Страница:
При всём при том урр-уу-гхай довольно часто применяют обман и всяческие уловки. На войне. Но на то она и война. Путь обмана. «Враг должен быть осмотрителен, — сказал как-то Гхажш. — Если ты кому-то враг, то сам и должен смотреть, чтобы тебя не обманули. А если обманули, то и пеняй на себя сам. Врагу положено быть хитрым и подлым».
Но, кажется, я опять забежал вперёд.
Времени на составление договора ушло довольно много. Поэтому в путь решили тронуться на следующее утро. А пока разобраться с тем, что у нас есть, и получше распределить между собой груз.
Гхажш расстелил мой буургха и вытряхнул на него всё, что было в бывшей Урагховой сбруе. Было довольно много.
К стыду моему, в одной из сумок, которую Гхажш назвал «сухарной» обнаружилось полдесятка сухарей. А я за все прошедшие дни так и не нашёл времени посмотреть, что же я тащу. Обнаружь я эти сухари раньше, то, может быть, и весь мой рассказ пошёл бы по другому пути. Но я их не нашёл. Впрочем, и не искал. Да оно и к лучшему.
Нашлись так же два десятка различных наконечников для стрел и коробочка с перьями и тремя запасными тетивами. Гхажш довольно хмыкнул и спросил, умею ли я пользоваться луком. И очень обрадовался, когда я ответил, что мне приходилось стрелять из лука и даже охотиться с ним.
Валялся на буургха и початый туесок с отравой, от которой я едва не сгорел. Гхажш понюхал её. Посмотрел на меня и заявил, что впредь я буду употреблять эту штуку только под его личным присмотром. Я ему на это ничего не ответил, но про себя подумал, что под присмотром или без него, но я эту гадость больше в рот не возьму. Без крайней нужды.
Были на буургха и стаканы с разноцветными грязями для боевой раскраски, и знакомая рукавица с железным ободом, — «кротовья лапа», пояснил Гхажш, — и пустая склянка из-под шагху, и ещё много различных мелочей: от катушек разных ниток с набором иголок, до тех самых стальных колец, что Урагх снял с больших пальцев перед смертью. Кольца, как оказалось, служат не только чтобы натягивать тетиву лука и направлять стрелу, но ещё и как огниво. Что Гхажш тут же и показал, чиркнув своим перстнем на правой руке о кольцо на левой. Сноп искр был изрядный. Трут хранился здесь же, в маленьком кожаном мешочке.
Была среди прочего и тонкая верёвка. Скорее даже шнур в мой мизинец толщиной. Такой же, каким привязывал меня Гхажш. Шнур был сплетён в толстую косичку, и когда Гхажш расплёл её, оказалось, что шнура почти двадцать футов. «Паутянка, — сказал Гхажш, сплетая косичку обратно, — трава такая есть. Редкая очень. У неё внутри стебля — волокна, как паутина тонкие и такие же прочные. На этом шнурке муумагха[23] повесить можно. Не порвётся».
Были на буургха вещи и непонятного для меня назначения. Вроде нескольких деревянных трубок и плошек, не просто плотно закрытых, но ещё и обмазанных вокруг крышки смолой, чтобы ни единой щёлки не было. Это Гхажш забрал себе без всяких объяснений. А когда я возмутился и потребовал сказать мне, что это такое, он помялся и ответил, что это дым. «Знак если надо подать, — он ещё немного помялся и добавил. — Или выкурить кого-нибудь. Ты же всё равно пользоваться не умеешь, а учить долго». Я про себя подумал, что дымок, наверное, ещё и ядовитый. Как потом выяснилось, не ошибся.
Укладка всего этого добра тоже отняла некоторое время. В основном, потому, что Гхажш ещё объяснял, где и что должно храниться, и почему. Потом он тщательно подогнал под мой рост наплечные ремни, заставил меня попрыгать и поправил какую-то сумку, по его мнению, излишне громко хлопавшую о моё бедро. В довершение всего он показал, как надо правильно укладывать буургха для переноски, и как его цеплять к ремням, сверху и снизу. И отдал мне свой буургха, сказав, что он полегче, а мой забрал к себе.
Мы были готовы к походу. Но солнце уже готовилось закатиться за горные пики, и в путь мы двинулись уже на следующее утро.
Глава 19
Глава 20
Но, кажется, я опять забежал вперёд.
Времени на составление договора ушло довольно много. Поэтому в путь решили тронуться на следующее утро. А пока разобраться с тем, что у нас есть, и получше распределить между собой груз.
Гхажш расстелил мой буургха и вытряхнул на него всё, что было в бывшей Урагховой сбруе. Было довольно много.
К стыду моему, в одной из сумок, которую Гхажш назвал «сухарной» обнаружилось полдесятка сухарей. А я за все прошедшие дни так и не нашёл времени посмотреть, что же я тащу. Обнаружь я эти сухари раньше, то, может быть, и весь мой рассказ пошёл бы по другому пути. Но я их не нашёл. Впрочем, и не искал. Да оно и к лучшему.
Нашлись так же два десятка различных наконечников для стрел и коробочка с перьями и тремя запасными тетивами. Гхажш довольно хмыкнул и спросил, умею ли я пользоваться луком. И очень обрадовался, когда я ответил, что мне приходилось стрелять из лука и даже охотиться с ним.
Валялся на буургха и початый туесок с отравой, от которой я едва не сгорел. Гхажш понюхал её. Посмотрел на меня и заявил, что впредь я буду употреблять эту штуку только под его личным присмотром. Я ему на это ничего не ответил, но про себя подумал, что под присмотром или без него, но я эту гадость больше в рот не возьму. Без крайней нужды.
Были на буургха и стаканы с разноцветными грязями для боевой раскраски, и знакомая рукавица с железным ободом, — «кротовья лапа», пояснил Гхажш, — и пустая склянка из-под шагху, и ещё много различных мелочей: от катушек разных ниток с набором иголок, до тех самых стальных колец, что Урагх снял с больших пальцев перед смертью. Кольца, как оказалось, служат не только чтобы натягивать тетиву лука и направлять стрелу, но ещё и как огниво. Что Гхажш тут же и показал, чиркнув своим перстнем на правой руке о кольцо на левой. Сноп искр был изрядный. Трут хранился здесь же, в маленьком кожаном мешочке.
Была среди прочего и тонкая верёвка. Скорее даже шнур в мой мизинец толщиной. Такой же, каким привязывал меня Гхажш. Шнур был сплетён в толстую косичку, и когда Гхажш расплёл её, оказалось, что шнура почти двадцать футов. «Паутянка, — сказал Гхажш, сплетая косичку обратно, — трава такая есть. Редкая очень. У неё внутри стебля — волокна, как паутина тонкие и такие же прочные. На этом шнурке муумагха[23] повесить можно. Не порвётся».
Были на буургха вещи и непонятного для меня назначения. Вроде нескольких деревянных трубок и плошек, не просто плотно закрытых, но ещё и обмазанных вокруг крышки смолой, чтобы ни единой щёлки не было. Это Гхажш забрал себе без всяких объяснений. А когда я возмутился и потребовал сказать мне, что это такое, он помялся и ответил, что это дым. «Знак если надо подать, — он ещё немного помялся и добавил. — Или выкурить кого-нибудь. Ты же всё равно пользоваться не умеешь, а учить долго». Я про себя подумал, что дымок, наверное, ещё и ядовитый. Как потом выяснилось, не ошибся.
Укладка всего этого добра тоже отняла некоторое время. В основном, потому, что Гхажш ещё объяснял, где и что должно храниться, и почему. Потом он тщательно подогнал под мой рост наплечные ремни, заставил меня попрыгать и поправил какую-то сумку, по его мнению, излишне громко хлопавшую о моё бедро. В довершение всего он показал, как надо правильно укладывать буургха для переноски, и как его цеплять к ремням, сверху и снизу. И отдал мне свой буургха, сказав, что он полегче, а мой забрал к себе.
Мы были готовы к походу. Но солнце уже готовилось закатиться за горные пики, и в путь мы двинулись уже на следующее утро.
Глава 19
Горы. Мне никогда не полюбить их.
Горами хорошо любоваться издали. Особенно во время восхода или заката. Тогда их мрачное величие наводит на мысли о бренности сущего и заставляет размышлять о вечном. Низкое заходящее солнце раскрашивает ледяные, стылые клыки вершин во все оттенки красного. От нежнейше-розового до темно-багрового. Солнце медленно движется, и вековечные ледники неуловимо для глаза изменяются, нежно-розовый незаметно превращается в кроваво-алый, а багровый становится благородно багряным, почти чёрным. Чтобы потом вершина могла также незаметно закутаться в синий муар ночи.
На восходе, на самых кончиках вершин появляется первый несмелый лучик. Ничего ещё не освещающий, потому что само солнце ещё далеко за окоёмом и этот лучик лишь предвестник нового дня, но ещё не сам день. Останови свой взгляд на этом лучике. Замри. И ты увидишь, как завораживающе-медленно, раздвигая тьму ночи, выползают на свет окровавленные клыки гор. Смотри на них. Не отрывай взгляда, и, может быть, тебе повезёт уловить то краткое, как взмах ресниц, мгновение, когда кровь потечёт с ледников бурными потоками, сливаясь в окрестные ущелья, и вершины вспыхнут ослепительно-белым, обжигающим глаза светом. Теперь они уже до самого заката будут сиять над миром своей серебряно-чистой, льдисто отсверкивающей бронёй. И равнодушно смотреть, как копошатся у их подножий крохотные, как пылинки на сапогах, двуногие, решая свои, столь же крохотные, дела. Как густо красит землю настоящая, не нарисованная солнцем кровь. Но что до того неприступным вершинам? От этого орошения они не вырастут выше. И не засохнут.
Мне нравится смотреть на горы во время восхода или заката, но иногда меня посещает странное чувство, что это не солнце красит ледники в красный цвет, а просто оттаивает та кровь, что пропитывала эти горы несчётные тысячи лет.
Мне нравится смотреть на горы. Ходить по ним я ненавижу.
На солнечном склоне как на сковородке. Или как на решётке каминного гриля. Солнце, словно развлекающийся от нечего делать палач, безжалостно загоняет гвозди своих лучей в одну и ту же точку. В неровно бьющуюся ямку на правом виске, чуть выше края глаза. Когда солнце прячется отдохнуть за облачко, ниоткуда налетает ледяной, промозгло-слоистый ветер. Воздух становится таким, что от одного вдоха начинает ломить зубы, а в груди занимается глухой, надрывно-харкающий кашель. Потом солнце появляется вновь, и ты опять начинаешь себя чувствовать цыплёнком на гратаре.
Колченогим цыплёнком. Попробуйте целый день идти по горному склону и поймёте, о чём я. Левая нога всё время выше правой, и шаг у неё короче. Мучительно хочется делать одинаковые шаги и ставить ноги на один уровень. Но без привычки плохо получается. Начинаешь раскачиваться из стороны в сторону, стараешься ставить ноги как по нитке. В конце концов, или качнёшься чуть сильнее чем надо, — хорошо ещё, если в сторону подъёма, недалеко улетишь, — или зацепишься ступнёй за собственную ногу и рухнешь носом вперёд. Чем ближе солнце к зениту, тем труднее даётся каждый шаг.
Ступни давно разбиты в кровь. В который уже раз. Каждая каменная осыпь будит глухую тоску о мягких песчаных дорожках вокруг родного дома. И начинаешь понимать, зачем урр-уу-гхай носят тяжёлые сапоги на толстенной подошве. И зачем в нижнем бэгге на левом наплечном ремне хранятся запасные подковки и гвоздики. Кажется, достал бы их и прибил прямо на собственные пятки, чтобы дать ногам несколько мгновений облегчения.
Пот, едкий, как кислота, которой дрягвинский кузнец стравливает с поковок окалину, давно уже выел глаза. Они, если что и видят, так только пятно серой шерсти на мерно раскачивающейся впереди спине. Ни зелени травы, ни синевы неба, ни белизны облаков. Только серое, как камень, качающееся пятно. А пот по-прежнему льётся, заливает глаза, и его приходится то и дело смахивать, чтобы не ослепнуть совсем, чтобы видеть хоть что-нибудь, хоть бы это серое пятно. Но пот не остановить, и остаётся просто закрыть глаза и идти по звуку. Потому что серая спина весь день мерно бубнит одно и тоже. И закончив, сразу же начинает повторять заново. Слова хриплого голоса падают под ноги, и их смысл намертво вплавляется в сознание, как обронённый меч назгула в мягкий от подземного жара камень на склоне Роковой горы.
Но приходит между днями благословенная ночь. Падаешь в расстеленный буургха и засыпаешь ещё в падении. И уже не чувствуешь почти ничего. Лишь резкий запах чёрной мази тревожит ноздри, да чьи-то заботливые пальцы мягко щекочут ступни.
Однажды утром оказывается, что ноги плотно перебинтованы остатками одёжной дерюги. Что полы волчанки стали короче, а рядом с тобой стоит пара мохнатых кожаных постол с верёвочными завязками. И идущий от крохотного костерка запах жареной птицы заставляет желудок судорожно сжиматься от восторга и предвкушения.
Половинка разорванной руками, истекающей соком, запечённой в углях тушки горного голубя. Сухарь. Вода из горного ручья. По глотку энтова питья на дорожку. И начинается новый день.
Как-то вдруг просто замечаешь, что пот уже не ест глаза. Да и самого пота почти нет. Что ноги ступают мягко, а глаза не только видят траву и небо, но и места, куда лучше поставить ступню. Что там, где должна быть гордость хоббита, животик, неожиданно появилась талия, и поясной ремень надо затянуть потуже, а вот наплечные, наоборот, отпустить чуть подлиннее. Что кожа стала обветренной и грубой и уже не боится ни жары, ни холода. И под ней, тёмной, то ли от солнца, то ли от грязи, на бёдрах проступают тугие, как натянутые верёвки, жгуты мышц.
Лишь песня Гхажша не меняется. Как-то на ночном привале я спел ему «Дорога вдаль идёт». Гхажш песню одобрил, но сказал, что для похода она слишком грустная. И по-прежнему продолжал бубнить «Дорогу Урр-уу-гхай». Если честно, она не кажется мне веселее.
— Слушай, Гхажш, — спросил я его в спину, уж не знаю, на какой день пути. — Куда мы идём?
— Всему свой час, — ответил Гхажш, оборвав песню, но не оборачиваясь. — И время всякому делу под небесами. Придёт время — узнаешь.
— А сейчас чего не сказать? — возмутился я. — Я Взломщик или нет? Могу я знать, где та дверь, которую, между прочим, мне взламывать?
— Зачем тебе? — отмахнулся Гхажш. — У двери и узнаешь, где она. А как туда добраться — это уж не твоя забота.
— Моя, — твёрдо ответил я. — Мы с тобой отряд или нет?
Гхажш остановился, так что от неожиданности я стукнулся в его спину носом, и, посмотрев на меня сверху вниз, сказал: «У нас с тобой договор. Для отряда нас маловато. Я тебе могу сказать, куда мы идём. Но ведь сбежишь».
— С чего бы это? — меня его сомнения насмешили. — До сих пор не сбежал. И больше не собираюсь. Раньше собирался. До того тяжело было. Ты что, загнать меня хотел?
— Ну уж, загнать, — ухмыльнулся Гхажш. — Тебя загонишь. Так. На крепость проверил. Дорога нам лежит дальняя, — и насмешливо пропел:
— Не люблю слов остроухих, — поморщился Гхажш. — В Чёрную страну. А чего это ты бледнеешь?
— Тебе показалось, — твёрдо сказал я. — В Чёрную страну, так в Чёрную страну. Давно мечтал поглядеть. А то дедушка бывал, а я нет. Вот и побываю. Что будем искать?
— Садись, — вместо ответа сказал Гхажш, — всё равно уж остановились. Чего зря ноги маять. Привал, — и сам, не дожидаясь меня, скинул и развернул буургха. — Да садись ты… Чего искать будем, спрашиваешь? По подвалам пошарим. Там нынче не живёт никто. Сто лет назад во время войны извержение Роковой горы было. Весь город Лугхбуурза пеплом засыпало. Одна Башня Багрового глаза на поверхности торчит. Но через неё можно попасть в городские подземелья. Они там все связаны. Вот в эти подземелья нам и надо.
— А зачем? — спросил я, тщательно загоняя страх поглубже. — Что там? Золото?
— Золото? — Удивился Гхажш. — Это бородатые ради золота готовы в пасть дракону лезть. Может, оно и есть там. Я не знаю. Должно быть. Сокровищница тоже где-то в подземельях, а город, говорят, в два дня засыпало. Не должны были успеть разграбить. Просто некому было. Во время извержения воздух таким стал, что половина живности в пустыне передохла. О жителях и говорить нечего. Если тебе понадобится, то найдём мы там для тебя золото. Но мы другое ищем.
— Не томи, — разозлился я. — Чего ты жилы тянешь? Всё вокруг да около. Что мы искать будем?
— Книги, — просто ответил Гхажш.
— Книги? — переспросил я. — Магические?
— Да кому она нужна, магия, — махнул рукой Гхажш. — Хороший клинок можно без всякой магии сделать. Магия — это игрушка остроухих. Да и они в той войне доигрались. Нет. Там другие книги.
— Какие?
Вместо ответа Гхажш вытянул из ножен кугхри.
— Видишь, — сказал он. — Это не мой клинок. Он мне только принадлежит. И буургха не мой. И одежда не моя. И жёны, все шесть, не мои. Дом, там на севере, всё, что в доме. Это всё не моё. Это мне лишь принадлежит. Потому что всё это можно отнять и присвоить. Поверь, у нашего народа на этот счёт богатый опыт. А знаешь, что присвоить нельзя?
— Нет, — мотнул головой я, не понимая, куда он клонит.
— Нельзя присвоить то, что я знаю, — ответил на свой вопрос Гхажш. — Нельзя отобрать мои навыки и умения, нельзя присвоить мои чувства и мой опыт. Это моя жизнь и её нельзя отобрать.
— Но тебя же можно убить, — возразил я.
— Убить можно, — легко согласился Гхажш. — Но жизнь отобрать нельзя. Тот, кто меня убьёт, всё равно не получит ни моих знаний, ни моих чувств. Моей жизни он не получит. Я сам могу поделиться. Я могу передать то, что знаю, могу рассказать о моих чувствах и воспоминаниях. Могу научить тому, что умею сам. Поделиться своим опытом. Жизнью. Но я же не стану от этого беднее. Знания, умения, чувства, воспоминания — это всё опыт жизни. Только он наш, без остатка. Его нельзя отнять. За него мы отдаём любую цену, какую бы с нас судьба не потребовала. И от этой платы невозможно отказаться.
— А книги? — напомнил я.
— Книги… — Гхажш вздохнул. — Город Лугхбуурза стоял несколько тысяч лет. В нём всё время жили. Когда больше, когда меньше, но жили. Всё это время писали книги. В Изенгарде Шагхбуурз прожил всего шестьдесят лет. Или целых шестьдесят спокойных лет. Без постоянной оглядки на окоём: не скачут ли убийцы из Рохана? Без взгляда в зелень кустов: не прячется ли остроухий? Без прислушивания в темноте: не гремит ли железом бородатый? В Изенгарде было много книг, но десять тысяч уруугх погибли под корнями Бродячего леса, и на месте Изенгарда теперь болото. Мы выковыривали эти книги из грязи по одной. По странице. По половинке страницы. Там роют и ныряют до сих пор. Их почти невозможно читать. Но когда-нибудь прочитаем всё, мы народ терпеливый. А что нам делать до тех пор? Плохо, когда дети узнают о прошлом своего народа из песен тех, кто убил их отцов. В Лугхбуурзе есть книгохранилище. Никто не знает, сколько там книг, но их складывали там тысячи лет. Там прошлое всего Средиземья. Там опыт сотен поколений, живших до нас. Не только орков, людей тоже. И остроухих, и бородатых. Там должны быть и их книги. Нам нужен этот опыт, потому что мы молодой народ, и нам всему приходится учиться заново. На своей крови.
— И ты уверен, что в этих книгах нет лжи Чёрного Властелина[25]? — спросил я.
— Конечно, есть, — спокойно сказал он. — Знаешь, как переводится на Всеобщий слово «Лугхбуурз»? Упырья Земля. Или мир упырей. Или община упырей. В общем, место, где они живут, и где всё происходит по их правилам. А как ещё назвать буурз, где правят девять упырей? В тех книгах много лжи, зла и смерти. Но не во всех же. Есть и другие книги. У нас. В книгохранилищах Гондора. Есть песни. Сказки. Мы сравним и оценим. Процедим по словечку. Всё попробуем… Полезного будем держаться.
— Ради этого я вам и нужен? — спросил я.
— Да, — ответил он. — Ради этого. Я знаю книгу о Кольце[26]. Я её читал, в Гондоре. В королевском книгохранилище. Два парня из твоего народа дошли до Роковой горы и сделали то, во что никто не верил. Вы, может, и сами о себе не знаете, но у вас есть способность делать такие дела. В которые никто не верит. Как и у нас… Когда-то старухи нескольких орочьих буурзов пришли к Белому волшебнику[27] и заключили с ним союз. Шестьдесят лет мы покупали и воровали маленьких девочек, растили их и отдавали замуж за наших мужчин. Никто, кроме нас, не верил, что из этой затеи что-нибудь выйдет. Даже Белый волшебник. Но старухи были упорны, они не бросили того, что начали. А перед смертью нашли тех, кто согласился продолжать. Шестьдесят лет убивали всех младенцев, кто походил на орка более, чем на человека. Девочек иногда убивают и сейчас. И воруют, и покупают тоже. За эти шестьдесят спокойных лет мы отдали Белому десять тысяч жизней, когда он попросил. И в пять раз больше потеряли в Изенгарде, когда туда пришёл Бродячий лес. Лишь несколько сотен семей сумели уйти. Но мы добились своего. Нам не стать снова эльфами, но магию Первого Лжеца[28] мы разрушили. Теперь каждый из нас может выбрать, кем ему быть. Орком или человеком. Этот поход для нашего народа — маленькая возможность стать лучше. Очень маленькая. Потому что на этом пути гораздо легче умереть, чем дойти до конца, и уж тем более вернуться. Но мы привыкли спорить со смертью.
Когда он закончил эту речь, я долго молчал. Очень долго. Настолько долго, что успели сгуститься сумерки. Я размышлял. Гхажш не мешал моим раздумьям. Он занимался устройством ночлега.
— Гхажш, — спросил я, наконец. — Зачем вам это? Зачем вам быть людьми? Почему вдруг орки захотели превратиться в людей?
— Не вдруг, — спокойно ответил Гхажш, продолжая раздувать маленький огонёк в огороженной камнями земляной ямке. — Знаешь, почему эльфы так ненавидят орков?
— Они считают их Злом, — пожал я плечами.
— Ага. А себя — Добром, — усмехнулся Гхажш. — Они ненавидят их, потому что видят, в кого может превратиться благородный Перворождённый. Ведь орки — их потомки. Как и я. Эльфы вечно гордятся своей Перворождённостью, будто это делает их лучше других, рождённых после. Великим они считают уже того, в ком есть хотя бы пара капель их крови. Как у нынешнего короля Гондора. Но в орках течёт та же кровь, что и в эльфах… Орки — злая насмешка Первого Лжеца над эльфийской гордостью. Он знал, что делал. Лжец и сам горд и не переносит презрения.
— А люди?
— Люди — творение Единого. И только они. Что бы там не лгали по этому поводу эльфы. У людей есть Дар Единого — право творить мир по своему усмотрению[29]. Люди сами решают, какими они будут. И за что они будут платить своей жизнью. Потому что Добро и Зло не снаружи, они внутри нас. И всю жизнь приходится разделять их в себе и выбирать, на чьей ты стороне. А все остальные… Орки, эльфы, гномы — фальшивые ноты в хоре Айнур. Вот поэтому мы хотим быть людьми. Ложь и Смерть не исчезнут из мира до конца времён. До конца времён они будут спорить с истиной и Жизнью. Но мы хотим сами делать свой выбор.
— Но я? — сказал я с отчаянием. — Я же хоббит!
— Ну и что? — улыбнулся Гхажш. Если бы всё было так печально, как ты сейчас подумал, то орки никогда бы не смогли стать урр-уу-гхай. Не кровь имеет значение, а Дорога которую ты выбрал. Просто всю жизнь тебе придётся доказывать, что Дар людей предназначен и для тебя. Как и мне. Как и любому из нас. Вот и всё.
Горами хорошо любоваться издали. Особенно во время восхода или заката. Тогда их мрачное величие наводит на мысли о бренности сущего и заставляет размышлять о вечном. Низкое заходящее солнце раскрашивает ледяные, стылые клыки вершин во все оттенки красного. От нежнейше-розового до темно-багрового. Солнце медленно движется, и вековечные ледники неуловимо для глаза изменяются, нежно-розовый незаметно превращается в кроваво-алый, а багровый становится благородно багряным, почти чёрным. Чтобы потом вершина могла также незаметно закутаться в синий муар ночи.
На восходе, на самых кончиках вершин появляется первый несмелый лучик. Ничего ещё не освещающий, потому что само солнце ещё далеко за окоёмом и этот лучик лишь предвестник нового дня, но ещё не сам день. Останови свой взгляд на этом лучике. Замри. И ты увидишь, как завораживающе-медленно, раздвигая тьму ночи, выползают на свет окровавленные клыки гор. Смотри на них. Не отрывай взгляда, и, может быть, тебе повезёт уловить то краткое, как взмах ресниц, мгновение, когда кровь потечёт с ледников бурными потоками, сливаясь в окрестные ущелья, и вершины вспыхнут ослепительно-белым, обжигающим глаза светом. Теперь они уже до самого заката будут сиять над миром своей серебряно-чистой, льдисто отсверкивающей бронёй. И равнодушно смотреть, как копошатся у их подножий крохотные, как пылинки на сапогах, двуногие, решая свои, столь же крохотные, дела. Как густо красит землю настоящая, не нарисованная солнцем кровь. Но что до того неприступным вершинам? От этого орошения они не вырастут выше. И не засохнут.
Мне нравится смотреть на горы во время восхода или заката, но иногда меня посещает странное чувство, что это не солнце красит ледники в красный цвет, а просто оттаивает та кровь, что пропитывала эти горы несчётные тысячи лет.
Мне нравится смотреть на горы. Ходить по ним я ненавижу.
На солнечном склоне как на сковородке. Или как на решётке каминного гриля. Солнце, словно развлекающийся от нечего делать палач, безжалостно загоняет гвозди своих лучей в одну и ту же точку. В неровно бьющуюся ямку на правом виске, чуть выше края глаза. Когда солнце прячется отдохнуть за облачко, ниоткуда налетает ледяной, промозгло-слоистый ветер. Воздух становится таким, что от одного вдоха начинает ломить зубы, а в груди занимается глухой, надрывно-харкающий кашель. Потом солнце появляется вновь, и ты опять начинаешь себя чувствовать цыплёнком на гратаре.
Колченогим цыплёнком. Попробуйте целый день идти по горному склону и поймёте, о чём я. Левая нога всё время выше правой, и шаг у неё короче. Мучительно хочется делать одинаковые шаги и ставить ноги на один уровень. Но без привычки плохо получается. Начинаешь раскачиваться из стороны в сторону, стараешься ставить ноги как по нитке. В конце концов, или качнёшься чуть сильнее чем надо, — хорошо ещё, если в сторону подъёма, недалеко улетишь, — или зацепишься ступнёй за собственную ногу и рухнешь носом вперёд. Чем ближе солнце к зениту, тем труднее даётся каждый шаг.
Ступни давно разбиты в кровь. В который уже раз. Каждая каменная осыпь будит глухую тоску о мягких песчаных дорожках вокруг родного дома. И начинаешь понимать, зачем урр-уу-гхай носят тяжёлые сапоги на толстенной подошве. И зачем в нижнем бэгге на левом наплечном ремне хранятся запасные подковки и гвоздики. Кажется, достал бы их и прибил прямо на собственные пятки, чтобы дать ногам несколько мгновений облегчения.
Пот, едкий, как кислота, которой дрягвинский кузнец стравливает с поковок окалину, давно уже выел глаза. Они, если что и видят, так только пятно серой шерсти на мерно раскачивающейся впереди спине. Ни зелени травы, ни синевы неба, ни белизны облаков. Только серое, как камень, качающееся пятно. А пот по-прежнему льётся, заливает глаза, и его приходится то и дело смахивать, чтобы не ослепнуть совсем, чтобы видеть хоть что-нибудь, хоть бы это серое пятно. Но пот не остановить, и остаётся просто закрыть глаза и идти по звуку. Потому что серая спина весь день мерно бубнит одно и тоже. И закончив, сразу же начинает повторять заново. Слова хриплого голоса падают под ноги, и их смысл намертво вплавляется в сознание, как обронённый меч назгула в мягкий от подземного жара камень на склоне Роковой горы.
И так день за днём. День за днём. Уже сам себе начинаешь казаться безумным. Потому что только безумец может подвергать себя этим пыткам добровольно.
Под подошвами наших сапог
То болота, то жгучий песок,
То лесная тропа. Или степи простор,
Или камень заоблачных гор.
Мы на солнце смотрели не раз,
Только светит оно не для нас,
Мы его не боимся палящих лучей,
Но крадёмся во мраке ночей.
Мы искали в далёком краю
Свою долю и землю свою.
Прошагали мы много дорог и путей,
Там где нами пугали детей
Мы земли не сыскали своей,
Травят нас словно диких зверей.
Сотни лет только пыль бесконечных дорог,
Только тяжесть походных сапог.
Мы не знаем, куда нам идти,
Где найти нам другие пути,
Но из нор и чащоб мы выходим опять,
Чтобы долю свою отыскать.
Мы пройдём через тысячи бед,
Мы отыщем, где спрятан ответ,
На проклятый вопрос, что звучит в нас сейчас:
Где земля и где небо для Нас?[24]
Под подошвами наших сапог…
Но приходит между днями благословенная ночь. Падаешь в расстеленный буургха и засыпаешь ещё в падении. И уже не чувствуешь почти ничего. Лишь резкий запах чёрной мази тревожит ноздри, да чьи-то заботливые пальцы мягко щекочут ступни.
Однажды утром оказывается, что ноги плотно перебинтованы остатками одёжной дерюги. Что полы волчанки стали короче, а рядом с тобой стоит пара мохнатых кожаных постол с верёвочными завязками. И идущий от крохотного костерка запах жареной птицы заставляет желудок судорожно сжиматься от восторга и предвкушения.
Половинка разорванной руками, истекающей соком, запечённой в углях тушки горного голубя. Сухарь. Вода из горного ручья. По глотку энтова питья на дорожку. И начинается новый день.
Как-то вдруг просто замечаешь, что пот уже не ест глаза. Да и самого пота почти нет. Что ноги ступают мягко, а глаза не только видят траву и небо, но и места, куда лучше поставить ступню. Что там, где должна быть гордость хоббита, животик, неожиданно появилась талия, и поясной ремень надо затянуть потуже, а вот наплечные, наоборот, отпустить чуть подлиннее. Что кожа стала обветренной и грубой и уже не боится ни жары, ни холода. И под ней, тёмной, то ли от солнца, то ли от грязи, на бёдрах проступают тугие, как натянутые верёвки, жгуты мышц.
Лишь песня Гхажша не меняется. Как-то на ночном привале я спел ему «Дорога вдаль идёт». Гхажш песню одобрил, но сказал, что для похода она слишком грустная. И по-прежнему продолжал бубнить «Дорогу Урр-уу-гхай». Если честно, она не кажется мне веселее.
— Слушай, Гхажш, — спросил я его в спину, уж не знаю, на какой день пути. — Куда мы идём?
— Всему свой час, — ответил Гхажш, оборвав песню, но не оборачиваясь. — И время всякому делу под небесами. Придёт время — узнаешь.
— А сейчас чего не сказать? — возмутился я. — Я Взломщик или нет? Могу я знать, где та дверь, которую, между прочим, мне взламывать?
— Зачем тебе? — отмахнулся Гхажш. — У двери и узнаешь, где она. А как туда добраться — это уж не твоя забота.
— Моя, — твёрдо ответил я. — Мы с тобой отряд или нет?
Гхажш остановился, так что от неожиданности я стукнулся в его спину носом, и, посмотрев на меня сверху вниз, сказал: «У нас с тобой договор. Для отряда нас маловато. Я тебе могу сказать, куда мы идём. Но ведь сбежишь».
— С чего бы это? — меня его сомнения насмешили. — До сих пор не сбежал. И больше не собираюсь. Раньше собирался. До того тяжело было. Ты что, загнать меня хотел?
— Ну уж, загнать, — ухмыльнулся Гхажш. — Тебя загонишь. Так. На крепость проверил. Дорога нам лежит дальняя, — и насмешливо пропел:
— В Чёрную пустыню? — переспросил я. Он кивнул, и мне стало страшно. — В Мордор?
— В Чёрной пустыне средь чёрных песков
Башня чернеет на страх дураков.
— Не люблю слов остроухих, — поморщился Гхажш. — В Чёрную страну. А чего это ты бледнеешь?
— Тебе показалось, — твёрдо сказал я. — В Чёрную страну, так в Чёрную страну. Давно мечтал поглядеть. А то дедушка бывал, а я нет. Вот и побываю. Что будем искать?
— Садись, — вместо ответа сказал Гхажш, — всё равно уж остановились. Чего зря ноги маять. Привал, — и сам, не дожидаясь меня, скинул и развернул буургха. — Да садись ты… Чего искать будем, спрашиваешь? По подвалам пошарим. Там нынче не живёт никто. Сто лет назад во время войны извержение Роковой горы было. Весь город Лугхбуурза пеплом засыпало. Одна Башня Багрового глаза на поверхности торчит. Но через неё можно попасть в городские подземелья. Они там все связаны. Вот в эти подземелья нам и надо.
— А зачем? — спросил я, тщательно загоняя страх поглубже. — Что там? Золото?
— Золото? — Удивился Гхажш. — Это бородатые ради золота готовы в пасть дракону лезть. Может, оно и есть там. Я не знаю. Должно быть. Сокровищница тоже где-то в подземельях, а город, говорят, в два дня засыпало. Не должны были успеть разграбить. Просто некому было. Во время извержения воздух таким стал, что половина живности в пустыне передохла. О жителях и говорить нечего. Если тебе понадобится, то найдём мы там для тебя золото. Но мы другое ищем.
— Не томи, — разозлился я. — Чего ты жилы тянешь? Всё вокруг да около. Что мы искать будем?
— Книги, — просто ответил Гхажш.
— Книги? — переспросил я. — Магические?
— Да кому она нужна, магия, — махнул рукой Гхажш. — Хороший клинок можно без всякой магии сделать. Магия — это игрушка остроухих. Да и они в той войне доигрались. Нет. Там другие книги.
— Какие?
Вместо ответа Гхажш вытянул из ножен кугхри.
— Видишь, — сказал он. — Это не мой клинок. Он мне только принадлежит. И буургха не мой. И одежда не моя. И жёны, все шесть, не мои. Дом, там на севере, всё, что в доме. Это всё не моё. Это мне лишь принадлежит. Потому что всё это можно отнять и присвоить. Поверь, у нашего народа на этот счёт богатый опыт. А знаешь, что присвоить нельзя?
— Нет, — мотнул головой я, не понимая, куда он клонит.
— Нельзя присвоить то, что я знаю, — ответил на свой вопрос Гхажш. — Нельзя отобрать мои навыки и умения, нельзя присвоить мои чувства и мой опыт. Это моя жизнь и её нельзя отобрать.
— Но тебя же можно убить, — возразил я.
— Убить можно, — легко согласился Гхажш. — Но жизнь отобрать нельзя. Тот, кто меня убьёт, всё равно не получит ни моих знаний, ни моих чувств. Моей жизни он не получит. Я сам могу поделиться. Я могу передать то, что знаю, могу рассказать о моих чувствах и воспоминаниях. Могу научить тому, что умею сам. Поделиться своим опытом. Жизнью. Но я же не стану от этого беднее. Знания, умения, чувства, воспоминания — это всё опыт жизни. Только он наш, без остатка. Его нельзя отнять. За него мы отдаём любую цену, какую бы с нас судьба не потребовала. И от этой платы невозможно отказаться.
— А книги? — напомнил я.
— Книги… — Гхажш вздохнул. — Город Лугхбуурза стоял несколько тысяч лет. В нём всё время жили. Когда больше, когда меньше, но жили. Всё это время писали книги. В Изенгарде Шагхбуурз прожил всего шестьдесят лет. Или целых шестьдесят спокойных лет. Без постоянной оглядки на окоём: не скачут ли убийцы из Рохана? Без взгляда в зелень кустов: не прячется ли остроухий? Без прислушивания в темноте: не гремит ли железом бородатый? В Изенгарде было много книг, но десять тысяч уруугх погибли под корнями Бродячего леса, и на месте Изенгарда теперь болото. Мы выковыривали эти книги из грязи по одной. По странице. По половинке страницы. Там роют и ныряют до сих пор. Их почти невозможно читать. Но когда-нибудь прочитаем всё, мы народ терпеливый. А что нам делать до тех пор? Плохо, когда дети узнают о прошлом своего народа из песен тех, кто убил их отцов. В Лугхбуурзе есть книгохранилище. Никто не знает, сколько там книг, но их складывали там тысячи лет. Там прошлое всего Средиземья. Там опыт сотен поколений, живших до нас. Не только орков, людей тоже. И остроухих, и бородатых. Там должны быть и их книги. Нам нужен этот опыт, потому что мы молодой народ, и нам всему приходится учиться заново. На своей крови.
— И ты уверен, что в этих книгах нет лжи Чёрного Властелина[25]? — спросил я.
— Конечно, есть, — спокойно сказал он. — Знаешь, как переводится на Всеобщий слово «Лугхбуурз»? Упырья Земля. Или мир упырей. Или община упырей. В общем, место, где они живут, и где всё происходит по их правилам. А как ещё назвать буурз, где правят девять упырей? В тех книгах много лжи, зла и смерти. Но не во всех же. Есть и другие книги. У нас. В книгохранилищах Гондора. Есть песни. Сказки. Мы сравним и оценим. Процедим по словечку. Всё попробуем… Полезного будем держаться.
— Ради этого я вам и нужен? — спросил я.
— Да, — ответил он. — Ради этого. Я знаю книгу о Кольце[26]. Я её читал, в Гондоре. В королевском книгохранилище. Два парня из твоего народа дошли до Роковой горы и сделали то, во что никто не верил. Вы, может, и сами о себе не знаете, но у вас есть способность делать такие дела. В которые никто не верит. Как и у нас… Когда-то старухи нескольких орочьих буурзов пришли к Белому волшебнику[27] и заключили с ним союз. Шестьдесят лет мы покупали и воровали маленьких девочек, растили их и отдавали замуж за наших мужчин. Никто, кроме нас, не верил, что из этой затеи что-нибудь выйдет. Даже Белый волшебник. Но старухи были упорны, они не бросили того, что начали. А перед смертью нашли тех, кто согласился продолжать. Шестьдесят лет убивали всех младенцев, кто походил на орка более, чем на человека. Девочек иногда убивают и сейчас. И воруют, и покупают тоже. За эти шестьдесят спокойных лет мы отдали Белому десять тысяч жизней, когда он попросил. И в пять раз больше потеряли в Изенгарде, когда туда пришёл Бродячий лес. Лишь несколько сотен семей сумели уйти. Но мы добились своего. Нам не стать снова эльфами, но магию Первого Лжеца[28] мы разрушили. Теперь каждый из нас может выбрать, кем ему быть. Орком или человеком. Этот поход для нашего народа — маленькая возможность стать лучше. Очень маленькая. Потому что на этом пути гораздо легче умереть, чем дойти до конца, и уж тем более вернуться. Но мы привыкли спорить со смертью.
Когда он закончил эту речь, я долго молчал. Очень долго. Настолько долго, что успели сгуститься сумерки. Я размышлял. Гхажш не мешал моим раздумьям. Он занимался устройством ночлега.
— Гхажш, — спросил я, наконец. — Зачем вам это? Зачем вам быть людьми? Почему вдруг орки захотели превратиться в людей?
— Не вдруг, — спокойно ответил Гхажш, продолжая раздувать маленький огонёк в огороженной камнями земляной ямке. — Знаешь, почему эльфы так ненавидят орков?
— Они считают их Злом, — пожал я плечами.
— Ага. А себя — Добром, — усмехнулся Гхажш. — Они ненавидят их, потому что видят, в кого может превратиться благородный Перворождённый. Ведь орки — их потомки. Как и я. Эльфы вечно гордятся своей Перворождённостью, будто это делает их лучше других, рождённых после. Великим они считают уже того, в ком есть хотя бы пара капель их крови. Как у нынешнего короля Гондора. Но в орках течёт та же кровь, что и в эльфах… Орки — злая насмешка Первого Лжеца над эльфийской гордостью. Он знал, что делал. Лжец и сам горд и не переносит презрения.
— А люди?
— Люди — творение Единого. И только они. Что бы там не лгали по этому поводу эльфы. У людей есть Дар Единого — право творить мир по своему усмотрению[29]. Люди сами решают, какими они будут. И за что они будут платить своей жизнью. Потому что Добро и Зло не снаружи, они внутри нас. И всю жизнь приходится разделять их в себе и выбирать, на чьей ты стороне. А все остальные… Орки, эльфы, гномы — фальшивые ноты в хоре Айнур. Вот поэтому мы хотим быть людьми. Ложь и Смерть не исчезнут из мира до конца времён. До конца времён они будут спорить с истиной и Жизнью. Но мы хотим сами делать свой выбор.
— Но я? — сказал я с отчаянием. — Я же хоббит!
— Ну и что? — улыбнулся Гхажш. Если бы всё было так печально, как ты сейчас подумал, то орки никогда бы не смогли стать урр-уу-гхай. Не кровь имеет значение, а Дорога которую ты выбрал. Просто всю жизнь тебе придётся доказывать, что Дар людей предназначен и для тебя. Как и мне. Как и любому из нас. Вот и всё.
Глава 20
В следующие несколько дней мы почти не разговаривали. Да и о чём говорить, когда всё сказано. Лишь раз Гхажш сказал, что нам пора спускаться с гор и идти на восток, в степь, чтобы с юга обойти Квет-Лориэн. Он назвал его Серебряным бором.
Постепенно меж нами установилось то разделение труда, какое всегда бывает у долго путешествующих путников. Добыча пищи легла на Гхажша, а я занимался её приготовлением и устройством ночлега. Только костёр Гхажш сначала разводил сам, не доверяя мне это тонкое дело. Хитрость состоит в том, чтобы не было видно ни огня, ни дыма. Для этого костёр разводят в земляной ямке, соединив её с неглубокой канавкой. Тогда пламени не видно, а по канавке к огню хорошо поступает воздух. Чтобы не было дыма, для дров надо искать сухой хворост или валежник. Если всё сделано правильно, то такой костёр можно обнаружить только вблизи. По запаху. Если стоишь с подветренной стороны.
Первое время трудностей с дровами не было, потому что вблизи Гор степь усеяна пятнышками небольших рощиц, в них-то мы обычно и останавливались на ночлег. Останавливались засветло: Гхажш сказал, что загонять себя без крайней нужды ни к чему. Выбрав место для привала, он сбрасывал сбрую и, прихватив лук, уходил на охоту и поиски воды, оставив мне заботу о дровах и палатке.
Лук и стрелы Гхажш сделал ещё в горах то ли из клёна, то ли из ясеня. Эта гнутая палка с тетивой слабо напоминала боевое изделие огхров, да и стрелы летели не одинаково, а каждая по-особенному, но он довольно быстро приспособился и научился попадать из своего самодельного лука в сурка на тридцать шагов и почти никогда не возвращался без добычи.
К моему удивлению, сурчатина оказалась не только съедобной, но даже вкусной, напоминая жирную курятину. «А чего удивляться, — ответил как-то Гхажш, когда я выразил это удивление вслух. — Сурок не свинья, всякой гадости жрать не будет, потому и мясо вкусное».
За свинью я немного обиделся, потому что в Тукборо никогда не кормили свиней «гадостью», да и бекон, по моему мнению, пища очень даже неплохая.
Когда я как-то раз пожалел, что сухари давно кончились, Гхажш объявил привал на день и утром ушёл, прихватив обе сухарные сумки, из которых мы давно уже вытрясли даже сухарную пыль. Вернулся он к полудню с сумками полными зёрна незнакомых мне диких злаков. «Сурочью нору разрыл», — пояснил он и предъявил сурка, наверное, бывшего хозяина этих запасов. Остаток дня провели за дроблением зёрна и изготовлением пресных лепёшек. Не очень-то лёгкая работа, я Вам скажу, когда под руками нет даже простенькой ручной мельницы, и зерно приходится дробить с помощью кугхри в наскоро выстроганном Гхажшем липовом корытце. Вместо муки получается мелкое зерновое крошево вперемешку с такой же мелкой деревянной стружкой, и лепёшки выходят сухими и ломкими. Но вкусными. Особенно, с похлёбкой из сурчатины, тех же зёрен и разных трав.
Похлёбку Гхажш исхитрился сварить в большом берестяном стакане, вроде того, в каком в начале плена мне давали травяной отвар. У нас, у обоих, нашлись такие. Я думал, что стакан сгорит в костре. Но ничего не случилось. Стакан, наполненный водой до краёв, стоял в самой середине огненного жара, весело булькал, расплёскивал на уголья кипяток и гореть не собирался. Только закоптился сильно.
После многодневной еды всухомятку пить обжигающе горячий густой взвар — это было восхитительно.
Постепенно меж нами установилось то разделение труда, какое всегда бывает у долго путешествующих путников. Добыча пищи легла на Гхажша, а я занимался её приготовлением и устройством ночлега. Только костёр Гхажш сначала разводил сам, не доверяя мне это тонкое дело. Хитрость состоит в том, чтобы не было видно ни огня, ни дыма. Для этого костёр разводят в земляной ямке, соединив её с неглубокой канавкой. Тогда пламени не видно, а по канавке к огню хорошо поступает воздух. Чтобы не было дыма, для дров надо искать сухой хворост или валежник. Если всё сделано правильно, то такой костёр можно обнаружить только вблизи. По запаху. Если стоишь с подветренной стороны.
Первое время трудностей с дровами не было, потому что вблизи Гор степь усеяна пятнышками небольших рощиц, в них-то мы обычно и останавливались на ночлег. Останавливались засветло: Гхажш сказал, что загонять себя без крайней нужды ни к чему. Выбрав место для привала, он сбрасывал сбрую и, прихватив лук, уходил на охоту и поиски воды, оставив мне заботу о дровах и палатке.
Лук и стрелы Гхажш сделал ещё в горах то ли из клёна, то ли из ясеня. Эта гнутая палка с тетивой слабо напоминала боевое изделие огхров, да и стрелы летели не одинаково, а каждая по-особенному, но он довольно быстро приспособился и научился попадать из своего самодельного лука в сурка на тридцать шагов и почти никогда не возвращался без добычи.
К моему удивлению, сурчатина оказалась не только съедобной, но даже вкусной, напоминая жирную курятину. «А чего удивляться, — ответил как-то Гхажш, когда я выразил это удивление вслух. — Сурок не свинья, всякой гадости жрать не будет, потому и мясо вкусное».
За свинью я немного обиделся, потому что в Тукборо никогда не кормили свиней «гадостью», да и бекон, по моему мнению, пища очень даже неплохая.
Когда я как-то раз пожалел, что сухари давно кончились, Гхажш объявил привал на день и утром ушёл, прихватив обе сухарные сумки, из которых мы давно уже вытрясли даже сухарную пыль. Вернулся он к полудню с сумками полными зёрна незнакомых мне диких злаков. «Сурочью нору разрыл», — пояснил он и предъявил сурка, наверное, бывшего хозяина этих запасов. Остаток дня провели за дроблением зёрна и изготовлением пресных лепёшек. Не очень-то лёгкая работа, я Вам скажу, когда под руками нет даже простенькой ручной мельницы, и зерно приходится дробить с помощью кугхри в наскоро выстроганном Гхажшем липовом корытце. Вместо муки получается мелкое зерновое крошево вперемешку с такой же мелкой деревянной стружкой, и лепёшки выходят сухими и ломкими. Но вкусными. Особенно, с похлёбкой из сурчатины, тех же зёрен и разных трав.
Похлёбку Гхажш исхитрился сварить в большом берестяном стакане, вроде того, в каком в начале плена мне давали травяной отвар. У нас, у обоих, нашлись такие. Я думал, что стакан сгорит в костре. Но ничего не случилось. Стакан, наполненный водой до краёв, стоял в самой середине огненного жара, весело булькал, расплёскивал на уголья кипяток и гореть не собирался. Только закоптился сильно.
После многодневной еды всухомятку пить обжигающе горячий густой взвар — это было восхитительно.