоса намечается первое
затишье. Везде замедляются движения и шумы. Канонада ослабевает, и где-то
уже далеко небо сотрясается, словно от кашля. Возбуждение улеглось;
остается только бесконечная усталость. И опять начинается бесконечное
ожидание.


    x x x



Где же неприятель? Он везде оставил трупы; мы видели целые ряды
пленных: вот там виднеется еще один ряд, скучный, неясный, дымный под
грязным небом. Но главная часть рассеялась вдали. До нас долетает несколько
снарядов, но мы над ними смеемся. Мы спасены, спокойны, одни в этой
пустыне, где бесчисленные трупы соприкасаются с линией живых.
Наступает ночь. Пыль улеглась. Над длинной канавой, набитой людьми,
простерся мрак. Люди сходятся, садятся, встают, идут, держась или цепляясь
друг за друга. Они собираются между прикрытий, заваленных трупами, садятся
на корточки.
Кое-кто положил ружье на землю и отдыхает на краю рва, устало опустив
руки; вблизи видно, что лица почернели, обгорели, исполосованы грязью, что
глаза воспалены. Все молчат, но начинают искать...
Мы замечаем силуэты санитаров; они ищут, нагибаются, идут дальше, по
двое тащат тяжелую ношу. Справа слышатся удары кирки и лопаты.
Я брожу среди этой мрачной сутолоки.
В том месте, где снижается насыпь траншеи, разрушенная бомбардировкой,
кто-то сидит. Еще не совсем стемнело. Спокойная поза этого человека,
который на что-то задумчиво смотрит, удивительно скульптурна. Я нагибаюсь и
узнаю: это капрал Бертран.
Он поворачивается ко мне; в сумерках я чувствую: он улыбается своей
тихой улыбкой.
- Я как раз собирался пойти за тобой, - говорит он. - Мы организуем
охрану траншеи, пока не получим известий о том, что сделали другие и что
происходит впереди. Я поставлю тебя часовым, в паре с Паради, на сторожевой
пост.
Мы смотрим на тени мертвецов и живых; на фоне серого неба трупы
выделяются чернильными пятнами, сгорбленные, скрюченные в разных позах
вдоль всего разрушенного бруствера. Странно видеть эти таинственные
движения, в которых участвуют неподвижные мертвецы, среди полей,
умиротворенных смертью, где уже два года гремят сражения и целые солдатские
города бродят и стынут на огромных и бездонных кладбищах.
В нескольких шагах от нас проходят две тени; они беседуют вполголоса:
- Ну, я, конечно, не стал его слушать и так всадил ему в брюхо штык,
что еле вытащил.
- Их было четверо в этой норе. Я крикнул, чтоб они вышли: они вылезали
один за другим, я их тут же приканчивал. Кровь текла у меня по рукам до
самого локтя. Даже рукава слиплись.
- Эх, - продолжал первый, - когда мы об этом будем потом рассказывать
дома, собравшись у очага или вокруг свечи (если только вернемся), никто
этому не поверит! Вот беда, правда?
- Ну, на это мне наплевать, только бы вернуться! - отвечает другой. -
Скорей бы конец!
Бертран обычно говорит мало и никогда не говорит о самом себе, однако
теперь он вспоминает:
- Мне пришлось иметь дело с тремя сразу. Я колол штыком как
сумасшедший. Да, все мы озверели, когда ввалились сюда!
Сдерживая волнение, он повышает голос и вдруг восклицает, как пророк:
- Будущее! Какими глазами потомство будет смотреть на наши подвиги,
раз мы сами не знаем, сравнивать ли их с подвигами героев Плутарха и
Корнеля или с подвигами апашей! И все-таки... посмотри! Есть человек,
который возвысился над войной; в его мужестве бессмертная красота и
величие.
Я опираюсь на палку и, склонившись, слушаю, впиваю в себя звучащие в
тишине вечера слова этого обычно молчаливого человека. Бертран звонко
кричит:
- Либкнехт!
Бертран встает, скрестив руки. Его голова опускается на грудь;
прекрасное лицо величественно; он похож на мраморную статую. Но он еще раз
прерывает молчание и повторяет:
- Будущее! Будущее! Дело будущего - стереть это настоящее, решительно
уничтожить его, стереть, как нечто гнусное и позорное. И все-таки это
настоящее было необходимо, необходимо! Позор военной славе, позор армиям,
позор солдатскому ремеслу: оно превращает людей то в тупые жертвы, то в
подлых палачей! Да, позор! Это правда, но эта правда еще не для нас.
Запомни то, о чем мы сейчас говорим! Это станет правдой, когда будет
записано среди других истин, которые постигнет человек. Мы еще блуждаем
далеко от этих времен.
Он особенно звучно рассмеялся и задумчиво прибавил:
- Как-то раз, чтобы приободрить их и заставить идти вперед, я им
сказал, что верю в пророчества.
Я сел рядом с Бертраном. Этот солдат всегда делал больше, чем
полагалось по долгу службы, и все-таки уцелел; в эту минуту он являл мне
образ людей, воплощающих высокое нравственное начало, имеющих силу
преодолеть все случайное и в урагане событий стать выше своей эпохи.
- Я тоже так думал всегда, - пробормотал я.
- А-а! - воскликнул Бертран.
Мы переглянулись чуть удивленно и задумались. После долгого молчания
Бертран сказал:
- Ну, пора за работу! Бери ружье, пойдем!


    x x x



...С нашего сторожевого поста мы видим, как на востоке разгорается
зарево, бледней и печальней пожара. Оно рассекает небо под длинной черной
тучей, которая простирается, как дым огромного потухшего костра, как пятно
на лике мира. Это опять наступает утро.
Так холодно, что невозможно оставаться неподвижным, несмотря на
усталость, сковывающую тело. Дрожишь, трясешься, лязгаешь зубами. Глаза
слезятся. Мало-помалу, невыносимо медленно в небе пробивается свет. Все
леденеет, все бесцветно и пусто; всюду мертвая тишина. Иней, снег под
тяжестью мглы. Все бело. Паради шевелится; он - белесый призрак; мы тоже
совсем белые. Я положил сумку на земляной вал, и теперь она словно
завернута в бумагу. На дне ямы плавают хлопья мокрого, изъеденного, серого
снега, а под ним черная вода, как в грязной лохани. Снаружи выступы,
выемки, груды мертвецов покрыты белой кисеей.
В тумане показываются две сгорбленные бугорчатые громады; они темнеют,
приближаются, окликают нас. Это пришла смена. У солдат красно-бурые,
влажные от холода лица: скулы как глянцевые черепицы; но их шинели не
обсыпаны снегом; эти люди спали под землей.
Паради вылезает из ямы. Я иду за ним по равнине; спина у него белая,
как у Деда-Мороза; походка - утиная; башмаки облеплены снегом; на них
белые, словно войлочные, подошвы. Сгибаясь в три погибели, мы возвращаемся
в окопы; на легком белом насте, покрывающем землю, чернеют следы сменивших
нас солдат.
Над траншеей кое-где, в виде больших неправильных палаток, натянут на
колья брезент, расшитый белым бархатом или испещренный инеем; там и сям
стоят часовые. Между ними прикорнули тени; одни кряхтят, стараются укрыться
от холода, уберечь от него убогий очаг - свою грудь; другие навсегда
закоченели. Навалившись грудью на бруствер, раскинув руки, чуть косо стоит
мертвец. Смерть застигла его за работой; он убирал комья земли. Его лицо,
обращенное к небу, покрыто ледяной корой, как проказой, веки и глаза -
белые, на усах застыла пена. Кругом зловоние.
Спят еще другие люди, но не такие белые: слой снега не тронут только
на неодушевленных предметах и на мертвецах.
- Надо поспать.
Мы с Паради ищем уголок, нору, где бы укрыться и сомкнуть глаза.
- Не беда, если там мертвяки, - бормочет Паради. - В такой холод они
продержатся и не очень будут смердеть.
Мы идем дальше, мы так устали, что наши взгляды словно волочатся по
земле.
Вдруг я вижу: рядом никого нет. Где Паради? Наверно, улегся в
какую-нибудь яму. Может быть, он меня звал, а я не слышал.
Навстречу мне идет Мартро.
- Ищу, где бы поспать; я стоял на часах, - говорит он.
- Я тоже. Поищем вместе.
- А что это за кавардак? - спрашивает Мартро.
Из хода сообщения, совсем близко, раздается топот ног и гул голосов.
- Полным-полно солдат... Вы кто такие?
Какой-то парень отвечает:
- Мы - пятый батальон.
Прибывшие остановились. Они в полном снаряжении. Наш собеседник
садится передохнуть на выпирающий из ряда мешок и кладет на землю гранаты.
Он вытирает нос рукавом.
- Зачем вы сюда пришли? Вам сказали зачем?
- Ясное дело, сказали. Мы идем в атаку. Туда, до конца.
Он кивает головой в сторону севера. Мы с любопытством разглядываем их,
замечаем подробности и спрашиваем:
- Вы захватили с собой все барахло?
- Не пропадать же ему! Вот и тащим!
- Вперед! - раздается команда.
Они встают, идут дальше; у них сонные лица; глаза опухли; морщины
углубились. Тут и юноши с тонкой шеей, с тусклым взглядом, и старики, и
люди среднего возраста. Они идут обычным мирным шагом. То, что им предстоит
совершить, кажется нам выше человеческих сил, хотя накануне мы сами уже
совершили все это. Выше человеческих сил... А между тем эти солдаты идут на
север.
- Смертники! - говорит Мартро.
Мы расступаемся перед ними с каким-то восхищением и ужасом.
Они прошли. Мартро качает головой и бормочет:
- Там, на другой стороне, тоже готовятся. Там люди в серых куртках. Ты
думаешь, они рвутся в бой? Да ты рехнулся! Тогда зачем же они пришли? Их
пригнали, знаю, но все-таки и они кое в чем виноваты, раз они здесь...
знаю, знаю, но все это странно.
Проходит какой-то солдат, и Мартро вдруг говорит:
- А-а, вот идет этот, как его, верзила, знаешь? Ну и громадина! Я-то
ростом не вышел, сам знаю, но этого уж слишком вытянуло вверх. Каланча! А
какой всезнайка! Его уж никто не переплюнет! Спросим его, где найти
землянку.
- Есть ли прикрытия? - переспрашивает великан, возвышаясь над Мартро,
как тополь. - Еще бы... Сколько хочешь. - Он вытягивает руку, как
семафор. - Гляди: вот "Вилла фон Гинденбург", а там "Вилла Счастье". Если
будете недовольны, значит, вы очень уж привередливые господа. Правда, там
на дне есть жильцы, но они не шумят, при них можно говорить громко!..
- Эх, черт! - восклицает Мартро через четверть часа после того, как мы
устроились в одной из этих ям. - Здесь жильцы, о которых этот страшенный
громоотвод не говорил.
Глаза Мартро слипаются и приоткрываются; он почесывает бока и руки.
- Спать хочется до черта! А уснуть не придется! Не выдержишь!
Мы начинаем зевать, вздыхать и наконец зажигаем маленький огарок; он
мокрый и не хочет гореть, хотя мы прикрываем его рукой. Мы зеваем и смотрим
друг на друга.
В этом немецком убежище несколько отделений. Мы прислоняемся к
перегородке из плохо прилаженных досок; за ней, в погребе Э 2, люди тоже не
спят: сквозь щели пробивается свет и слышатся голоса.
- Это ребята из другого взвода, - говорит Мартро.
Мы бессознательно прислушиваемся.
- Когда я был в отпуску, - гудит невидимый рассказчик, - мы сначала
горевали: вспоминали моего беднягу брата, он в марте пропал без вести,
наверно убит, и нашего сынишку Жюльена, призыва пятнадцатого года (он был
убит в октябрьском наступлении). А потом понемногу мы с женой опять
почувствовали себя счастливыми. Что поделаешь? Уж больно нас забавлял наш
малыш, последний, ему пять лет... Он хотел играть со мной в солдаты. Я ему
смастерил ружьецо, объяснил устройство окопов, а он прыгал от радости,
словно птенчик, стрелял в меня, кричал и смеялся. Молодчина мальчугашка! Ну
и старался ж он! Из него выйдет отличный солдат. В нем, брат, настоящий
воинский дух!
Молчание. Потом гул разговоров, и вдруг слышится слово "Наполеон",
потом другой солдат или тот же самый говорит:
- Вильгельм - вонючая тварь: ведь это он захотел воевать. А Наполеон -
великий человек.


    x x x



Мартро стоит недалеко от меня на коленях, на дне этой плохо
закупоренной ямы, тускло освещенной огарком; сюда вдруг врывается ветер,
здесь кишат вши; воздух, согретый дыханьем живых, насыщен трупным
запахом...
Мартро смотрит на меня; он, как и я, еще помнит слова неизвестного
солдата, который сказал: "Вильгельм - вонючая тварь, а Наполеон - великий
человек", и восхвалял воинский дух единственного оставшегося в семье
ребенка.
Мартро опускает руки, качает головой, и от слабого света на стене
появляется тень этих движений, резкая карикатура на них.
- Эх, - говорит мой скромный товарищ, - все мы неплохие люди, да еще и
несчастные. Но мы слишком глупы, слишком глупы!
Он опять поворачивается ко мне. У него заросшее лицо, похожее на морду
пуделя, и прекрасные, как у собаки, глаза, которые удивляются, о чем-то
смутно размышляют и, в чистоте своего неведения, начинают что-то постигать.
Мы выходим из прикрытия. Немного потеплело; снег растаял, и все опять
покрылось грязью.
- Ветер слизал сахар, - говорит Мартро.


    x x x



Мне приказано отвести Жозефа Мениля на Пилонский перевязочный пункт.
Сержант Анрио выдает мне эвакуационное свидетельство для раненого.
- Если встретите по дороге Бертрана, - говорит Анрио, - скажите ему,
чтоб поторапливался. Он пошел сегодня ночью на работу по службе связи; его
ждут уже час; ротному не терпится; он вот-вот рассвирепеет.
Я отправляюсь вместе с Жозефом; он еще бледней обычного; как всегда,
молчит и медленно тащится. Время от времени он останавливается и морщится
от боли. Мы идем по ходам сообщения.
Вдруг навстречу нам идет человек. Это Вольпат. Он говорит:
- Я пойду с вами до конца спуска.
Ему нечего делать; он помахивает великолепной витой палкой и щелкает,
словно кастаньетами, драгоценными ножницами, с которыми никогда не
расстается.
Пушки молчат. Там, где скат скрывает нас от пуль, мы все трое вылезаем
из траншеи. Льет дождь. Выйдя, мы сейчас же натыкаемся на сборище солдат. У
их ног, во мгле, на бурой равнине, лежит мертвец.
Вольпат юркает в толпу и протискивается к простертому телу, вокруг
которого стоят эти люди. Вдруг он оборачивается к нам и кричит:
- Это Пепен!
- А-а! - говорит Жозеф, почти теряя сознание.
Он опирается о мою руку. Мы подходим. Пепен лежит, вытянувшись во весь
рост; руки судорожно сжаты; по щекам стекают струи дождя; лицо опухло и
чудовищно посерело.
Здесь стоит солдат с киркой в руках; он вспотел; у него черноватые
морщинистые щеки; он рассказывает о смерти Пепена:
- Он вошел в прикрытие, где спрятались боши. А мы этого не знали и
стали прокуривать нору, чтоб очистить ее от немцев; мы проделали эту штуку
и нашли беднягу мертвым; он вытянулся, как кошачья кишка, среди этой
немчуры, которой он успел пустить кровь. Молодчина! Хорошо поработал! Могу
это подтвердить: ведь я мясник из предместья Парижа.
- Одним парнем меньше в нашем взводе! - говорит Вольпат.
Мы идем дальше. Теперь мы - в верхней части оврага, там, где
начинается плоскогорье; мы пробежали его во время атаки вчера вечером, а
сегодня уже не узнаем.
Равнина казалась мне совсем плоской, а на самом деле она покатая. Это
невиданная живодерня. Она кишит трупами, словно кладбище, где разрыты
могилы.
Здесь бродят солдаты; они разыскивают тех, кто был убит накануне и
ночью, ворошат останки, опознают их по какой-нибудь примете, а не по лицу.
Один солдат, стоя на коленях, берет из рук мертвеца изодранную, стершуюся
фотографию - убитый портрет.
К небу от снарядов поднимаются кольца черного дыма; они выделяются
вдали, на горизонте; небо усеяно черными точками: это реют стаи воронов.
Внизу, среди множества неподвижных тел, бросаются в глаза зуавы,
стрелки и солдаты Иностранного легиона, убитые во время майского
наступления; их легко узнать: они разложились больше других. В мае наши
линии доходили до Бертонвальского леса, в пяти-шести километрах отсюда.
Началась одна из страшнейших атак за время этой войны и всех войн вообще;
солдаты единым духом добежали сюда. Они составляли тогда клин, который
слишком выдался вперед, и попали под перекрестный огонь пулеметов, стоявших
справа и слева от пройденной линии. Вот уже несколько месяцев, как смерть
выпила глаза и сожрала щеки убитых, но даже по этим останкам, разбросанным,
развеянным непогодой и почти превращенным в пепел, мы представляем себе,
как их крошили пулеметы; бока и спины продырявлены, тела разрублены надвое.
Валяются черные и восковые головы, похожие на головы египетских мумий,
усеянные личинками и остатками насекомых; в зияющих черных ртах еще белеют
зубы; жалкие потемневшие обрубки раскиданы, как обнаженные корни, и среди
них - голые желтые черепа в красных фесках с серым чехлом, истрепавшимся,
как папирус. Из кучи лохмотьев, слипшихся от красноватой грязи, торчат
берцовые кости, а сквозь дыры в тканях, вымазанных чем-то вроде смолы,
вылезают позвонки. Землю устилают ребра, похожие на прутья старой,
сломанной клетки, а рядом - измаранные, изодранные ремни, простреленные и
расплющенные фляги и котелки. Вокруг разрубленного ранца, лежащего на
костях и на охапке лоскутьев и предметов снаряжения, белеют ровные точки;
если нагнуться, увидишь, что это суставы пальцев.
Всех этих непохороненных мертвецов в конце концов поглощает земля, -
кое-где из-под бугорков торчит только кусок сукна: в этой точке земного
шара уничтожено еще одно человеческое существо.
Немцы, которые еще вчера были здесь, оставили без погребения своих
солдат рядом с нашими; об этом свидетельствуют три истлевших трупа; они
лежат один на другом, один в другом; на голове у них серые фуражки, красный
кант которых не виден под серым ремешком; куртки - желто-серые, лица -
зеленые. Я рассматриваю одного из этих мертвецов; от шеи до прядей волос,
прилипших к шапке, это - землистая каша; лицо превратилось в муравейник, а
вместо глаз - два прогнивших плода. Другой - плоский, иссохший, лежит на
животе; спина в лохмотьях; они почти развеваются по ветру; лицо, руки, ноги
уже вросли в землю.
- Поглядите! Это свеженький!..
Среди равнины, под дождливым, холодеющим небом, на этом похмелье после
оргии резни, воткнута в землю обескровленная, влажная голова с тяжелой
бородой.
Это один из наших: рядом валяется каска. Из-под опухших век чуть
виднеются застывшие, как будто фарфоровые белки глаз; в зарослях бороды
губа блестит, как улитка. Он, наверно, упал в воронку от снаряда, а ее
засыпал другой снаряд и зарыл этого солдата по самую шею, как немца с
кошачьей головой у "Красного кабачка".
- Я его не узнаю, - с трудом говорит Жозеф, медленно подходя.
- А я его знаю, - отвечает Вольпат.
- Этого бородача? - слабым голосом спрашивает Жозеф.
- Да у него нет бороды. Сейчас увидишь.
Вольпат садится на корточки, проводит палкой под подбородком трупа и
отделяет от него ком грязи, которая служила этой голове оправой и казалась
бородой. Он поднимает каску, надевает ее на голову мертвеца и прикладывает
к его глазам вместо очков кольца своих знаменитых ножниц.
- А-а! - воскликнули мы. - Это Кокон!
- А-а!
Когда внезапно узнаешь о смерти кого-нибудь из тех, кто сражался рядом
с вами и жил одной с вами жизнью, или когда видишь его труп, чувствуешь
удар прямо в сердце, даже еще не понимая, что произошло. Поистине узнаешь
почти о своем собственном уничтожении. И только поздней начинаешь сожалеть
о выбывшем из строя.
Мы смотрим на эту омерзительную голову, похожую на голову ярмарочной
мишени; она так изуродована, что стирается всякое воспоминание о живом
человеке. Еще одним товарищем меньше!.. Мы стоим вокруг него и ужасаемся.
- Это был...
Хочется что-то сказать. Но не находишь нужных, значительных, правдивых
слов.
- Идем! - с усилием произносит Жозеф, страдая от острой физической
боли. - У меня больше нет сил останавливаться.
Мы покидаем бедного Кокона, бывшего человека-цифру, бросив на него
последний беглый, почти рассеянный взгляд.
- Трудно себе даже представить, - говорит Вольпат.
...Да, трудно себе даже представить. Все эти утраты в конце концов
утомляют воображение. В живых нас осталось совсем мало. Но мы смутно
чувствуем величие этих мертвецов. Они отдали все: они постепенно отдавали
все свои силы и под конец отдали самих себя целиком. Они перешли за грань
жизни: в их подвиге есть нечто сверхчеловеческое и совершенное.


    x x x



- Погляди, этого ухлопали как будто давно, а...
На шее почти иссохшего тела зияет свежая рана.
- Это крыса... - говорит Вольпат. - Трупы старые, но их жрут крысы...
Видишь дохлых крыс? Может быть, они отравились; вот их сколько вокруг
каждого трупа. Да вот этот бедняга сейчас покажет нам своих крыс.
Он приподнимает ногой распластанные останки, и действительно мы видим
под ними двух дохлых крыс.
- Мне хочется найти Фарфаде, - говорит Вольпат. - Я ему крикнул, чтоб
он подождал минутку, помнишь: когда мы бежали и он за меня ухватился.
Бедняга! Если б он только дождался!
Он ходит взад и вперед, его влечет к мертвецам какое-то странное
любопытство. Они равнодушно отсылают его друг к другу; на каждом шагу он
всматривается в землю. Вдруг он испускает отчаянный крик. Он машет нам
рукой и становится на колени перед каким-то трупом.
- Бертран!
Мы чувствуем острую, щемящую боль. Значит, он тоже убит, а ведь он