Совсем сколопендра [267]!
   И испуганный металлический конь встал давно там с угла Аничкова Моста; и металлический конюх повис на нем [268]: конюх ли оседлает коня, или конюха конь разобьет? Эта тяжба длится годами, и – мимо них, мимо!
   А мимо них, мимо: одиночки, пары, четверки и пары за парами – сморкают, кашляют, шаркают, клевеща и смеясь, и ссыпают в сырое пространство многоразличными голосами многоразличие слов, оторвавшихся от их родившего смысла: котелки, перья, фуражки; фуражки, кокарды, перья; треуголка, цилиндр, фуражка; зонтик, платочек, перо.



Дионис [269]


   Да ведь с ним говорили!
   Александр Иванович Дудкин снова вытащил свою мысль из бегущего изобилия; протекавшие ахинеи ее загрязнили порядочно; после купания в мысленном коллективе ахинеей стала сама она; он с трудом ее обратил на слова, стрекотавшие в ухо: это были слова Николая Аполлоновича; Николай Аполлонович уж давно бился в ухо словами; но прохожее слово, в уши влетая осколком, разбивало смысл фразы; вот поэтому Александру Ивановичу было трудно понять, что такое ему затвердили в барабанную перепонку; в барабанную перепонку праздно, долго, томительно барабанные палки выбивали мелкую дробь: то Николай Аполлонович, выдираясь из гущи, растараторился безостановочно, быстро.
   – «Понимаете ли», – твердил Николай Аполлонович, – «понимаете ли вы, Александр Иваныч, меня…»
   – «О, да: понимаю».
   И Александр Иванович старался вытащить ухом к нему обращенные фразы: это было не так-то легко, потому что прохожее слово разбивалось об уши его, точно каменный град:
   – «Да, я вас понимаю…»
   – «Там, в жестяннице», – твердил Николай Аполлонович, – «копошилась наверное жизнь: как-то странно там тикали часики…»
   Александр Иваныч подумал тут:
   – «Что такое жестянница, какая такая жестянница? И какое мне дело до каких-то жестянниц?» Но внимательней вслушавшись в то, что твердил сенаторский сын, сообразил он, что речь шла о бомбе.
   – «Наверное копошилась там жизнь, как я привел ее в действие: была, так себе, мертвой… Ключик я повернул; даже, да: стала всхлипывать, уверяю вас, точно пьяное тело, спросонья, когда его растолкают…»
   – «Так вы ее завели?»
   – «Да, затикала…»
   – «Стрелка?»
   – «На двадцать четыре часа».
   – «Зачем это вы?»
   – «Я ее, жестяночку, поставил на стол и смотрел на нее, все смотрел; пальцы сами собой протянулись к ней; и – так себе: повернули сами собой как-то ключик…»
   – «Чтó вы сделали?? Скорей ее в реку!?!» – в неподдельном испуге всплеснул Александр Иванович руками; дернулась его шея.
   – «Понимаете ли, скривила мне рожу?…»
   – «Жестянница?»
   – «Вообще говоря, очень-очень обильные ощущения овладели мной, беспрерывно сменяясь, как стоял я над ней: очень-очень обильные… Просто черт знает что… Ничего подобного я, признаться, и не в жизни… Отвращение меня одолело – да так, что меня отвращение распирало… Дрянь всякая лезла и, повторяю, – страшное отвращение к ней, невероятное, непонятное: к самой форме жестянницы, к мысли, что, может быть, прежде плавали в ней сардинки (видеть их не могу); отвращение к ней подымалось, как к огромному, твердому насекомому, застрекотавшему в уши непонятную насекомью свою болтовню; понимаете ли, – мне осмелилась что-то такое тиликать?… А?…»
   – «Гм!…»
   – «Отвращение, как к громадному насекомому, которого скорлупа отливает тошнотворною жестью; не то что-то было тут насекомье, не то что-то – от нелуженой посуды… Верите ли, – так меня распирало, тошнило!… Ну, будто бы я ее… проглотил…»
   – «Проглотили? Фу, гадость…»
   – «Просто черт знает что – проглотил; понимаете ли чтó это значит? То есть стал ходячею на двух ногах бомбою с отвратительным тиканьем в животе».
   – «Тише же, Николай Аполлонович, – тише: здесь нас могут услышать!»
   – «Не поймут они ничего: тут понять невозможно… Надо вот так: подержать в столе, постоять и прислушаться к тиканью… Словом, надо все пережить самому, в ощущениях…»
   – «А знаете», – заинтересовался теперь и Александр Иванович словами, – «я понимаю вас: тиканье… Звук воспринимаешь по-разному; если только прислушаться к звуку, будет в нем – то же все, да не то… Я раз напугал неврастеника; в раз говоре стал по столу пристукивать пальцем, со смыслом, знаете ли, – в такт разговору; так вот он вдруг на меня посмотрел, побледнел, замолчал, да как спросит: «Что вы это?» А я ему: «Ничего», а сам продолжаю постукивать по столу… Верите ли – с ним припадок: обиделся – до того, что на улице не отвечал на поклоны… Понимаю я это…»
   – «Нет-нет-нет: тут понять невозможно… Что-то тут – приподымалось, припоминалось – какие-то незнакомые и все же знакомые бреды…»
   – «Припоминалось детство – неправда ли?»
   – «Будто слетела какая-то повязка со всех ощущений… Шевелилось над головой – знаете? Волосы дыбом: это я понимаю, что значит; только это не то – не волосы, потому что стоишь с раскрывшимся теменем. Волосы дыбом – выражение это я понял сегодняшней ночью; и это – не волосы; все тело было, как волосы, – дыбом: ощетинилось волосинками; и ноги, и руки, и грудь – все, будто из невидной шерсти, которую щекочут соломинкой; иди вот тоже: будто садишься в нарзанную холодную ванну и углекислота пузырьками по коже – щекочет, пульсирует, бегает – все быстрее, быстрее, так что если замрешь, то биения, пульсы, щекотка превращаются в какое-то мощное чувство, будто тебя терзают на части, растаскивают члены тела в противоположные стороны: спереди вырывается сердце, сзади, из спины, вырывают, как из плетня хворостину, собственный позвоночник твой; за. волосы тащат вверх; за ноги – в недра… Двинешься – и все замирает, как будто…»
   – «Словом, были вы, Николай Алоллонович, как Дионис терзаемый… Но – в сторону шутки: вы теперь говорите совсем другим языком; не узнаю я вас… Не по Канту теперь говорите… Этого языка я от вас еще не слыхал…»
   – «Да я уж сказал вам: какая-то слетела повязка – со всех ощущений… Не по Канту – вы верно сказали… Какое там!… Там – все другое…»
   – «Там, Николай Аполлонович, логика, проведенная в кровь, то есть ощущение мозга в крови или – мертвый застой; а вот налетело на вас настоящее потрясение жизни и кровь бросилась к мозгу; оттого и в словах ваших слышно биение подлинной крови…»
   – «Стою я, знаете ли, над ней, и – скажите пожалуйста: мне кажется, – да, о чем это я?»
   – «Вам «кажется», сказали вы», – подтвердил Александр Иванович…
   – «Мне кажется – весь-то пухну, весь-то я давно пораспух: может быть, сотни лет, как я пухну; да и расхаживаю себе, не замечая того, – распухшим уродом… Это, правда, ужасно».
   – «Это все – ощущения…»
   – «А скажите, я… не…»
   Александр Иванович сострадательно усмехнулся:
   – «Наоборот, вы осунулись: щеки – втянуты, под глазами – круги».
   – «Я стоял там над ней… Да не «я» там стоял – не я же, не я же, а… какой-то, так сказать, великан с преогромною идиотскою головою и с несросшимся теменем; и при этом – пульсирует тело; всюду-всюду на коже – иголочки: стреляет, покалывает; и я явственно слышу укол – в расстоянии по крайней мере на четверть аршина от тела, вне тела!… А?… Подумайте только!… Потом – другой, третий: много-много уколов в ощущении совершенно телесном – вне тела… А уколы-то, биения, пульсы – поймите вы! – очертили собственный контур мой – за пределами тела, вне кожи: кожа – внутри ощущений. Что это? Или я был вывернут наизнанку, кожей – внутрь, или выскочил мозг?»
   – «Просто были вы вне себя…»
   – «Хорошо это вам говорить «вне себя»; «вне себя» – так все говорят; выражение это – аллегория просто, не опирающаяся на телесные ощущения, а, в лучшем случае, лишь на эмоцию. Я же чувствовал себя вне себя совершенно телесно, физиологически, что ли, и вовсе не эмоционально… Разумеется, кроме того, я был еще вне себя в вашем смысле: то есть был потрясен. Главное же не это, а то, что ощущения органов чувств разлились вкруг меня, вдруг расширились, распространились в пространство: разлетался я, как бомб…»
   – «Тсс!»
   – «На части!…»
   – «Могут услышать…»
   – «Кто же это там стоял, ощущал – я, не я? Это было со мною, во мне, вне меня… Видите, какой набор слов?…»
   – «Помните, давеча, как я у вас был, с узелком, то я у вас спрашивал, почему это я – я. Вы тогда меня не поняли вовсе…»
   – «А теперь я все понял: но ведь это – ужас, ведь ужас…»
   – «Не ужас, а подлинное переживание Диониса: не словесное, не книжное, разумеется… Умирающего Диониса…»
   – «Просто, черт знает что!»
   – «Успокойтесь же, Николай Аполлонович, вы страшно устали; и устать вам немудрено: столькое пережить за одну только ночь… И не такого свалило бы». – Александр Иванович положил свою руку ему на плечо; плечо перед ним выдавалось на уровне груди; и плечо то дрожало; Александр Иванович теперь испытывал прямо-таки потребность отделаться от нервно трещавшего перед ним Николая Аполлоновича, чтобы отдать себе в происшедшем ясный и спокойный отчет.
   – «Да я спокоен, совершенно спокоен; теперь, знаете ли, я не прочь даже выпить; бодрость эдакая, подъем… Ведь, вы наверное можете мне сказать, что порученье – обман?»
   Этого наверное не мог сказать Александр Иванович; тем не менее Александр Иванович с необычною пылкостью отрезал всего лишь:
   – «Ручаюсь…»



Откровение


   Наконец он простился.
   Надо было теперь зашагать: все шагать, вновь шагать – до полного одурения мозга, чтоб свалиться на столик харчевни – соображать и пить водку.
   Александр Иванович вспомнил: письмецо, письмецо! Сам-то он ведь должен был передать письмецо – по поручению некой особы: передать Аблеухову.
   Как он все позабыл! Письмецо с собою он брал, отправляясь тогда к Аблеухову – с узелочком; письмецо передать он забыл; передал вскоре после – Варваре Евграфовне, которая ему говорила, что с Аблеуховым встретится. Письмецо то вот и могло оказаться письмецом роковым.
   Нет, да нет!
   Не тем оно было; да и то, роковое, по словам Аблеухова, ему было передано на балу; и – какою-то маскою… Маска, бал и – Варвара Евграфовна Соловьева.
   Нет и нет!
   Александр Иванович успокоился: значит то письмецо вовсе не было этим, переданным Соловьевой и полученным от Липпанченки; значит он, Александр Иванович Дудкин, непричастен был в этом деле; но – главное: ужасное поручение от особы исходить не могло; это был главный козырь в руках его: козырь, побивающий бред и все бредные его подозрения (подозрения эти опять пронеслись у него в голове, когда он обещался, ручался за партию – за Липпанченко, то есть потому, что Липпанченко был его орган общения с партией); если бы не этот в руках его находящийся козырь, то есть если бы письмецо шло от партии, от Липпанченко, то особа, Липпанченко, была бы особою подозрительной, а он, Александр Иванович Дудкин, оказался бы связанным с подозрительной личностью.
   И встали бы бреды.
   Только что он сообразил это все и уже собирался пересечь ток пролеток, чтобы прыгнуть в навстречу бегущую конку (трамвая ведь еще не было), как его позвал голос:
   – «Александр Иваныч, постойте… Минуточку…»
   Обернулся и увидел, что оставленный им за мгновенье пред тем Николай Аполлонович, задыхаясь, бежит за ним чрез толпу – весь дрожащий и потный; с лихорадочным огонечком в глазах он махал ему тростью через головы удивленных прохожих…
   – «Минуточку…»
   Ах ты Господи!
   – «Стойте: мне, Александр Иванович, трудно с вами расстаться… Я вот только скажу вам еще…», – он взял его за руку и отвел к ближайшей витрине.
   – «Мне открылось еще… Откровение это, что ли – там, над жестяночкой?…»
   – «Слушайте, Николай Аполлонович, мне пора; и по вашему делу пора…»
   – «Да, да, да: я сейчас… я секундочку, терцию…»
   – «Ну – ну: слушаю…»
   Николай Аполлонович обнаруживал теперь своим видом, ну, прямо-таки, вдохновение какое-то; с радости он, очевидно, забыл, что не все еще распуталось для него, и – чтó главное: жестянница еще тикала, преодолевая без устали двадцать четыре часа.
   – «Будто какое-то откровение, что я – рос; рос я, знаете ли, в неизмеримость, преодолевая пространства; уверяю вас, что то было реально: и со мною росли все предметы; и – комната, и – вид на Неву, и – Петропавловский шпиц: все вырастало, росло – все; и уже приканчивался рост (просто расти было некуда, не во что); в этом же, что кончалось, в конце, в окончании, – там, казалось мне, было какое-то иное начало: законечное, что ли… Какое-то оно пренелепейшее, неприятнейшее и дичайшее – дичайшее, вот что – главное; дичайшее, может быть, потому, что у меня не имеется органа, который бы умел осмысливать этот смысл, так сказать, законечный; в месте органов чувств ощущение было – «ноль» ощущением; а воспринималося нечто, что и не ноль, и не единица, а – менее чем единица. Вся нелепость была, может быть, только в том, что ощущение было – ощущением «ноль минус нечто», хоть пять, например».
   – «Слушайте», – перебил Александр Иванович, – «вы скажите-ка лучше мне вот что: письмецо то вы чрез Варвару Евграфовну Соловьеву, небось, получили?…»
   – «Письмо…»
   – «Да не то, не записочку: письмо, шедшее чрез Варвару Евграфовну…»
   – «Ах, про стихи эти с подписью «Пламенная Душа?»
   – «Да уж я там не знаю: словом, шедшее чрез Варвару Евграфовну…»
   – «Получил, получил… Нет – вот я говорю, что вот «ноль минус нечто»… Что это?»
   Господи: все о том же!…
   – «Почитали бы вы Апокалипсис…»
   – «Я от вас и прежде слышал упрек, что Апокалипсис мне неизвестен; а теперь прочту – непременно прочту; теперь, когда вы меня успокоили относительно… всего этого, чувствую, как у меня пробуждается интерес к кругу вашего чтения; вот засяду, знаете, дома, буду пить бром и читать Апокалипсис; у меня громаднейший интерес: что-то осталось от ночи: все то – да не то… Вот, например, посмотрите: витрина… А в витрине-то – отражения: вот прошел господин в котелке – посмотрите… уходит… Вот – мы с вами, видите? И все – как-то странно…»
   – «Как-то странно», – кивнул головой утвердительно Александр Иванович: Господи, да ведь по части «как странно» был он, кажется, специалист.
   – «Или вот тоже: предметы… Черт их знает, чтó они на самом деле: то же все – да не то… Это я постиг на жестяннице: жестянница, как жестянница; и – нет, нет: не жестянница, а…»
   – «Тсс!»
   – «Жестянница ужасного содержания!»
   – «А жестянницу вы скорее в Неву; и все – вдвинется; все вернется на место…»
   – «Не вернется, не станет, не будет…»
   Он тоскливо обвел мимо бегущие пары; он тоскливо вздохнул, потому что он знал: не вернется, не станет, не будет – никогда, никогда!
   Александр Иванович удивлялся потоку болтливости, хлынувшему из уст Аблеухова; он, признаться, не знал, что ему с той болтливостью делать: успокаивать ли, поддерживать ли, наоборот – оборвать разговор (присутствие Аблеухова прямо его угнетало).
   – «Это вам только, Николай Аполлонович, ощущения ваши кажутся странными; просто вы до сих пор сидели над Кантом в непроветренной комнате; налетел на вас шквал – вот и стали вы в себе замечать: вы прислушались к шквалу; и себя услыхали в нем… Состояния ваши многообразно описаны; они – предмет наблюдений, учебы…»
   – «Где же, где?»
   – «В беллетристике, в лирике, в психиатриях, в оккультических изысканиях».
   Александр Иванович улыбнулся невольно такой вопиющей (с его точки зрения) безграмотности этого умственно развитого схоласта и, улыбнувшися, продолжал он серьезно:
   – «Психиатр…»
   – «Назовет…»
   – «Да-да-да…»
   – «Это все…»
   – «Что «это все – то да не то?»»
   – «Ну, то да не то – зовите хоть так – для него обычнейшим термином: псевдогаллюцинацией…» [270]
   – «?»
   – «То есть родом символических ощущений, не соответствующих раздражению ощущения».
   – «Ну так что ж: так сказать, это все равно, что ничего не сказать!…»
   – «Да, вы правы…»
   – «Нет, меня не удовлетворяет…»
   – «Конечно: модернист назовет ощущение это – ощущением бездны [271], то есть символическому ощущению, не переживаемому обычно, будет он подыскивать соответственный образ».
   – «Так ведь тут аллегория».
   – «Не путайте аллегорию с символом [272]: аллегория это символ, ставший ходячей словесностью; например, обычное понимание вашего «вне себя»; символ же есть самая апелляция к пережитому вами там – над жестянницей; приглашение что-либо искусственно пережить пережитое так… Но более соответственным термином будет термин иной: пульсация стихийного тела. Вы так именно пережили себя; под влиянием потрясения совершенно реально в вас дрогнуло стихийное тело [273], на мгновение отделилось, отлипло от тела физического, и вот вы пережили все то, что вы там пережили: затасканные словесные сочетания вроде «бездна – без дна» или «вне… себя» углубились, для вас стали жизненной правдою, символом; переживания своего стихийного тела, по учению иных мистических школ, превращают словесные смыслы и аллегории в смыслы реальные, в символы; так как этими символами изобилуют произведения мистиков, то теперь-то, после пережитого, я и советую вам этих мистиков почитать…»
   – «Я сказал вам, что буду: и – буду…»
   – «А по поводу бывшего с вами я могу лишь прибавить одно: этот род ощущений будет первым вашим переживаньем загробным, как о том повествует Платон, приводя в свидетельство заверенья бакхантов [274]… Есть школы опыта, где ощущения эти вызывают сознательно – вы не верите?… Есть: это я говорю вам уверенно, потому что единственный друг мой и близкий – там, в этих школах; школы опыта ваш кошмар претворяют работою в закономерность гармонии, изучая тут ритмы, движенья, пульсации и вводя всю трезвость сознания в ощущение расширения, например… Впрочем, что мы стоим: заболтались… Вам необходимо скорее домой, и… жестянницу в реку; и сидите, сидите: никуда – ни ногой (вероятно, за вами следят); так сидите уж дома, читайте себе Апокалипсис, пейте бром: вы ужасно измучились… Впрочем, лучше без брома: бром притупляет сознание; злоупотреблявшие бромом становятся неспособными ни на что… Ну, а мне пора в бегство, и – по вашему делу».
   Пожав Аблеухову руку, Александр Иванович от него шмыгнул неожиданно в черный ток котелков, обернулся из этого тока и еще раз оттуда он выкрикнул:
   – «А жестянницу – в реку!»
   В плечи влипло его плечо: он стремительно был унесен безголовою многоножкою.
   Николай Аполлонович вздрогнул: жизнь клокотала в жестяночке; часовой механизм действовал и сейчас; поскорее же к дому, скорее; вот сейчас наймет он извозчика; как вернется, засунет ее в боковой свой карман; и – в Неву ее!
   Николай Аполлонович вновь стал чувствовать, что он расширяется; одновременно он чувствовал: накрапывал дождик.



Кариатида


   Там, напротив, чернел перекресток; и там – была улица; каменно принависла там кариатида подъезда.
   Учреждение возвышалось оттуда: Учреждение, где главенствовал надо всем Аполлон Аполлонович Аблеухов.
   Есть предел осени; и зиме есть предел: самые периоды времени протекают циклически. И над этими циклами принависла бородатая кариатида подъезда; головокружительно в стену вдавилось ее каменное копыто; так и кажется, что вся она оборвется и просыплется на улицу камнем.
   И вот – не срывается.
   То, чтó видит она над собой, как жизнь, переменчиво, неизъяснимо, невнятно: там плывут облака; в неизъяснимости белые вьются барашки; или – сеется дождик; сеется, как теперь: как вчера, как позавчера.
   То же, чтó видит она под ногами, как и она, – неизменно: неизменно течение людской многоножки по освещенной панели; или же: как теперь, – в мрачной сырости; мертвенно шелестение пробегающих ног; и вечно-зелены лица; нет, не видно но ним, что события уж гремят.
   Наблюдая проход котелков, не сказал бы ты никогда, что гремели события, например, в городке Ак-Тюке, где рабочий на станции, поссорившись с железнодорожным жандармом, присвоил кредитку жандарма, введя ее в свой желудок при помощи ротового отверстия, отчего в тот желудок введено было рвотное – железнодорожным врачом; наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что уже в Кутаисском театре публика воскликнула: «Граждане!…» [275] Не сказал бы никто, что в Тифлисе открыл околоточный фабрикацию бомб [276], библиотека в Одессе закрылась и в десяти университетах России шел многотысячный митинг [277] – в один день, в один час; не сказал бы никто, что именно в это время тысячи убежденных бундистов привалили на сходку, что кочевряжились пермяки [278] и что именно в это время стал выкидывать свои красные флаги, окруженный казаками, ревельский чугунно-литейный завод [279].