Страница:
Это тяжкое испытание. Многие не выдерживают его. Иные сходят с ума. Иные через несколько дней начинают кричать и требовать, чтобы их выпустили. Их выпускают. Лишь некоторые проходят это испытание до конца. И выходят, умея смотреть в глаза смерти. Выходят, убив в себе ужас предсмертного ожидания. Выходят, обретя способность переносить любую муку. Ибо множество раз уже пережили сердцем свою смерть и предсмертный ужас и испытали множество мук, какие только способно выдумать воображение. Выходят, отказавшись от собственной жизни. Они так и живут потом, пограничниками на тонком разделе жизни и смерти.
Вы спросите, как же такое возможно? Возможно. Я уже упоминал об этом. Когда Вас повлекут на муку, и предсмертный ужас перехватит горло холодными пальцами, вспомните о тех, кто Вам дорог, о том, кого любите больше, чем себя. В любви черпайте силы, и тогда Вам достанет их, чтобы перенести и забыть любое страдание. Или, чтобы встретить смерть. Это очень трудно, но это возможно. Трудно, потому что для этого надо помнить о существовании смерти постоянно. Надо вырастить в себе привычку памяти смертной. Но многим ли за повседневной суетой достаёт мужества помнить смысл своей жизни, каждого её, так скоро утекающего, мгновения?
Вот поэтому среди урр-уу-гхай так мало воинов, тех, кого люди называют — урук, но правильно — уруугх[7]. Каждый из урр-уу-гхай умеет обращаться с оружием. Каждый из урр-уу-гхай может при необходимости превратить в оружие любой предмет. Но из сотни лишь один может сказать о себе: «Я — урагх»[8]. Это слово означает не просто «воин», его точный смысл — «живое воплощение войны». Этим словом можно назвать лишь того, кто всю свою жизнь обратил в пограничный камень на рубеже между жизнью и смертью.
Уруугх нетрудно выделить среди остальных урр-уу-гхай: каждый из них носит кривой, изогнутый клинок, а все остальные — прямые. Из-за того, что это отличие легко видимо простым глазом, уруугх люди иногда называют гвардией, особыми воинами. Но это ошибка. Они не особые воины. Они — воины. Все остальные лишь взяли в руки оружие.
Урр-уу-гхай едва ли не с рождения знают, что смерть и зло каждое мгновение жизни стоят у любого из нас за левым плечом. Не многие прошли до конца испытание урагха, но многие пытались его пройти и сохранили о нём память. Поэтому большинство урр-уу-гхай готовы к встрече с собственной смертью и умеют отказаться от сожаления о своей жизни. Но откуда такое умение могло взяться у маленького, слабого, беззащитного хоббита?
Я висел на крепко вбитых в столб кинжалах и всей кожей ощущал, как скользит по мне взгляд низкорослого палача. Как он оценивает и выбирает. Как прикидывает и рассчитывает. Коротышка ещё не начал ничего делать, а моё тело уже чувствовало предвестие боли там, где он останавливал взгляд. Только от одного этого ощущения мне хотелось кричать. И я кричал бы от переполняющего меня животного ужаса, кричал бы, задыхаясь и разрывая голосовые связки. Если бы мог кричать.
Коротышка не спешил. Из складок своей одежды он неторопливо извлёк маленький окровавленный клинок, уменьшенное повторение зубастого кинжала Гхажша, и стал задумчиво вертеть его в пальцах, думая о чём-то своём. Кинжал был не чёрным, как у Гхажша, а полированным. На боках этой серебристой рыбки играли багровые отблески факелов, и мой взгляд против воли притягивался к сверкающей стали, а сознание одну за другой представляло взору жуткие картины. С большим трудом мне удалось отвести глаза от этой пляшущей смерти.
Рука с кинжалом протянулась к моей шее, острое жало легонько царапнуло кожу, но резать меня коротышка не стал. Не в этом пока было его удовольствие. Зубом кинжала он зацепил ворот дерюжной безрукавки и осторожно, медленно потянул вниз. Ткань с треском поддавалась под железом, зуб иногда нежно касался кожи, и от этих еле заметных касаний меня начало трясти крупной дрожью.
— Сначала я срежу с тебя одежду, — улыбаясь, сообщил коротышка. — Потом кожу. Не всю сразу. Умереть тебе быстро я не позволю. Кстати, а почему ты не кричишь? Не стесняйся, все кричат. Рано или поздно. Если будешь кричать, тебе будет не так больно, и ты дольше проживёшь. Кричи. Зачем тебе терпеть боль? Кому и что ты хочешь доказать? Никто, ты слышишь, никто не придёт тебе на помощь. Никто даже не узнает, был ты терпелив или нет. Да даже если и узнает, кому до этого есть дело. Мир равнодушен. Одной смертью больше, одной меньше. Кто будет опечален твоей?
Он бы заставил меня кричать. Такому мастеру это было бы не трудно. Сразу было видно, что он любит пыточное ремесло и ему знакомы все пыточные тонкости. Верно сказал убитый обладатель пропитой хари: «Туго дело знает». Но его прервали.
Из темноты подошёл другой орк и молча встал рядом, почтительно склонив голову.
— Что ещё? — недовольно сказал коротышка, прекратив резать мою одежду.
— На кухне неувязка, — ответил орк, — дрова почти кончились. Осталось чуть, только шкуру опалить.
— Что у нас есть горючего?
— Связка старых копий, из тех, что тут валялись, тряпки разные, жира чуток. Но это всё для факелов.
— Копья — в огонь. Тряпки для факелов можно мотать на длинные кости, их здесь навалом. Жир, — коротышка потыкал меня пальцем в живот, — скоро будет. Число факелов прикажи уменьшить.
— Копий не хватит.
— Тогда, — коротышка оглянулся на своё кресло, и в голосе его прозвучало сожаление, — берите трон. И пошли полдесятка парней обшарить дальние склепы, в которых ещё не были, пусть тащат всё, что может гореть.
— Может, не стоит брать трон, — почтительно сказал орк, — парни могут и сырьём поесть. Как же без трона…
— Парни, — веско ответил коротышка, — должны знать, что ради них я отдам всё. Трон потом сложите новый, из камней, накроете буургха, и можно будет сидеть. Это даже лучше, чем эта старая мертвецкая рухлядь. А сырым будем есть этого, если те, что наверху, не уйдут через два дня. Но они не ставили бургх и, значит, должны уйти. Тогда и будем запасаться мясом и дровами. Делай, как я сказал.
Орк склонился, но не уходил.
— Что ещё?
— Там некоторые, — орк немного помялся, — посмотреть хотят, вот что.
— Скажи им — попозже. Пока я хочу побыть один. Пусть поедят. Успеют ещё посмотреть, может, и самим разрешу позабавиться. Да. Приготовьте мне печень. С кровью.
Орк второй раз склонился и убежал, громко топая.
Пока они разговаривали, я успел стряхнуть с себя наваждение ужаса и кое о чём подумать.
Я хоббит. Я мал ростом. Силы мои невелики. Наверное, мне уже никогда не увидеть золотые волосы моей матери. Но разве в этом дело. Я потомок Садовников и Туков. Один мой дед, не дрожа, стоял перед паучихой Шелоб и дошёл до огненных недр Одинокой горы. Второй — едва не погиб на Пеленнорских полях, а позже дрался с врагами в родном Шире. Ради чего они это делали? Мне не досталось встретиться с врагом в бою, мне придётся умирать не с оружием в руках, а на сыром, пахнущем плесенью каменном столбе. Мой бой здесь.
Если эта тварь с лицом ребёнка и повадками мастера заплечных дел хочет, чтобы я кричал, ей придётся сильно потрудиться. Если когда-нибудь после моей смерти ему захочется побывать в Хоббитоне, пусть заранее узнает, с каким народом ему придётся иметь дело.
Коротышка вновь принялся за мою одежду, он разрезал её медленно и старательно, что-то говорил, улыбаясь и растягивая слова. Наверное, этот медлительный ритуал должен был окончательно запугать меня, сломить мою волю. Только меня не было рядом с ним. Я был в родном Хоббитоне. Я прощался со всеми, кого помнил, знал и любил. Я просил у них прощения за всё, чем успел их обидеть, и прощал им то, что сам раньше считал обидами. Я радовался, что умирать мне придётся долго, потому что много было тех, кому надо было сказать хоть несколько слов, хоть одно. Многих мне надо было простить и у ещё более многих попросить прощения.
Коротышка надрезал мне кожу на груди тонкими полосами, и я чувствовал боль, но думал я не о ней. Я вспоминал золотые волосы матери и хитрые глаза отца. Я разговаривал со смешливым и озорным дедушкой Сэмом. Даже перед Настурцией Шерстолап я извинился за то, что уже никогда не смогу вступить с ней в брак и пожелал ей найти другого мужа.
Остановил моего мучителя короткий вскрик у дальнего входа в зал. «Кто там ещё?» — недовольно обернулся коротышка. Он как раз тянул первую из узких полосок моей надрезанной кожи, отрывая её от мяса. Кожа с лёгким треском отслаивалась и оторвалась уже дюймов на восемь. Я видел неровную полосу собственного мяса, сочащегося каплями тёмной крови. Это было… Впрочем, Вам ни к чему знать, как это было. Поверьте мне на слово, когда с вас живого дерут шкуру, ощущения неприятны. Я чуть, было, не закричал от кошмара этого вида и сознания того, что это происходит со мной, с моим телом. Но вовремя вспомнил, что я, в сущности, уже умер, и сумел остановить крик. Надо было вернуться в Хоббитон, чтобы не оставаться один на один с этой жуткой реальностью.
— Кто там? — повторил коротышка. — Кого там носит? Я же приказал оставить меня одного!
— Гости, — насмешливо ответил из темноты странно знакомый голос.
— Гости, — недоумённо, мне показалось, что даже растерянно, повторил коротышка. — Скажи ещё что-нибудь.
— Зачем? — усмехнулся голос. — Любишь послушать страшные сказки на ночь?
— Гхажши? — теперь в голосе коротышки растерянность звучала вполне отчётливо. — Этого не может быть!
— Почему? — удивился голос. — Ты просто забыл, кто я. Нам запрещено умирать, а урр-уу-гхай знают, что такое долг. Я выжил. Отдай малого, Гхажшур! Отдай, пока его ещё можно вернуть к жизни, и я оставлю тебе твою.
— Гхажши, мой маленький Гхажши, — вдруг замурлыкал коротышка, — я даже рад, что ты жив. Ты и представить не можешь, как я рад.
— Могу, — отрезал из темноты Гхажш. Судя по голосу, он перемещался по залу. — После того, как я умер, я могу представить всё, что угодно. Даже твою радость. Отдай малого, добром прошу!
— Нет! — коротышка прижался к моей обнажённой груди[9] и приставил мне кинжал к горлу. — Не отдам, и ни шага дальше, если хочешь получить его живым.
— Если я не получу его живым, ты отсюда не выйдешь.
— Ну и что, — пропел коротышка, — ты же всё равно не выпустишь меня. Ни меня, ни парней. У тебя семьдесят клинков наверху, я знаю. Ты нас всех всё равно убьёшь.
— Нет, — ответил Гхажш, — сегодня не убью. Убью, если встречу в другой раз. Отдай малого, Гхажшур, отдай!
— Хорошо, — согласился вдруг коротышка, — отдам. Только не сейчас. Ты нас выпустишь, а потом я оставлю его в лесу, раз уж он тебе так нужен.
— Без глаз, языка, ушей и ещё чего-нибудь? — зло рявкнул Гхажш. — Не шути со мной, ублюдок, я знаю, что значат твои обещания.
— Да, — с насмешкой ответил коротышка, — я ублюдок, выродок, сын твоей матери и твоего отца. Только ростом не вышел, папаше надо было пить шагху поменьше. Зато не придурок, как ты. «Урр-уу-гхай знают, что такое долг!» Кому ты должен? Твоим драгоценным уу-гхой? «Мы урр-уу-гхай, мы солнца не боимся!» Людьми они вознамерились стать! Запрягли себя в ярмо, сами себя погоняют и гордятся! «Мы знаем, что такое долг!» Я свободен! И мои парни свободны! Мы орки! Мы делаем, что хотим! Если я хочу, чтобы этот крысёныш подох под моим ножом, то так и будет! Ты мне не помешаешь! Даже если мне придётся убить тебя ещё раз!
Коротышка отпрыгнул от меня и засвистел лихим разбойничьим свистом. Противоположный, от входа, конец зала сразу заполнился орками, и он закричал им что-то непонятное. Орки толпой кинулись к входу. Они уже миновали меня, когда одновременно с разных сторон зала раскатился звериный разноголосый рык многих глоток: «Ур-р-р-а-а-а-агх!»
Коротышка метнулся обратно ко мне, но из-за столба ему навстречу прыгнула серая «волчья» тень и сбила с ног. В зале стоял глухой непрерывный неукротимый рёв и вой вперемешку с железным звоном и скрежетом, а у моих ног, между столбом и возвышением, в неярком свете факелов грызлись в яростной рукопашной два «оборотня». Победил коротышка.
Он отпрыгнул к возвышению, выставив перед собой свой коротенький кинжал. Его противник уронил меч, прижал руки к животу и попятился. Пятился он до тех пор, пока не упёрся спиной в мою грудь. Широкие плечи почти совсем закрыли меня, так что я мог только выглядывать, и мало что видел. Но я видел, как подскочил коротышка и начал яростно и быстро-быстро тыкать раненого в живот. Сквозь мех чужой волчьей безрукавки я ощущал, как каждый удар отдаётся толчками в моём теле.
Потом из темноты прилетел, вращаясь, изогнутый клинок, обернулся у коротышки вокруг шеи, чавкнул и полетел к дальней стене. Там он и упал, жалобно прозвенев напоследок. Коротышка качнулся, уронил голову, и она покатилась, глухо стуча по каменным плитам, а тело постояло ещё несколько мгновений, окатило нас густой чёрной кровью и рухнуло, так и не выпустив кинжал из ладоней.
Мой спаситель сполз прямо по мне, пробуждая резкую, рваную боль в освобождённых от кожи местах, и остался сидеть у моих ног, привалившись к столбу.
Скользящей походкой хорошего танцора вынырнул из темноты босоногий Гхажш. В левой руке у него был кинжал, с клинка капало. Гхажш присел у моих ног, склонился к раненому: «Гхургх, очнись, Гхургх». Раненый приподнял голову, вдохнул и, попытавшись поднять руку, прошептал: «Он…»
— Жив, — сказал Гхажш, мельком бросив на меня взгляд, — держится.
— Я… умираю?..
— Да. Этот гадёныш достал тебе жилу в животе. У тебя внутреннее кровотечение. Мне его не остановить.
— Значит… — Гху-ургхан прерывисто вздохнул. — У меня не будет имени.
— Я дам тебе имя, Гхургх, — прошептал Гхажш, и мне показалось, что он плачет. — Я напою мой клинок твоей кровью.
— Позволь… — сил раненому не хватало даже на слова. — Мне…
Гхажш оглянулся ища что-то, кинулся к уроненному Гху-ургханом короткому широкому мечу и вложил рукоять в руку умирающего. Потом обхватил бессильную ладонь своими пальцами, поднял клинок и резанул свою руку повыше запястья. На окровавленную на животе Гху-ургхана безрукавку, закапала новая кровь. Гху-ургхан вздохнул, вытянулся. И умер.
Гхажш разогнулся, посмотрел по сторонам, остановил взгляд на безголовом трупе и выцедил из зубов длинную фразу из одних «гх», «жш», «взх» и подобных звуков. Я не понял ни единого слова. Лишь после этого он посмотрел на меня. Думаю, что он меня ненавидел. Такие у него были глаза.
Он вынул из поясного бэгга маленькую бутылочку и начал поливать мою грудь её содержимым. Вот теперь мне стало по-настоящему больно. Словно огонь охватил каждый надрез на коже, не говоря уж о полоске открытого мяса. Я заорал, словно меня резали. Гхажш, однако, никакого внимания на это не обратил. Впрочем, на свою кровь, что всё ещё капала с надрезанного предплечья, он тоже внимания не обращал. Спрятав бутылочку, он вынул откуда-то изогнутую иглу и, отвернувшись к факельному свету, долго вдёргивал в неё нитку.
Мимо него бегали орки. Кто-то за ноги уволок обезглавленный труп. Четверо других осторожно подняли и унесли на плечах тело Гху-ургхана. Но меня никто не касался, лишь Гхажш иногда косился оборачиваясь. Наконец, нитку он вдёрнул, повернулся ко мне, приладил на место болтающуюся ленту моей кожи и принялся зашивать прореху на моей груди… Словно заплату ставил на старую прохудившуюся одежонку. Этот, неровными стёжками положенный, шов до сих пор украшает моё тело. Зашив, Гхажш немного полюбовался на свою работу, видимо, остался ей доволен, затем достал баночку с чёрной, резко пахнущей дёгтем мазью и замазал мне этой штукой всю грудь. Должен Вам сказать, что лечение орков отличается от пытки только исходом. По ощущениям они почти одинаковы.
Но я был рад этой боли. Она означала, что я ещё буду жить!
Глава 9
Вы спросите, как же такое возможно? Возможно. Я уже упоминал об этом. Когда Вас повлекут на муку, и предсмертный ужас перехватит горло холодными пальцами, вспомните о тех, кто Вам дорог, о том, кого любите больше, чем себя. В любви черпайте силы, и тогда Вам достанет их, чтобы перенести и забыть любое страдание. Или, чтобы встретить смерть. Это очень трудно, но это возможно. Трудно, потому что для этого надо помнить о существовании смерти постоянно. Надо вырастить в себе привычку памяти смертной. Но многим ли за повседневной суетой достаёт мужества помнить смысл своей жизни, каждого её, так скоро утекающего, мгновения?
Вот поэтому среди урр-уу-гхай так мало воинов, тех, кого люди называют — урук, но правильно — уруугх[7]. Каждый из урр-уу-гхай умеет обращаться с оружием. Каждый из урр-уу-гхай может при необходимости превратить в оружие любой предмет. Но из сотни лишь один может сказать о себе: «Я — урагх»[8]. Это слово означает не просто «воин», его точный смысл — «живое воплощение войны». Этим словом можно назвать лишь того, кто всю свою жизнь обратил в пограничный камень на рубеже между жизнью и смертью.
Уруугх нетрудно выделить среди остальных урр-уу-гхай: каждый из них носит кривой, изогнутый клинок, а все остальные — прямые. Из-за того, что это отличие легко видимо простым глазом, уруугх люди иногда называют гвардией, особыми воинами. Но это ошибка. Они не особые воины. Они — воины. Все остальные лишь взяли в руки оружие.
Урр-уу-гхай едва ли не с рождения знают, что смерть и зло каждое мгновение жизни стоят у любого из нас за левым плечом. Не многие прошли до конца испытание урагха, но многие пытались его пройти и сохранили о нём память. Поэтому большинство урр-уу-гхай готовы к встрече с собственной смертью и умеют отказаться от сожаления о своей жизни. Но откуда такое умение могло взяться у маленького, слабого, беззащитного хоббита?
Я висел на крепко вбитых в столб кинжалах и всей кожей ощущал, как скользит по мне взгляд низкорослого палача. Как он оценивает и выбирает. Как прикидывает и рассчитывает. Коротышка ещё не начал ничего делать, а моё тело уже чувствовало предвестие боли там, где он останавливал взгляд. Только от одного этого ощущения мне хотелось кричать. И я кричал бы от переполняющего меня животного ужаса, кричал бы, задыхаясь и разрывая голосовые связки. Если бы мог кричать.
Коротышка не спешил. Из складок своей одежды он неторопливо извлёк маленький окровавленный клинок, уменьшенное повторение зубастого кинжала Гхажша, и стал задумчиво вертеть его в пальцах, думая о чём-то своём. Кинжал был не чёрным, как у Гхажша, а полированным. На боках этой серебристой рыбки играли багровые отблески факелов, и мой взгляд против воли притягивался к сверкающей стали, а сознание одну за другой представляло взору жуткие картины. С большим трудом мне удалось отвести глаза от этой пляшущей смерти.
Рука с кинжалом протянулась к моей шее, острое жало легонько царапнуло кожу, но резать меня коротышка не стал. Не в этом пока было его удовольствие. Зубом кинжала он зацепил ворот дерюжной безрукавки и осторожно, медленно потянул вниз. Ткань с треском поддавалась под железом, зуб иногда нежно касался кожи, и от этих еле заметных касаний меня начало трясти крупной дрожью.
— Сначала я срежу с тебя одежду, — улыбаясь, сообщил коротышка. — Потом кожу. Не всю сразу. Умереть тебе быстро я не позволю. Кстати, а почему ты не кричишь? Не стесняйся, все кричат. Рано или поздно. Если будешь кричать, тебе будет не так больно, и ты дольше проживёшь. Кричи. Зачем тебе терпеть боль? Кому и что ты хочешь доказать? Никто, ты слышишь, никто не придёт тебе на помощь. Никто даже не узнает, был ты терпелив или нет. Да даже если и узнает, кому до этого есть дело. Мир равнодушен. Одной смертью больше, одной меньше. Кто будет опечален твоей?
Он бы заставил меня кричать. Такому мастеру это было бы не трудно. Сразу было видно, что он любит пыточное ремесло и ему знакомы все пыточные тонкости. Верно сказал убитый обладатель пропитой хари: «Туго дело знает». Но его прервали.
Из темноты подошёл другой орк и молча встал рядом, почтительно склонив голову.
— Что ещё? — недовольно сказал коротышка, прекратив резать мою одежду.
— На кухне неувязка, — ответил орк, — дрова почти кончились. Осталось чуть, только шкуру опалить.
— Что у нас есть горючего?
— Связка старых копий, из тех, что тут валялись, тряпки разные, жира чуток. Но это всё для факелов.
— Копья — в огонь. Тряпки для факелов можно мотать на длинные кости, их здесь навалом. Жир, — коротышка потыкал меня пальцем в живот, — скоро будет. Число факелов прикажи уменьшить.
— Копий не хватит.
— Тогда, — коротышка оглянулся на своё кресло, и в голосе его прозвучало сожаление, — берите трон. И пошли полдесятка парней обшарить дальние склепы, в которых ещё не были, пусть тащат всё, что может гореть.
— Может, не стоит брать трон, — почтительно сказал орк, — парни могут и сырьём поесть. Как же без трона…
— Парни, — веско ответил коротышка, — должны знать, что ради них я отдам всё. Трон потом сложите новый, из камней, накроете буургха, и можно будет сидеть. Это даже лучше, чем эта старая мертвецкая рухлядь. А сырым будем есть этого, если те, что наверху, не уйдут через два дня. Но они не ставили бургх и, значит, должны уйти. Тогда и будем запасаться мясом и дровами. Делай, как я сказал.
Орк склонился, но не уходил.
— Что ещё?
— Там некоторые, — орк немного помялся, — посмотреть хотят, вот что.
— Скажи им — попозже. Пока я хочу побыть один. Пусть поедят. Успеют ещё посмотреть, может, и самим разрешу позабавиться. Да. Приготовьте мне печень. С кровью.
Орк второй раз склонился и убежал, громко топая.
Пока они разговаривали, я успел стряхнуть с себя наваждение ужаса и кое о чём подумать.
Я хоббит. Я мал ростом. Силы мои невелики. Наверное, мне уже никогда не увидеть золотые волосы моей матери. Но разве в этом дело. Я потомок Садовников и Туков. Один мой дед, не дрожа, стоял перед паучихой Шелоб и дошёл до огненных недр Одинокой горы. Второй — едва не погиб на Пеленнорских полях, а позже дрался с врагами в родном Шире. Ради чего они это делали? Мне не досталось встретиться с врагом в бою, мне придётся умирать не с оружием в руках, а на сыром, пахнущем плесенью каменном столбе. Мой бой здесь.
Если эта тварь с лицом ребёнка и повадками мастера заплечных дел хочет, чтобы я кричал, ей придётся сильно потрудиться. Если когда-нибудь после моей смерти ему захочется побывать в Хоббитоне, пусть заранее узнает, с каким народом ему придётся иметь дело.
Коротышка вновь принялся за мою одежду, он разрезал её медленно и старательно, что-то говорил, улыбаясь и растягивая слова. Наверное, этот медлительный ритуал должен был окончательно запугать меня, сломить мою волю. Только меня не было рядом с ним. Я был в родном Хоббитоне. Я прощался со всеми, кого помнил, знал и любил. Я просил у них прощения за всё, чем успел их обидеть, и прощал им то, что сам раньше считал обидами. Я радовался, что умирать мне придётся долго, потому что много было тех, кому надо было сказать хоть несколько слов, хоть одно. Многих мне надо было простить и у ещё более многих попросить прощения.
Коротышка надрезал мне кожу на груди тонкими полосами, и я чувствовал боль, но думал я не о ней. Я вспоминал золотые волосы матери и хитрые глаза отца. Я разговаривал со смешливым и озорным дедушкой Сэмом. Даже перед Настурцией Шерстолап я извинился за то, что уже никогда не смогу вступить с ней в брак и пожелал ей найти другого мужа.
Остановил моего мучителя короткий вскрик у дальнего входа в зал. «Кто там ещё?» — недовольно обернулся коротышка. Он как раз тянул первую из узких полосок моей надрезанной кожи, отрывая её от мяса. Кожа с лёгким треском отслаивалась и оторвалась уже дюймов на восемь. Я видел неровную полосу собственного мяса, сочащегося каплями тёмной крови. Это было… Впрочем, Вам ни к чему знать, как это было. Поверьте мне на слово, когда с вас живого дерут шкуру, ощущения неприятны. Я чуть, было, не закричал от кошмара этого вида и сознания того, что это происходит со мной, с моим телом. Но вовремя вспомнил, что я, в сущности, уже умер, и сумел остановить крик. Надо было вернуться в Хоббитон, чтобы не оставаться один на один с этой жуткой реальностью.
— Кто там? — повторил коротышка. — Кого там носит? Я же приказал оставить меня одного!
— Гости, — насмешливо ответил из темноты странно знакомый голос.
— Гости, — недоумённо, мне показалось, что даже растерянно, повторил коротышка. — Скажи ещё что-нибудь.
— Зачем? — усмехнулся голос. — Любишь послушать страшные сказки на ночь?
— Гхажши? — теперь в голосе коротышки растерянность звучала вполне отчётливо. — Этого не может быть!
— Почему? — удивился голос. — Ты просто забыл, кто я. Нам запрещено умирать, а урр-уу-гхай знают, что такое долг. Я выжил. Отдай малого, Гхажшур! Отдай, пока его ещё можно вернуть к жизни, и я оставлю тебе твою.
— Гхажши, мой маленький Гхажши, — вдруг замурлыкал коротышка, — я даже рад, что ты жив. Ты и представить не можешь, как я рад.
— Могу, — отрезал из темноты Гхажш. Судя по голосу, он перемещался по залу. — После того, как я умер, я могу представить всё, что угодно. Даже твою радость. Отдай малого, добром прошу!
— Нет! — коротышка прижался к моей обнажённой груди[9] и приставил мне кинжал к горлу. — Не отдам, и ни шага дальше, если хочешь получить его живым.
— Если я не получу его живым, ты отсюда не выйдешь.
— Ну и что, — пропел коротышка, — ты же всё равно не выпустишь меня. Ни меня, ни парней. У тебя семьдесят клинков наверху, я знаю. Ты нас всех всё равно убьёшь.
— Нет, — ответил Гхажш, — сегодня не убью. Убью, если встречу в другой раз. Отдай малого, Гхажшур, отдай!
— Хорошо, — согласился вдруг коротышка, — отдам. Только не сейчас. Ты нас выпустишь, а потом я оставлю его в лесу, раз уж он тебе так нужен.
— Без глаз, языка, ушей и ещё чего-нибудь? — зло рявкнул Гхажш. — Не шути со мной, ублюдок, я знаю, что значат твои обещания.
— Да, — с насмешкой ответил коротышка, — я ублюдок, выродок, сын твоей матери и твоего отца. Только ростом не вышел, папаше надо было пить шагху поменьше. Зато не придурок, как ты. «Урр-уу-гхай знают, что такое долг!» Кому ты должен? Твоим драгоценным уу-гхой? «Мы урр-уу-гхай, мы солнца не боимся!» Людьми они вознамерились стать! Запрягли себя в ярмо, сами себя погоняют и гордятся! «Мы знаем, что такое долг!» Я свободен! И мои парни свободны! Мы орки! Мы делаем, что хотим! Если я хочу, чтобы этот крысёныш подох под моим ножом, то так и будет! Ты мне не помешаешь! Даже если мне придётся убить тебя ещё раз!
Коротышка отпрыгнул от меня и засвистел лихим разбойничьим свистом. Противоположный, от входа, конец зала сразу заполнился орками, и он закричал им что-то непонятное. Орки толпой кинулись к входу. Они уже миновали меня, когда одновременно с разных сторон зала раскатился звериный разноголосый рык многих глоток: «Ур-р-р-а-а-а-агх!»
Коротышка метнулся обратно ко мне, но из-за столба ему навстречу прыгнула серая «волчья» тень и сбила с ног. В зале стоял глухой непрерывный неукротимый рёв и вой вперемешку с железным звоном и скрежетом, а у моих ног, между столбом и возвышением, в неярком свете факелов грызлись в яростной рукопашной два «оборотня». Победил коротышка.
Он отпрыгнул к возвышению, выставив перед собой свой коротенький кинжал. Его противник уронил меч, прижал руки к животу и попятился. Пятился он до тех пор, пока не упёрся спиной в мою грудь. Широкие плечи почти совсем закрыли меня, так что я мог только выглядывать, и мало что видел. Но я видел, как подскочил коротышка и начал яростно и быстро-быстро тыкать раненого в живот. Сквозь мех чужой волчьей безрукавки я ощущал, как каждый удар отдаётся толчками в моём теле.
Потом из темноты прилетел, вращаясь, изогнутый клинок, обернулся у коротышки вокруг шеи, чавкнул и полетел к дальней стене. Там он и упал, жалобно прозвенев напоследок. Коротышка качнулся, уронил голову, и она покатилась, глухо стуча по каменным плитам, а тело постояло ещё несколько мгновений, окатило нас густой чёрной кровью и рухнуло, так и не выпустив кинжал из ладоней.
Мой спаситель сполз прямо по мне, пробуждая резкую, рваную боль в освобождённых от кожи местах, и остался сидеть у моих ног, привалившись к столбу.
Скользящей походкой хорошего танцора вынырнул из темноты босоногий Гхажш. В левой руке у него был кинжал, с клинка капало. Гхажш присел у моих ног, склонился к раненому: «Гхургх, очнись, Гхургх». Раненый приподнял голову, вдохнул и, попытавшись поднять руку, прошептал: «Он…»
— Жив, — сказал Гхажш, мельком бросив на меня взгляд, — держится.
— Я… умираю?..
— Да. Этот гадёныш достал тебе жилу в животе. У тебя внутреннее кровотечение. Мне его не остановить.
— Значит… — Гху-ургхан прерывисто вздохнул. — У меня не будет имени.
— Я дам тебе имя, Гхургх, — прошептал Гхажш, и мне показалось, что он плачет. — Я напою мой клинок твоей кровью.
— Позволь… — сил раненому не хватало даже на слова. — Мне…
Гхажш оглянулся ища что-то, кинулся к уроненному Гху-ургханом короткому широкому мечу и вложил рукоять в руку умирающего. Потом обхватил бессильную ладонь своими пальцами, поднял клинок и резанул свою руку повыше запястья. На окровавленную на животе Гху-ургхана безрукавку, закапала новая кровь. Гху-ургхан вздохнул, вытянулся. И умер.
Гхажш разогнулся, посмотрел по сторонам, остановил взгляд на безголовом трупе и выцедил из зубов длинную фразу из одних «гх», «жш», «взх» и подобных звуков. Я не понял ни единого слова. Лишь после этого он посмотрел на меня. Думаю, что он меня ненавидел. Такие у него были глаза.
Он вынул из поясного бэгга маленькую бутылочку и начал поливать мою грудь её содержимым. Вот теперь мне стало по-настоящему больно. Словно огонь охватил каждый надрез на коже, не говоря уж о полоске открытого мяса. Я заорал, словно меня резали. Гхажш, однако, никакого внимания на это не обратил. Впрочем, на свою кровь, что всё ещё капала с надрезанного предплечья, он тоже внимания не обращал. Спрятав бутылочку, он вынул откуда-то изогнутую иглу и, отвернувшись к факельному свету, долго вдёргивал в неё нитку.
Мимо него бегали орки. Кто-то за ноги уволок обезглавленный труп. Четверо других осторожно подняли и унесли на плечах тело Гху-ургхана. Но меня никто не касался, лишь Гхажш иногда косился оборачиваясь. Наконец, нитку он вдёрнул, повернулся ко мне, приладил на место болтающуюся ленту моей кожи и принялся зашивать прореху на моей груди… Словно заплату ставил на старую прохудившуюся одежонку. Этот, неровными стёжками положенный, шов до сих пор украшает моё тело. Зашив, Гхажш немного полюбовался на свою работу, видимо, остался ей доволен, затем достал баночку с чёрной, резко пахнущей дёгтем мазью и замазал мне этой штукой всю грудь. Должен Вам сказать, что лечение орков отличается от пытки только исходом. По ощущениям они почти одинаковы.
Но я был рад этой боли. Она означала, что я ещё буду жить!
Глава 9
Несколько последующих дней выпали из моей памяти. Я спал. Не потому, что очень устал или болел так, что не мог делать ничего другого. Всё было гораздо проще. Ещё в подземелье Упокоищ, то есть Умертвищ, Гхажш дал мне выпить немного воды, предварительно капнув туда пару капель неведомой жидкости из крохотного пузырька. Вот от этих-то капелек я и провалился в сон, как в омут.
Сознание моё покинуло мир и отправилось путешествовать по местам загадочным и странным. В иных из этих мест мне позже довелось побывать и наяву, как в подземельях разрушенного Барад-Дура, например. Иные же и по сю пору остаются для меня столь же загадочными и странными. По правде сказать, у меня нет сейчас желания посещать эти места, даже если бы я знал, где их искать. В моих видениях подземелья Барад-Дура были просто загадочны, даже загадочно привлекательны, наяву же — опасны, если этим словом можно хоть как-то обозначить то, что довелось там пережить. Думаю, что и другие места наяву будут выглядеть в том же роде. Опасными. А я, как и всякий хоббит, люблю покой и уют и предпочитаю не лезть на рожон, когда его можно обойти. Если Вы понимаете, о чём я.
Среди моих видений были и, действительно, привлекательные, даже соблазнительные, и о некоторых я потом мечтал довольно долго. Но сейчас и они не вызывают у меня желания увидеть их в яви. Я уже достаточно прожил, чтобы знать, что соблазн — это только соблазн, а видение — всего лишь видение, сколь бы привлекательным оно не казалось. Жаль, что даже наяву не всегда сразу можно различить, где действительность, а где чужой и злобный морок, «улл»[10] — на Тёмном наречии.
Когда я проснулся, в комнате было светло. Именно это меня больше всего поразило — комната. Я, было, подумал, что нахожусь в родном Хоббитоне, и всё происшедшее — всего лишь сон похмельный, такой же странный и загадочный, как и все остальные видения. Но потом обнаружил, что потолок находится не меньше, чем в восьми футах над моими глазами, и, стало быть, это никак не может быть Хоббитон. Это не может быть даже Бри, потому что в «Гарцующем пони» хоббитов селят в очень приятных смиалах с обычными для хоббитов потолками. Маслютики столько лет ведут дела с нашим народом, что выучили хоббитские пристрастия и предрассудки лучше собственных.
Не сказать, что комната была очень просторна, но она не была и маленькой. В самый раз для спальни. На противоположной, от меня, стене расположился изрядной величины камин, но он не был зажжён, хотя сложенные ровным колодцем дрова показывали, что зажечь его можно в любую минуту. Свет шёл из высокого стрельчатого окна, забранного изящной кованой решёткой. Всё помещение было чистым и опрятным, но совершенно не в хоббитском вкусе.
Вторым моим впечатлением стало покрывало на постели. Оно было белым! Может, не совсем белым: домотканая холстина не форностский лён. Может, слегка желтоватым. Но не серым, не бурым, уж тем более не чёрным. Обычное холщовое рядно, какое и у нас в Хоббитоне все используют для простыней, скатертей и покрывал. Для непраздничных, я имею ввиду.
Кровать, на которой я лежал, укрытый тем самым покрывалом, была огромна. Она была столь велика, что я отчего-то подумал, будь это наше с Настурцией Шерстолап семейное ложе, то хватило бы места и для Тедди. И спохватился. С какой стати мне представлять себя в одной постели с Настурцией? Мало мне жути наяву? И при чём тут Тедди? Мы с ним друзья, но не настолько же, чтобы я тащил его в собственную семейную постель. Да и несемейную тоже.
Верно, пробуждение моё было не совсем окончательным, и сонное зелье продолжало играть свои шутки.
Я сел на кровати и обнаружил, что ко всему прочему, я ещё одет в ночную рубашку! Рубашка была в два раза длиннее меня и так широка, что мне пришлось искать самого себя. То есть найти, где кончаются рукава и начинаются мои руки, а потом сообразить, на сколько же мне придётся подворачивать подол, чтобы можно было ходить. Соображалось плохо. Примерно, как после удара по голове на берегу Брендивина. Какие-то мысли в голове бегали, но построиться во что-то связное и понятное они никак не желали. Суетились, каждая сама по себе. Но рукава я всё же сумел подогнуть, а с подолом решил не возиться, а просто держать руками, когда придёт нужда, куда-нибудь идти.
Тем более что идти мне пока никуда не хотелось. Грудь саднила, и, заглянув под рубашку, я обнаружил на ней толстый рубец, из которого во все стороны торчали нитки. Рубец сильно чесался, но трогать его я не решился. Уж больно необычно и странно это выглядело: моя собственная грудь, зашитая грубым швом, завёрнутым внакрой. Почешешь — вдруг разойдётся. Испытывать оркское искусство врачевания вновь мне не хотелось. А в том, что меня опять будут лечить, случись что, я не сомневался.
Даже Тедди понял бы, что зачем-то я оркам нужен, хоть он и не склонен к долгим размышлениям. Меня не убили сразу. Более того, со мной обращались почти хорошо, насколько можно хорошо обращаться с пленником. Даже грубую шутку Урагха Гхажш пресёк сразу же, а теперь, немного зная орков, я понимал, что это, действительно, была шутка. Вполне в орочьем духе. Меня кормили не «на убой», но и не скуднее, чем любого из тех орков, что я видел. Меня лечили, причём дважды, не могу сказать, что это лечение было приятным, но своё дело оно сделало, я чувствую себя здоровым. И самое главное. Меня не просто искали после побега. Ради меня они вступили в бой с другими орками и рисковали жизнями, а некоторые и расстались с ней. Кроме того, они уже довольно долго тащат меня, даже бесчувственного, и дотащили до этого чистенького домика. С бесполезным и ненужным пленником так не поступают.
Возможно, эти орки отличаются от тех, других, и от тех, о которых я читал. Возможно, мои настоящие испытания ещё впереди, но для них я нужен здоровым. Гадать обо всём этом было бессмысленно. Оставалось положиться на естественный ход событий. В одном я пока был уверен: убивать и пытать меня сейчас не будут, и со мной будут обращаться хорошо, насколько орки, вообще, могут хорошо обращаться с кем-либо.
Сейчас моя тогдашняя уверенность кажется мне смешной. Но тогда, обдумав всё, что знал, я воспрянул духом. Наверное, всё же это сонное зелье не давало мне соображать холодно и расчётливо. Лишь одна странность зацепилась в памяти: судя по разговору, Гхажш и Гхажшур были родными братьями. Что их сделало врагами?
Как бы то ни было, я успокоился и даже стал подумывать, что моё Приключение развивается пока не так уж плохо. Мне пришлось пострадать, зато будет, о чём рассказывать, когда вернусь в Хоббитон. И что показывать. Девушки так впечатлительны и чутки к мужским ранам. Такого мужественного рубца нет даже у Тедди. Только нитки надо будет выдернуть. Наш народ остёр на язык — могут начать дразнить «заплатанным». Что они понимают в Приключениях!
За дверью что-то прошуршало, дверь скрипнула, приотворилась, и на пороге появилась маленькая девочка лет трёх отроду. Даже не знаю, как её и назвать. Не Верзилёнком же. Человеческих детей такого возраста я до того никогда не видел, поэтому не буду утверждать, что ей точно было три года, но хоббитские трёхлетки выглядят именно так, только они поменьше ростом. Девочка стояла на пороге, сосала, причмокивая, большой палец и смотрела на меня большими печальными базами. Волосы у неё были цвета спелой соломы.
— Льефи[11], — позвали её из соседней комнаты, — отойди от двери, милая. Там дядя спит, не надо ему мешать.
Девочка ещё раз печально посмотрела на меня, повернулась и побрела прочь.
— Что она у Вас всё молчит? — это был голос Гхажша.
— Молчит, — вздохнули в ответ. — Эта конники у нас тута были по ранней весне. Королевский йоред[12]. То ли ваших они тута ловили, то ли ещё чего. Две недели простояли. Ну, коли стоят; та мне ж, как я староста, и все хлопоты. Их разместить, коней, кормить опять жа. Главный ихний у меня жа на постое был. У нас-та в Фольде не больно конных любят. А куда денешься? Королевская подать, Ну поставили их, разместили кое-как, оне жа все благородных кровей, просто так, где попало, не положишь. Эта у меня стены каменные, пол деревянный, грех жаловаться, богато живу: ещё дедовское наследство. А у многих пол земляной, стены глинобитные. Сами вповалку спят. Куда жа тут ещё и постояльца? Та кони их… Тожа непросто. Не наши, не в борозде ходить. Им обращение требуется. Одним сеном не покормишь, зерно подавай. А у нас самих-та пшеничка кончилась, толь на семена, сколь осталось в амбарах, така не трогали, ржой с ячменём перебивались. А тут оне… Почитай всё семенное зерно коням на потраву пустили. Ещё сами ели. Не свыкли, вишь, они рожаной да ячменный хлеб есть. Пришла пора сеять, а нечем. У иных и вовсе ничего не осталось. Была у меня захоронка, выгреб всё до зёрнышка, да рази жа на всё-та общество хватит? Эту зиму, считай, без пшенички жить будем. Опять на рожи с ячменём. На другой год всё на семена пойдёт, ежели опять не нанесёт кого. А то, что и делать, не знаю.
Сознание моё покинуло мир и отправилось путешествовать по местам загадочным и странным. В иных из этих мест мне позже довелось побывать и наяву, как в подземельях разрушенного Барад-Дура, например. Иные же и по сю пору остаются для меня столь же загадочными и странными. По правде сказать, у меня нет сейчас желания посещать эти места, даже если бы я знал, где их искать. В моих видениях подземелья Барад-Дура были просто загадочны, даже загадочно привлекательны, наяву же — опасны, если этим словом можно хоть как-то обозначить то, что довелось там пережить. Думаю, что и другие места наяву будут выглядеть в том же роде. Опасными. А я, как и всякий хоббит, люблю покой и уют и предпочитаю не лезть на рожон, когда его можно обойти. Если Вы понимаете, о чём я.
Среди моих видений были и, действительно, привлекательные, даже соблазнительные, и о некоторых я потом мечтал довольно долго. Но сейчас и они не вызывают у меня желания увидеть их в яви. Я уже достаточно прожил, чтобы знать, что соблазн — это только соблазн, а видение — всего лишь видение, сколь бы привлекательным оно не казалось. Жаль, что даже наяву не всегда сразу можно различить, где действительность, а где чужой и злобный морок, «улл»[10] — на Тёмном наречии.
Когда я проснулся, в комнате было светло. Именно это меня больше всего поразило — комната. Я, было, подумал, что нахожусь в родном Хоббитоне, и всё происшедшее — всего лишь сон похмельный, такой же странный и загадочный, как и все остальные видения. Но потом обнаружил, что потолок находится не меньше, чем в восьми футах над моими глазами, и, стало быть, это никак не может быть Хоббитон. Это не может быть даже Бри, потому что в «Гарцующем пони» хоббитов селят в очень приятных смиалах с обычными для хоббитов потолками. Маслютики столько лет ведут дела с нашим народом, что выучили хоббитские пристрастия и предрассудки лучше собственных.
Не сказать, что комната была очень просторна, но она не была и маленькой. В самый раз для спальни. На противоположной, от меня, стене расположился изрядной величины камин, но он не был зажжён, хотя сложенные ровным колодцем дрова показывали, что зажечь его можно в любую минуту. Свет шёл из высокого стрельчатого окна, забранного изящной кованой решёткой. Всё помещение было чистым и опрятным, но совершенно не в хоббитском вкусе.
Вторым моим впечатлением стало покрывало на постели. Оно было белым! Может, не совсем белым: домотканая холстина не форностский лён. Может, слегка желтоватым. Но не серым, не бурым, уж тем более не чёрным. Обычное холщовое рядно, какое и у нас в Хоббитоне все используют для простыней, скатертей и покрывал. Для непраздничных, я имею ввиду.
Кровать, на которой я лежал, укрытый тем самым покрывалом, была огромна. Она была столь велика, что я отчего-то подумал, будь это наше с Настурцией Шерстолап семейное ложе, то хватило бы места и для Тедди. И спохватился. С какой стати мне представлять себя в одной постели с Настурцией? Мало мне жути наяву? И при чём тут Тедди? Мы с ним друзья, но не настолько же, чтобы я тащил его в собственную семейную постель. Да и несемейную тоже.
Верно, пробуждение моё было не совсем окончательным, и сонное зелье продолжало играть свои шутки.
Я сел на кровати и обнаружил, что ко всему прочему, я ещё одет в ночную рубашку! Рубашка была в два раза длиннее меня и так широка, что мне пришлось искать самого себя. То есть найти, где кончаются рукава и начинаются мои руки, а потом сообразить, на сколько же мне придётся подворачивать подол, чтобы можно было ходить. Соображалось плохо. Примерно, как после удара по голове на берегу Брендивина. Какие-то мысли в голове бегали, но построиться во что-то связное и понятное они никак не желали. Суетились, каждая сама по себе. Но рукава я всё же сумел подогнуть, а с подолом решил не возиться, а просто держать руками, когда придёт нужда, куда-нибудь идти.
Тем более что идти мне пока никуда не хотелось. Грудь саднила, и, заглянув под рубашку, я обнаружил на ней толстый рубец, из которого во все стороны торчали нитки. Рубец сильно чесался, но трогать его я не решился. Уж больно необычно и странно это выглядело: моя собственная грудь, зашитая грубым швом, завёрнутым внакрой. Почешешь — вдруг разойдётся. Испытывать оркское искусство врачевания вновь мне не хотелось. А в том, что меня опять будут лечить, случись что, я не сомневался.
Даже Тедди понял бы, что зачем-то я оркам нужен, хоть он и не склонен к долгим размышлениям. Меня не убили сразу. Более того, со мной обращались почти хорошо, насколько можно хорошо обращаться с пленником. Даже грубую шутку Урагха Гхажш пресёк сразу же, а теперь, немного зная орков, я понимал, что это, действительно, была шутка. Вполне в орочьем духе. Меня кормили не «на убой», но и не скуднее, чем любого из тех орков, что я видел. Меня лечили, причём дважды, не могу сказать, что это лечение было приятным, но своё дело оно сделало, я чувствую себя здоровым. И самое главное. Меня не просто искали после побега. Ради меня они вступили в бой с другими орками и рисковали жизнями, а некоторые и расстались с ней. Кроме того, они уже довольно долго тащат меня, даже бесчувственного, и дотащили до этого чистенького домика. С бесполезным и ненужным пленником так не поступают.
Возможно, эти орки отличаются от тех, других, и от тех, о которых я читал. Возможно, мои настоящие испытания ещё впереди, но для них я нужен здоровым. Гадать обо всём этом было бессмысленно. Оставалось положиться на естественный ход событий. В одном я пока был уверен: убивать и пытать меня сейчас не будут, и со мной будут обращаться хорошо, насколько орки, вообще, могут хорошо обращаться с кем-либо.
Сейчас моя тогдашняя уверенность кажется мне смешной. Но тогда, обдумав всё, что знал, я воспрянул духом. Наверное, всё же это сонное зелье не давало мне соображать холодно и расчётливо. Лишь одна странность зацепилась в памяти: судя по разговору, Гхажш и Гхажшур были родными братьями. Что их сделало врагами?
Как бы то ни было, я успокоился и даже стал подумывать, что моё Приключение развивается пока не так уж плохо. Мне пришлось пострадать, зато будет, о чём рассказывать, когда вернусь в Хоббитон. И что показывать. Девушки так впечатлительны и чутки к мужским ранам. Такого мужественного рубца нет даже у Тедди. Только нитки надо будет выдернуть. Наш народ остёр на язык — могут начать дразнить «заплатанным». Что они понимают в Приключениях!
За дверью что-то прошуршало, дверь скрипнула, приотворилась, и на пороге появилась маленькая девочка лет трёх отроду. Даже не знаю, как её и назвать. Не Верзилёнком же. Человеческих детей такого возраста я до того никогда не видел, поэтому не буду утверждать, что ей точно было три года, но хоббитские трёхлетки выглядят именно так, только они поменьше ростом. Девочка стояла на пороге, сосала, причмокивая, большой палец и смотрела на меня большими печальными базами. Волосы у неё были цвета спелой соломы.
— Льефи[11], — позвали её из соседней комнаты, — отойди от двери, милая. Там дядя спит, не надо ему мешать.
Девочка ещё раз печально посмотрела на меня, повернулась и побрела прочь.
— Что она у Вас всё молчит? — это был голос Гхажша.
— Молчит, — вздохнули в ответ. — Эта конники у нас тута были по ранней весне. Королевский йоред[12]. То ли ваших они тута ловили, то ли ещё чего. Две недели простояли. Ну, коли стоят; та мне ж, как я староста, и все хлопоты. Их разместить, коней, кормить опять жа. Главный ихний у меня жа на постое был. У нас-та в Фольде не больно конных любят. А куда денешься? Королевская подать, Ну поставили их, разместили кое-как, оне жа все благородных кровей, просто так, где попало, не положишь. Эта у меня стены каменные, пол деревянный, грех жаловаться, богато живу: ещё дедовское наследство. А у многих пол земляной, стены глинобитные. Сами вповалку спят. Куда жа тут ещё и постояльца? Та кони их… Тожа непросто. Не наши, не в борозде ходить. Им обращение требуется. Одним сеном не покормишь, зерно подавай. А у нас самих-та пшеничка кончилась, толь на семена, сколь осталось в амбарах, така не трогали, ржой с ячменём перебивались. А тут оне… Почитай всё семенное зерно коням на потраву пустили. Ещё сами ели. Не свыкли, вишь, они рожаной да ячменный хлеб есть. Пришла пора сеять, а нечем. У иных и вовсе ничего не осталось. Была у меня захоронка, выгреб всё до зёрнышка, да рази жа на всё-та общество хватит? Эту зиму, считай, без пшенички жить будем. Опять на рожи с ячменём. На другой год всё на семена пойдёт, ежели опять не нанесёт кого. А то, что и делать, не знаю.