— Можно, если охота. Я не буду. А ты ничего парень. Этого ловко взял. И у вяза не растерялся, сразу его с корней дёрнул. Тебя как матери-то зовут?
   — Одна Гхургхи, а остальные Гхургха.
   — Это за норов или как?
   — Так. Чтобы всякое не липло.
   — Хорошо звучит. Гхургх… Такое имя тебе рановато. Я тебя буду именовать Гху-ургхан[1]. Подойдёт?
   — Спрашиваешь, Гхажш. Конечно, подойдёт. И при ребятах так будешь говорить?
   — Я же сказал. И при ребятах буду. И ребятам прикажу. И Гхой-Итэреми[2] скажу.
   — Ух ты! Значит, у меня имя будет?
   — Будет, если доживём.
   — Доживём. Я теперь обязательно доживу. И этого сам на спине до дому доволоку.
   — Без тебя есть, кому его волочь. Это дело ума не требует. Ты лучше меня держись. Парень ты сообразительный. Я ещё из тебя хорошего шагхрата сделаю. Носом вот только шмыгаешь, лишний звук.
   — Так сыро же было в схроне. Это же я после него. А ты вот не шмыгаешь, и крысёныш тоже.
   — Кормёжка лучше — здоровье крепче. Ничего, мы и тебя подкормим. А пока шагху[3] хлебни, подлечись, — послышалось бульканье и звуки глотания. Пить сразу захотелось нестерпимо. Обнаружилось, что язык давно уже высох и распух, и слюны во рту нет совершенно. Да кляп ещё…
   — Легче, парень, легче. Так же всё вылакаешь, а ты мне ещё нужен. Малого лучше попои. Он же с пива сейчас мается.
   Бледное небо закрылось тенью и надо мной появилось лицо. Или, лучше сказать, морда. Или нет. Лучше всего сказать — рыло. Широкое косоглазое тонкогубое рыло. Покрытое разводами буро-зелёной грязи по шелушащейся коже. Рыло поморгало жёлтыми широко посаженными глазками, ощерило мелкие кривоватые зубы, шмыгнув, втянуло показавшуюся, было, на кончике сплюснутого ноздрями вперёд носа зелёную слизь и произнесло сиплым жизнерадостным голосом Снаги-Гху-ургхана: «Не заскучал ещё, крысёныш?» Под голову мне втиснулась широкая, в лопату, ладонь, слегка приподняла её, и под рылом, там, где должна начинаться грудь, я обнаружил густую серую шерсть, знакомо завонявшую псиной. Вторая лапа, появившаяся в поле зрения, покрытая густыми, но почему-то рыжими, а не серыми, шерстинками, с плоскими то ли обломанными, то ли обгрызенными когтями-ногтями, держала плоскую, обтянутую коричневой кожей бутыль, слегка напоминавшую уменьшенный круг сыра. И не успел я подумать, как они собираются меня поить, не вынимая кляпа, как оказалось, что он прекрасно приспособлен для такого хитрого дела.
   Прямо в горло мне полилась прохладная освежающая влага. Вода. Даже глотать не пришлось, да кляп бы и не дал сделать глотательное движение. Потом коричневая бутыль заменилась маленькой зелёной, и горло обожгло, словно жидким огнём. Под кожей побежало струйками тепло, а голова закружилась и тоже побежала куда-то. Ощущение было даже приятное. Хоть голова и кружилась, но мысли перестали суетиться и начали, наконец, цепляться одна за другую.
   Уж не знаю, подействовало на меня это жутковатое огненное питьё, или перестало туманить разум пиво, покинувшее моё тело разными путями, но в голове моей, наконец, соединились воедино эти странные имена-прозвища, загнутый вперёд кривой клинок цвета чёрной ночи, одежда, волчьим мехом наружу, и косоглазое раскрашенное рыло. Орки! Это были орки! Орки, о которых я читал в Алой книге и о которых думал, что их истребили всех до последнего.
   Как описать Вам те чувства, что закипели во мне тогда? Попробуйте сами представить, что может испытывать маленький беззащитный хоббит, спелёнанный, как младенец. Хоббит, лишь единый раз в жизни выезжавший за пределы Хоббитона на пару дней. Хоббит, никогда в одиночку не покидавший дома долее, чем на полдня. Хоббит, домосед и книгочей, которого украли. Украли прямо с дружеской вечеринки, чуть ли не из-за стола.
   Я знал, что искать меня не будут. Все просто решат, что из-за обиды во мне взыграла туковская кровь, и я сбежал. Моего возвращения подождут несколько дней, а может, даже и недель. Потом отец лишит меня наследства и обручит с Настурцией кого-нибудь из моих младших братьев. Она уже долго ждала замужества, подождёт и ещё пару лет. Пойменные луга нельзя упускать из-за глупых обид. Да какие обиды! Я бы с радостью женился на Настурции без всякого приданого и, клянусь, прожил бы с ней в довольстве и покое до конца своих дней. Лишь бы не ощущать рядом двух этих выходцев из ожившего кошмара.
   Помянутый кошмар не замедлил явиться, и я упал, как в колодец, в тягучее липкое забытьё, в котором меня долго ловили мохнатые огромные пауки с рылами Гху-ургхана и, в конце концов, поймали. И съели. Меня съели.

Глава 3

   Второй раз я очнулся от жизнерадостного негромкого рыка Гхажша.
   — Просыпайся, Гху-ургхан, хорош храпеть. И дружка нашего зубастого буди. Я смотрю, он с шагху разомлел совсем. Уходить пора.
   — Сволочь ты, Гхажш, — просипел жалобный, почти детский голос Гху-ургхана, — за трое суток первый раз глаза сомкнул, а ты сразу будить.
   — Сразу? Да ты уснул, солнце только всходить начало, а сейчас — полдень. И пока ты щёки мял, я успел пол-леса обежать и всё болото. Хорошо, что я его заранее присмотрел, а то где бы мы сейчас были. Урагх с ребятами на той стороне. Я знак видел. И в лесу никаких вязов: одни клёны да ясени. Бери малого, и пошли.
   — А поесть? Чего сразу бежать? Давай хоть по сухарику съедим. И этого покормим, тоже, наверное, есть хочет.
   — У него ещё вчерашнее не переварилось. Вставай, пока по шее не получил. Бери его, и пошли.
   Надо мной появилось лицо Гху-ургхана. Действительно лицо. При ярком солнечном свете рылом оно уже не казалось. На буро-зелёной щеке чётко пропечатались травинки и головка какого-то болотного цветка. Он, похоже, спал, положив щеку на кочку. Раскосые веки глупо моргали, курносый нос всё также пошмыгивал, и весь вид у него был как у обиженного ребёнка.
   — Вот так всегда, — пожаловался он мне, словно я был ему другом. — Неделю почти не жрамши, три дня не спамши, по кустам и буеракам наползались, как мыши. Страху натерпелись. В грязи и воде по шею, и ни пожрать, ни поспать…
   — Жрать и спать — свинячье дело, — всё так же весело прервал его Гхажш. — Вместе со своими будем и есть, и спать, и всё остальное. Ты готов или нет?
   — Да готов я, готов, — проворчал Гху-ургхан. — Как тебя, крысёныш, комары-то искусали. Опух весь. Или это с похмелья?
   Он взвалил меня на спину. При свете дня оказалось, что весь я целиком, кроме головы, упрятан в длинный мешок с помочами. И теперь лежал своей спиной на спине Гху-ургхана, так что смотреть мог только назад да немного по сторонам. Но позади ничего примечательного не было. Чахлые болотные деревца, камыш да осока. Мне оставалось только смотреть на яркое небо да на облака на нём. Но облаков было мало. Лишь изредка попадались перистые разводы в далёкой вышине. Иногда промелькивали редкие птицы, и я долго провожал их взглядом. Как бы я хотел крикнуть им, чтобы передали весточку в родной Хоббитон. Но рот был заткнут противной кожаной затычкой, да и говорить по-птичьи я не умел.
   Гху-ургхан подо мной тяжело вздыхал и чавкал ногами по грязи. Иногда он что-то бурчал себе под нос и время от времени подкидывал сползающий мешок повыше. Тогда мне становилось ещё больней и неудобней, чем до этого. Но вряд ли он задумывался о моих неудобствах. Скорей всего, он думал, как бы не оступиться с еле видимой тропинки. Один раз он всё же оступился, и мы бухнулись в тёплую, пахнущую тиной воду какого-то маленького бочажка. Выбрался он быстро и без помощи Гхажша, которого не было ни слышно, ни видно. Так что я успел только испугаться, но испуг быстро прошёл, и стало даже досадно, что мы так мало побыли в воде.
   Солнце уже миновало полдень, и теперь светило с западной стороны, прямо на меня. И пот, заливающий глаза, вовсе не был самой большой неприятностью. Гхажш был прав. Пиво, тряска, страх и много съеденного и выпитого. А я даже не имел возможности о чём-нибудь попросить. То, что от меня пахло хуже, чем от хлева, не было бедой, это можно было терпеть. Но едкая смесь нагревшейся грязи начала язвить кожу, и вся нижняя половина тела страшно зудела. Я пытался ворочаться и дёргаться на спине Гху-ургхана, но он, пару раз сняв меня и удостоверившись, что дышать мне ничего не мешает, опять забрасывал мешок за плечи. Вынуть кляп и спросить, в чём дело, ему даже в голову не приходило.
   Так прошло часа два или три. Нет худшей мысли, чем мысль о собственных мучениях. Она усиливает страдание и делает его нестерпимым. Если Вам когда-нибудь доведётся попасть в неприятности, лучше думайте о том, что Вам дорого, и это даст Вам силы перенести всё. Я же тогда не знал этого и довольно скоро возненавидел не только орков, — к ним я и до того любви не испытывал, — но и себя, и солнце, и весь мир вокруг.
   Но всё когда-нибудь кончается, и путь через болото тоже кончился. Хлюпать и чавкать под ногами Гху-ургхана перестало, тоненькие изогнутые болотные деревца сменились обычными, основательными деревьями, а вместо камыша и осоки появились папоротники. Выйдя на сухое, орки перешли на бег, движение стало быстрее, и теперь меня трясло, как на пони без седла. Оно было и к лучшему. Прилипшая к телу, пропитанная грязью ткань от тряски сдвинулась, и зуд стал не таким изматывающим. К тому же в лесу, в отличие от болота, был ветерок, и меня слегка обдувало, унося запах в сторону и холодя кожу. Солнце, скрывшееся за широкими кронами, тоже стало беспокоить меньше.
   Зато начал грызть голод. В желудке урчало уже давно. Но, мучаясь зудом, я не обращал на это большого внимания. Когда зуд стал не таким докучливым, живот напомнил о своём существовании. Хоббиты могут садиться за стол и по семи раз на день, было бы что на столе. А я не ел со вчерашнего вечера. Вся моя еда почти за сутки — это несколько глотков воды да глоток огненного зелья. Разве это можно назвать хорошей пищей? Или даже просто пищей? Орки могут долго обходиться без еды. Но я-то не орк! Моего дедушку Перегрина и Мериадока Великолепного, когда они были в плену у орков, всё же кормили. Меня, похоже, никто кормить не собирался. Поить, видимо, тоже собирались нечасто. Я представш себе, что так и умру на спине у Гху-ургхана от голода и жажды. И эта мысль весьма меня опечалила. Пожить мне ещё хотелось. На подвиги, вроде тех, что совершали оба моих дедушки, я не рассчитывал, — трудновато было в моём положении думать о подвигах, мысли сами перескакивали на кусок пирога с доброй кружкой эля и горячую ванну, — но умереть вот так просто, в грязи и вони, было обидно.
   За такими невесёлыми раздумьями я не заметил, что мы остановились. Гху-ургхан снял с плеч мой мешок и опустил меня на землю. Не очень осторожно, должен заметить, но в моём положении нужно было радоваться любому изменению. Он посадил меня спиной к маленькому земляному обрывчику, и я смог оглядеться. Солнце уже не жарило и клонилось к закату, но светило ярко, и до сумерек было ещё далеко. Прямо от моих ног покатый склон в десяти шагах переходил в голубую прозрачную воду махонького, в пятьдесят моих шагов, озерца.
   Меня сразу замутило от сухости. Я бы и болотную воду, пахнущую тиной и тёплой грязью, пил бы сейчас взахлёб, а эта даже видом своим вызывала ощущение прохлады и свежести.
   И мыться! Смыть с себя всю эту мерзость, расслабиться, вытянуть затёкшее тело и закачаться на тихой голубой глади. Плавать меня научил, даже заставил научиться, Тедди, и я бы дорого дал, чтобы воспользоваться его уроками.
   Ко мне склонилось серое, даже сквозь буро-зелёные разводы, лицо и сказало голосом Гхажша: «Пить и мыться? Правильно?» Я кивнул.
   — Мы тебя сейчас развяжем, покупаешься, грязь смоешь, потом поедим. Кляп тоже вынем, тут хоть закричись, только деревья и наши могут услышать. И ещё я тебя к себе привяжу на длинную верёвку мёртвым узлом, — его только разрезать можно, — чтобы ты не убежал. Но лучше не пробуй. Среди нас добрых мало. Может быть плохо. Понял?
   Я снова кивнул. Гхажш развязал тесёмки кляпа и вытянул его изо рта, но рот так и остался открытым, потом вынул из пристёгнутых к левому бедру ножен зазубренный кинжал длиной в полтора локтя, зацепил ткань у горла зубом и распустил и мешок, и мои пелены одним рывком до самых колен. Под пеленами я оказался совсем голый. Ни рубашки, ни жилета, ни куртки, ни даже штанов, ничего не было, только беззащитное голое тело. Я попытался закрыться, но руки меня не послушались. Затёкшие мышцы вяло дёргались, но конечности не двигались.
   — Ничего, — сказал Гхажш, — сейчас в воде отойдёшь.
   Брезгливостью он не страдал. Быстро обхватил меня вокруг пояса тонким витым шнуром, затянул узел и вытянул моё бессильное тело из остатков распоротого мешка. Тем же мешком и пеленами стёр с меня большую грязь и отнёс в воду.
   Вода только казалась прохладной, на самом деле, она была тёплая. Тёплая, мягкая, нежная и вкусная. Попробуйте не пить целый день на жаре и узнаете настоящий вкус воды. Я лежал в ней у самого берега и чувствовал, как кровь снова начинает течь, и силы возвращаются в ослабевшее тело. Рядом, в четырёх шагах, плескался Гху-ургхан, такой же голый, как я. Спина у него была как у дрягвинского кузнеца, широкая и жилистая, вся усыпанная мелкими веснушками. Когда он повернулся, то на отмытом от грязи лице их тоже обнаружилось огромное множество.
   — На, — он подал мне кусок чего-то тёмно-коричневого, — это корень мыльный, потрёшься — грязь лучше отмоется.
   И пошёл на берег, одеваться. Пока я тёр себя корнем и смывал липкую серую плёнку с кожи, они с Гхажшем поменялись, теперь Гху-ургхан держал верёвку и сторожил меня, а Гхажш пошёл в воду. Плавал он как выдра, без единого всплеска. Одним нырком через всё озерцо оказался у противоположного берега, там вынырнул и в четыре взмаха добрался обратно. Мне подумалось, что до такого пловца и Тедди далеко, а мне, тем более, позориться не стоит, и плавать я не стал. Просто домылся и отдал Гхажшу мыльный корень.
   Гху-ургхан, одевшись, так и сидел на берегу, намотав на руку конец моего шнура. Но едва я вышел, он вскочил, замотал меня в кусок серой мягкой ткани и усадил всё там же, под обрывчиком, только немного в другом месте. Потом он достал из поясной сумки маленький берестяной стаканчик, из которого пахнуло чем-то резким и не очень приятным.
   — Это лекарство, чтобы лишай какой на коже не образовался, — пояснил он и принялся смазывать меня этой вонючей грязью, тщательно выискивая красные воспалённые места. Так что моя кожа быстро покрылась чёрной жирной гадкой плёнкой. Особенно на ногах и внизу живота и спины. Но, однако, хотя его снадобье имело жуткий вид и отвратный запах, зуд оно успокоило сразу же. И в тех местах, которые он намазал, я ощутил приятную теплоту.
   Закончив с лечением, он снова закутал меня и подал маленький чёрствый кусочек.
   — Это хлеб. Пожуй пока, другого нет ничего, вот вода ещё, — и положил рядом уже знакомую мне баклагу в коричневой коже. Внутри баклага, наверное, тоже была берестяная, горлышко точно было сделано из бересты, и вода была прохладная и свежая.
   Я сидел, грыз неподатливый кусок, запивал его водой и размышлял, может ли так начинаться Приключение. Так уж повелось, что раз в два поколения оно выпадает одному из Туков. Возможно, нынче оно досталось на мою долю, я же внук самого Перегрина Тука. Но меня сильно беспокоило одно обстоятельство: если это действительно было Приключение, а не просто затянувшийся страшный сон, то оно началось совершенно неправильно. Те Приключения, о которых я читал, начинались с прихода волшебника, а не с удара по голове. С другой стороны, если подумать, то разве все Приключения обязаны начинаться одинаково? Да и появление волшебника тоже в чём-то сродни удару. Во всяком случае, происходит также неожиданно. Если это было Приключение, то оно мне не очень нравилось.
   Возможно, меня не будут больше бить по голове, никаких признаков на это не было. Очень похоже, что никто не собирается меня убивать, иначе зачем бы тащить меня на себе в такую даль, а потом ещё и кормить. Но всё это не успокаивало. Если меня и дальше будут кормить раз в сутки, выдавая кусок каменно-твёрдого чёрного и кислого хлеба, — какого в Хоббитоне не то, что не ели, но даже и не видели, — то я сам умру от голода очень скоро.
   И вместо холодной воды к хлебу я предпочёл бы кружку парного козьего молока. Или нет. Лучше полфунта жареного с утиными яйцами бекона, только хижинского, слоёного, он мне нравится больше нашего: у Хижинсов какой-то особый секрет откорма. Потом можно пяток свежекопчёных дрягвинских сосисок, обжаренных с луком, чесноком и овощами на гусином жире. В Дрягве их делают очень тоненькими и коптят в дыму болотной ольхи. Что они ещё добавляют в мясо, никто не знает, но сосиски сами тают на языке, их и жевать не надо. Хлеб, разумеется, тоже нужен: десяток тостов из нашего белого пшеничного подойдёт. Только надо брать не свежей выпечки, а трёхдневный, тогда он уже не такой пышный и мягкий, и его легче нарезать тонкими ломтиками, как и положено для тостов. Масла нужно класть на готовый тост совсем чуть-чуть: бекон и сосиски и так достаточно жирная пища. После сосисок можно перейти к пиву, лучше всего к нашему, тукборовскому. Бралд тоже по-своему хорош, но я же не Брендибэк, крайности мне чужды, и предпочитаю светлое. А к пиву неплохо свежих раков, только не брендивинских, они мелкие, а из Талого ручья, в нём раки водятся очень крупные и вкусные. С ними даже не надо ничего особенного делать, просто сварить с укропом и петрушкой и есть, пока не остыли, горячими, запивая пивом с ледника. Разница вкусов замечательная. Хороша ещё к пиву копчёная форель из Клямки, но я даже больше люблю не копчёную, а слегка просоленную и подвяленную… Для лёгкого ужина этого бы вполне хватило.
   Как ни старался я грызть данный мне кусочек помедленней, как ни растягивал его, он кончился, уж больно был мал. Последняя крошка свалилась в живот, но нисколько не заполнила его пустоту. Я хлебнул ещё воды, но это тоже не добавило сытости, и, чтобы отвлечься, стал разглядывать орков, благо, оба они теперь сидели передо мной.
   До сих пор у меня не было возможности их хорошенько рассмотреть. По правде сказать, оба они сейчас больше напоминали обычных Верзил, чем орков. И я даже усомнился, а орки ли они? Красавцами ни тот, ни другой не были, во всяком случае, по хоббитским меркам, но похожие лица я видел в Бри, и там они ни у кого не вызывали подозрений. У Гху-ургхана были хотя бы слегка раскосые глаза, а у Гхажша и глаза были самые обычные. Для Верзил они, пожалуй, были маловаты, хотя ростом оба были намного выше меня: Гху-ургхан — фута на два с небольшим, а Гхажш — почти на два с половиной. Зато оба были широки в плечах, и Гху-ургхан даже шире Гхажша, отчего казался кряжистым.
   Одеты они были в серые, мехом наружу, безрукавки под самое горло, без разрезов и швов. Такие надевают через голову. Штаны тоже были меховые, но бурые. Гораздо позже я узнал, что их делают из просмолённых козьих шкур, и в таких штанах можно запросто ходить по пояс в воде, и не промокнуть. Тогда же я лишь подумал, как должно быть жарко в этом мехе.
   Ещё моё внимание привлекли сапоги, в которые они оба были обуты. Хоббиты обуви не носят, разве что Брендибэки в особенно сырую и холодную погоду пользуются гномскими башмаками. Я видел такие у Тедди. Но сапоги орков своим кроем были мало на них похожи. Они были сделаны из толстой грубой кожи и даже на вид казались прочными и тяжёлыми. На подошве каждого сапога — на носке и каблуке — видны были две подковки, а лодыжки и верх короткого, чуть выше икр, голенища плотно обхватывали широкие ремешки на воронёной железной пряжке.
   А вот оружие у моих похитителей было разное. У Гху-ургхана был прямой меч, фута два длиной, в поясных новеньких кожаных широких ножнах. Гхажш же носил клинок кривой и несколько более короткий, тот самый, загнутый вперёд, что я видел в подземелье. Его потёртая рукоять торчала у Гхажша из-за левого плеча. И у обоих — кинжалы на левом бедре.
   Ещё на них было довольно много всяческих ремней с пряжками, к которым, в свою очередь, были пристёгнуты разные сумки, торбы, кошельки и бэгги. Надо отметить, что в этой кожанно-железной сбруе вид они имели устрашающий.
   Время от времени поглядывая на меня, они увлечённо мазали себя попеременно то бурой, то зелёной жирной грязью из двух берестяных стаканчиков, вроде того, что я уже видел.
   — Это, чтобы в лесу не так заметно, — пояснил Гху-ургхан, перехватив мой взгляд, — и комары меньше жрут. Тебя тоже намажем.
   Меня даже передёрнуло. Но они не обратили внимания. Постепенно обнажённая кожа рук и лиц скрылась под разноцветными разводами, и, когда Гху-ургхан снова посмотрел на меня и ощерил зубы, наверное, улыбаясь, я опять увидел то самое кошмарное орочье рыло, что так напугало меня утром. Улыбка, если это была улыбка, ничего хорошего не сулила.
   — Мажетесь? — раздалось над моей головой так неожиданно, что я вздрогнул.
   — Видишь — зачем спрашиваешь? — спокойно ответил Гхажш. — Не утерпел?
   — Ага. Дозор знак подал, что вас трое. А потом слышу, вы плещетесь, как утята. Решил сам посмотреть.
   — Видел я их глазки хитрые под выворотнем. Ты им объясни, что место надо выбирать неприметное. И если совсем уж брюхо замучило, то сухари надо слюной размачивать и жевать осторожно, а не грызть, так что хруст на весь лес слышно.
   — Понял, начальник, накажу.
   — Это само собой. Ты им объясни.
   — Понял, — пришедший спрыгнул с обрывчика и оказался рядом со мной. Против заходящего солнца я видел только чёрную большеголовую и длиннорукую тень.
   Тень склонила ко мне голову, и я увидел то, что и боялся видеть больше всего. Короткая раздвоенная верхняя губа не скрывала кривых клыков, нос был сплющен, как от удара, а жёлто-зелёные, светящиеся в наступающих сумерках глаза, казалось, глядели в разные стороны. По сравнению с этой волчьей мордой, даже крашеное рыло Гху-ургхана смотрелось младенческим личиком.
   Морда приблизилась вплотную к моему лицу, дыхнула вонью и сказала жутким свистящим шёпотом, растягивая слова на гласных: «Что, крысёныш, позабавимся?»

Глава 4

   Таким голосом это было сказано, что меня всего смяло в дрожащий комок, почувствовалось, как бежит вдоль хребта холодная потная струйка, а перед глазами, одна страшнее другой, засуетились картины о том, как он будет со мной «забавляться». Тело сразу заныло, отзываясь на ещё не испытанную боль, застучали зубы, подкатила к горлу тошнота, и нестерпимо захотелось освободиться от только что выпитой воды.
   — Урагх, язычок попридержи, — прорезался сквозь мои страхи голос Гхажша. Странные в нём были нотки, лязгающие. Гхажш встал, упёр руки в бока и склонил, сбычил голову. Было в его повадке что-то ужасное, волчье, даже глаза, казалось, засветились прозеленью. А может, это был просто последний отблеск солнца.
   — Да я же так, — разгибаясь и отодвигаясь от меня, лениво процедил тот, кого назвали Урагхом, — пошутил слегка, надо же его развлечь чем-то.
   — Ещё раз пошуткуешь не к месту и не ко времени, — всё так же, с металлическим нажимом, предупредил Гхажш, — можешь кое-что потерять!
   Почему-то я подумал, что он говорил о голове.
   — Тебе его до самого конца тащить и охранять. И, если понадобится, на себе, — продолжал Гхажш. — Так что лай свой процеживай, а лучше завяжи язычок в узел и помалкивай, пока не спросят. Головой отвечаешь. Ясно?
   Урагх не ответил. Стоял, ссутулившись, нахохлившись, словно бойцовый петушок и, как и было приказано, помалкивал.
   — Я спросил, ясно?! — мне подумалось, что сейчас Гхажш прыгнет и вцепится Урагху в горло. Зубами. Или выхватит свой кривой клинок и расшинкует того на три четверти, словно свинину к солёному рулету. Рукоять над левым плечом Гхажша даже задрожала. Просилась.
   Урагх выпрямился и сразу стал не просто большим, огромным, на голову выше Гхажша. Руки вытянулись вдоль туловища, до колен. Не вру, честное слово! И отчеканил: «Так есть! Ясно! Тащить, охранять, при необходимости нести, молчать, отвечать на вопросы! Ты приказываешь — я подчиняюсь!» И гулко стукнул кулаком в выпяченную грудь.
   — То-то же, — уже почти обычным весёлым голосом ответил ему Гхажш и тоже приложил кулак к груди, там, где сердце, — расслабься. Гху-ургхан, отдай ему верёвку. Что на стоянке?
   — Хорошо всё на стоянке, — проворчал Урагх, принимая шнур от вскочившего, словно подпрыгнувшего, Гху-ургхана и наматывая его на кулак, в мою голову размером, — никакого лишнего шороха за всю неделю. Турогх утром оленя молодого завалил, двухлетку, сегодня мясо жареное есть будем.