– «Вспомните Гельсингфорс и катанье на лодках…», – в голосе Зои Захаровны тут послышалась неподдельная грусть. – «И потом: эти сплетни…»
   – «А какие?»
   Он заинтересовался, он вздрогнул.
   – «О Колечке сплетни!… Вы думаете, не подозревает он, не терзается, не кричит по ночам» (Александр Иваныч запомнил, что – кричит по ночам) – «как они о нем говорят после столького. И – нет благодарности, нет сознания, что человек пожертвовал всем… Он вое знает: молчит, убивается… Оттого-то он мрачен… Он душою кривить не умеет. Выглядит он всегда неприятно», – в голосе Зои Захаровны послышался чуть не плач, – «выглядит неприятно… с этой… несчастной наружностью. Верите: он – ребенок, ребенок…»
   – «Ребенок?»
   – «А вам удивительно?»
   – «Нет», – замялся он, – «только, знаете, как-то странно мне это слышать, все-таки представление о Николае Степановиче не вяжется как-то…»
   – «Настоящий ребенок! Посмотрите: куколка – Ванька-Встанька», – рукою она указала на куколку, просверкавши браслетом… – «Вы вот уйдете: наговорите ему неприятностей, а он – он!…»
   – «?»
   – «Он посадит к себе на колени кухаркину дочку и играет с ней в куклы… Видите? А они его упрекают в коварстве… Господи, он играет в солдатики!…»
   – «Вот так-так!»
   – «В оловянные: покупает персов, выписывает из Нюренберга коробочки… Только – это секрет… Вот какой он!… Но», – брови ее резко сдвинулись, – «но… в детской запальчивости он способен на все».
   Александр Иванович все более убеждался из слов, что особа-то скомпрометирована не на шутку; а он этого, признаться, не знал; эти намеки на что-то теперь принял он к сведению, уплывая взором туда, где сидели они…
   Круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах глубоко затаились пытливо сверлящие глазки, перепархивающие от предмета к предмету; чуть вздрагивала и посасывала воздух губа. Многое было в лице: отвращением необоримым лицо стояло пред Дудкиным, складываясь в то самое странное целое, уносимое памятью на чердак, чтобы ночью там зашагать, забубукать – сверлить, посасывать, перепархивать и выдавливать из себя невыразимые смыслы, не существующие нигде.
   Он теперь внимательно всматривался в гнетущие и самою природою тяжело построенные черты.
   Эта лобная кость… -
   Эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве – понять: что бы ни было, какою угодно ценою – понять, или… разлететься на части. Ни ума, ни ярости, ни предательства не выдавала лобная кость; лишь усилие – без мысли, без чувства: понять… И лобные кости понять не могли; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет [296].
   Пытливо сверлящие глазки… -
   Пытливо сверлящие глазки (приподнять бы им веки [297]!) – стали бы и они… так себе… глазками.
   И они были грустными.
   А посасывающая воздух губа напоминала – ну, право же! – губку полуторагодовалого молокососа (только не было соски); если б в губы ему настоящую соску, то не было б удивительно, что губа все посасывает; без соски же это движение придавало лицу прескверный оттеночек.
   Ишь ведь – тоже: играет в солдатики!
   Так внимательный разбор чудовищной головы выдавал лишь одно: голова была – головой недоноска; чей-то хиленький мозг оброс ранее срока жировыми и костяными наростами; и в то время как лобная кость выдавалась чрезмерно наружу надбровными дугами (посмотрите на череп гориллы), в это время под костью, может быть, протекал неприятный процесс, называемый в общежитии размягчением мозга.
   Сочетание внутренней хилости с носорожьим упорством – неужели это вот сочетание в Александре Ивановиче и сложило химеру [298], а химера росла – по ночам: на куске темно-желтых обой усмехалась она настоящим монголом.
   Так он думал; в ушах же его затвердилось:
   – «Ванька-Встанька… Кричит по ночам… Выписывает из Нюренберга коробочки… Настоящий ребенок…»
   И прибавилось от себя:
   – «Расшибает лбом лбы… Занимается вампиризмом… Предается разврату… И – тащит к погибели…»
   И опять затвердилось:
   – «Ребенок…»
   Но затвердилось только в ушах: Зоя Захаровна уже вышла из комнаты.



Нехорошо…


   Странное дело!
   Доселе в отношении к Александру Ивановичу поведение некой особы искони носило характер лишь одних сплошных обязательств, и обязательств навязчивых; многомесячно, многократно, многоразлично разводила особа свой орнамент из лести вокруг Александра Ивановича: лести той хотелось верить.
   И лести той верилось.
   Он особой гнушался; он к ней чувствовал физиологическое отвращение; более того: Александр Иванович Дудкин убегал от особы все эти последние дни, переживая мучительный кризис разуверенья во всем. Но особа его настигала повсюду; часто он бросал ей насмешливо слишком уже откровенные вызовы; вызовы эти принимала особа стоически – с циническим смехом, если бы он особу спросил, почему этот смех, то особа ответила б:
   – «Это – по вашему адресу».
   Но он знал, что особа хохочет над общим их делом.
   Он особе твердил, что программа их партии несостоятельна, отвлеченна, слепа; и она – соглашалась; он же знал, что в выработке программы особа участвовала; если бы он спросил, не провокация ли замешалась в программу, то особа ответила б:
   – «Нет, и нет: дерзновение…»
   Наконец он пытался ее поразить своим мистическим credo, утверждением, что Общественность, Революция – не категории разума, а божественные Ипостаси вселенной; против мистики ничего не имела особа: слушала со вниманием; и – даже: старалась понять.
   Но понять не могла.
   Только – только: особа стояла пред ним; все протесты его и все крайние выводы принимала с покорным молчанием; трепала его по плечу и тащила в трактирчик; там, за столиком, они тянули коньяк; иногда под бубен машины ему говорила особа:
   – «Что ж? Я – что: ничего… Я всего лишь подводная лодка; вы у нас – броненосец, кораблю большому и плавание…»
   Тем не менее она его загнала на чердак: и, загнав на чердак, там запрятала; броненосец стоял на верфи без команды, без пушек; плавания Александра Ивановича все последние эти недели ограничивались плаванием от трактира к трактиру; можно сказать, что за эти недели протеста Александра Ивановича превратила особа в пропойцу.
   Гостеприимно она встречала его; от всех бывших бесед у него осталось одно несомненное впечатление: если бы Александру Ивановичу вдруг понадобилась бы серьезная помощь, эту помощь особа была ему должна оказать; все это подразумевалось само собою, конечно; но услуги, но помощи для себя Александр Иванович боялся.
   Лишь сегодня представился случай.
   Аблеухову он дал слово распутать; и распутает он: при помощи, конечно, особы. Роковое смешение обстоятельств Аблеухова бросило просто в какую-то абракадабру; абракадабру он расскажет особе, а особа, он верил, уже сумеет распутать тут все.
   Появление его здесь было вызвано только словом, данным им Аблеухову; и вот – нате же…
   Тон особы к нему переменился обидно; это он заметил с первого появления особы на дачке; неузнаваемым стал тон особы к нему, – неприятным, обидным, натянутым (таким тоном начальники учреждений встречают просителей, таким тоном встречает редактор газеты газетного репортера, собирателя сведений о пожарах и кражах; и так попечитель говорит с кандидатом на место учителя в… Сольвычегодске, в Сарепте…)
   Вот – нате же!…
   Так: после беседы с французом (француз теперь удалился) особа вопреки всей манере держаться с Александром Ивановичем из кабинета не вышла, а продолжала сидеть – там, за письменным столиком; и – обидно так вышло: будто бы его, Александра Ивановича, и нет вовсе тут; будто бы он не знакомый, а – черт знает что! – неизвестный проситель, располагающий своим временем. Александр Иванович Дудкин был все же – Неуловимый; партийная его кличка гремела в России и за границей; да и, кроме всего: по происхождению был он все же потомственный дворянин, а особа, особа – гм-гм; появление свое у особы он считал особе за честь…
   Темнело: синело.
   А в темнеющем всем, в полусумраке кабинетика, пиджаком отвратительно прожелтилась особа; вовсе к столику принагнулась квадратная голова (над спиною виднелся лишь крашеный кок), подставляя широкую мускулистую спину с, должно быть, невымытой шеей; спина как-то выдавилась, подставлялся взору; и подставляясь не так: не прилично, а… как-то… глумливо. И ему отсюда казалось, что насмешливо разнахальничались оттуда, из полусумерок кабинетика, сутулосогбенные – плечо и спина; и он мысленно их раздел; представилась жирная кожа, разрезаемая с такою же легкостью, как кожа поросенка под хреном; проползал таракан (видно, здесь водились они в изобилии); ему стало противно: он – сплюнул.
   Вдруг безликой улыбкой повыдавилась меж спиной и затылком жировая шейная складка: точно в кресле там засело чудовище; и представилась шея лицом; точно в кресле засело чудовище с безносой, безглазою харею; и представилась шейная складка – беззубо разорванным ртом.
   Там, на вывернутых ногах, неестественно запрокинулось косолапое чудище – в полусумерках комнаты.
   Фу, пакость!
   Александр Иванович передернул плечом и подставил спине свою спину; он принялся выщипывать усики с независимым видом; он хотел бы представиться оскорбленным, а представился независимым только; он выщипывал усики с таким видом, будто он сам по себе, а спина сама по себе. Ему бы уйти, хлопнув дверью; а уйти невозможно: от этого разговора зависело спокойствие жизни Николая Аполлоновича; и стало быть: уйти, хлопнув дверью, нельзя; и стало быть, он все-таки от особы зависел.
   Александр Иванович, сказали мы, подставил спине свою спину; но спина с шейной складкой была все же спиной притягательной; и он на нее повернулся: не повернуться не мог… Тут особа, в свою очередь, повернулась круто на стуле: поглядела в упор наклоненная узколобая голова, напоминая дикого кабана, готового вонзить клык в какого угодно преследователя; повернулась и опять отвернулась. Жест этого поворота красноречиво кричал – сплошным желанием нанести оскорбление. Но и не только это выразил жест. Должно быть, особа подметила кое-что в устремленном ей в спину взоре, потому что взгляд моргающих глазок язвительно выразил:
   – «Э, э, э… Так-то вы, батенька?…»
   Александр Иванович сжал в кармане кулак. И опять отвернулся.
   Часы тикали. Александр Иванович крякнул два раза, чтобы слуха особы коснулось его нетерпение (надо было и себя отстоять, и не слишком обидеть особы; обидь он особу, Николай Аполлонович от обиды той ведь мог потерпеть)… Но кряхтенье Александра Ивановича вышло робеющей спазмой приготовишки перед школьным учителем. Что такое случилось с ним? Откуда возникла та робость? Особы он не боялся ничуть: он боялся галлюцинации, возникающей там, на обоях, – не особы же…
   Особа писать продолжала.
   Александр Иванович крякнул еще. И еще. На этот раз особа отозвалась.
   – «Повремените…»
   Что за тон? Что за сухость?
   Наконец особа привстала и повернулась; грузная ладонь описала в воздухе пригласительный жест:
   – «Пожалуйте…»
   Александр Иванович как-то весь растерялся; гнев его, перешедший все грани, выразился в суетливом забвении общеупотребительных слов:
   – «Я… видите ли… пришел…»
   – «?»
   – «Как вы знаете, или впрочем… Что за черт!…» – И вдруг коротко так отрезал он:
   – «Дело есть…»
   Но особа, откинувшись в кресло (он ее готов был без жалости придушить в этом кресле), с уничтожающим видом пробарабанила по столу обкусанным пальцем; и – глухо бубукнула:
   – «Должен предупредить вас… Времени у меня нет сегодня, чтоб слушать пространные разъяснения. А потому…»
   Каково!
   – «Потому я просил бы вас, мой милейший, выражаться точнее и кратче…»
   И в кадык вдавив подбородок, особа уставилась в окна; и пустое от света пространство оттуда кидало шелестящие горсточки своего листопада.
   – «А скажите, с какой поры у вас этот… такой тон», – вырвалось у Александра Ивановича не иронически только, а как-то даже растерянно.
   Но особа опять его перебила: перебила неприятнейшим образом:
   – «Ну те-с?»
   И скрестила руки у себя на груди.
   – «Дело мое…» – и запнулся…
   – «Ну те-с…»
   – «Стало большой важности…»
   Но особа в третий раз перебила:
   – «Степень важности мы обсудим потом».
   И прищурила глазки.
   Александр Иванович Дудкин, непонятным образом растерявшись, покраснел и почувствовал, что больше ему не выдавить фразы. Александр Иванович молчал.
   Молчала особа.
   В окна бил листопад: красные листья, ударяясь о стекла, облетая, шушукались; там суки – сухие скелеты – образовали черновато-туманную сеть; был на улице ветер: черноватая сеть начинала качаться; черноватая сеть начинала гудеть. Бестолково, беспомощно, путаясь в выражениях, Александр Иванович излагал аблеуховский инцидент. Но по мере того, как он вдохновлялся рассказом, преодолевая ухабы в построении своей речи, суше, суровее становилась особа: бесстрастнее выступал и потом разгладился лоб; пухлые губки перестали посасывать; а в том месте рассказа, где выступил провокатор Морковин, особа значительно вскинула брови и дернула носом: точно она до этого места все старалась действовать на совесть рассказчика, будто с этого места рассказчик стал и вовсе бессовестным, так что все пределы терпимости, на какие способна особа, в этом месте перейдены, и терпение ее – окончательно лопнуло:
   – «А?… Видите?… А вы говорили?…»
   Александр Иванович вздрогнул.
   – «А что такое я говорил?»
   – «Ничего: продолжайте…»
   Александр Иваныч вскричал в совершенном отчаяньи:
   – «Да я все сказал! Что же еще мне прибавить!»
   И в кадык вдавив подбородок, особа потупилась, покраснела, вздохнула, укоризненно впилась в Александра Ивановича теперь неморгающим взглядом (взгляд был грустный); и – прошептала чуть-чуть:
   – «Нехорошо… Очень, очень нехорошо… Как вам не стыдно!…»
   В смежной комнате появилась Зоя Захаровна с лампою; прислуга, Маланья, накрывала на стол: и ставились рюмочки; господин Шишнарфиев появился в столовой; рассыпался мелким бисером его тенорок, но весь этот бисер давил… акцент младоперса; сам Шишнарфиев был от взора укрыт цветочною вазою; все то Александр Иванович подметил издалека, и – будто сквозь сон.
   Александр Иванович чувствовал трепетание в сердце; и – ужас; при словах «как вам не стыдно» он слышал, как яркий румянец заливал его щеки; явная угроза в словах страшного собеседника притаилась губительно; Александр Иванович невольно заерзал на стуле, припоминая какую-то им не совершенную вовсе вину.
   Странно: он не осмелился переспрашивать, что значит скрытая в тоне особы угроза и что значит по его адресу «стыдно». «Стыдно» это он так-таки проглотил.
   – «Что же мне передать Аблеухову относительно провокаторской этой записки?»
   Тут лобные кости приблизились к его лбу:
   – «Какой такой провокаторской? Не провокаторской вовсе… Должен вас охладить. Письмо к Аблеухову написано мною самим».
   Эта тирада произнеслась с достоинством, превозмогшим и гнев, и упрек, и обиду; с достоинством, превозмогшим себя и теперь снизошедшим до… уничижающей кротости.
   – «Как? Письмо написано вами?»
   – «И шло – через вас: помните?… Или забыли?»
   Слово «забыли» особа произнесла с таким видом, как будто бы Александр Иванович все это прекрасно сам знал, но для чего-то прикидывался незнающим; вообще особа явно ему давала понять, что теперь она собирается с его притворством играть, как с мышкою кошка…
   – «Помните: это письмо передал я вам, там – в трактирчике…»
   – «Но я его передал, уверяю вас, не Аблеухову, а Варваре Евграфовне…»
   – «Полноте, Александр Иванович, полноте, батенька: ну, чего нам, своим людям, хитрить: письмо нашло адресата… А остальное – увертки…»
   – «И вы – автор письма?»
   Сердце Александра Ивановича так трепетало, так билось, и казалось, что – выбьется; точно бык, замычало; и – побежало вперед.
   А особа значительно стукнула по столу пальцем, сменяя свой вид равнодушия на гранитную твердость, особа вскричала:
   – «Чтó же вас удивляет тут?… Что письмо Аблеухову написано мною?…»
   – «Конечно…»
   – «Извините меня, но я сказал бы, что изумление ваше граничит уже с откровенным притворством…»
   Из-за вазы, оттуда, выставился черный профиль Шишнарфиева; Зоя Захаровна профилю зашептала, а профиль кивал головой; и потом уставился на Александра Ивановича. Но Александр Иванович ничего не видал. Он только воскликнул, кидаясь к особе:
   – «Или я сошел с ума, или – вы!…»
   Особа ему подмигнула:
   – «Ну те-ка?»
   Вид же ее говорил:
   – «Э, э, э, батенька: давеча я видел, как ты посматривал… Думаешь, что со мной эдак можно?…»
   Нечто произошло: бодро, как-то весело даже, как-то даже с придурковатым задором особа прищелкнула языком, будто хотела воскликнуть:
   – «Батенька, да подлость-то, право, с тобою – только с тобой: не со мной…»
   Но она сказала лишь:
   – «А?… А?…»
   Потом, сделавши вид, что свой сардонический хохот она с трудом подавила, строго, внушительно, снисходительно положила особа свою тяжелую руку на плечо к Александру Ивановичу. Задумалась и прибавила:
   – «Нехорошо… Очень, очень нехорошо…»
   И то самое, странное, гнетущее и знакомое состояние охватило Александра Ивановича: состояние гибели пред куском темно-желтых обой, на которых – вот-вот – появится роковое. Александр Иванович тут почувствовал за собой незнаемую вину; посмотрел, и будто бы облако понависло над ним, окуривая его из того направления, где сидела особа, и выкуриваясь из особы.
   А особа уставилась на него узколобою головой; все сидела и все повторяла:
   – «Нехорошо…»
   Наступило тягостное молчание.
   – «Впрочем, конечно, соответствующих данных я все еще подожду; нельзя же без данных… А впрочем: обвинение – тяжкое; обвинение, скажу прямо вам, столь тяжко, что…» – тут особа вздохнула.
   – «Но какие же данные?»
   – «Вас лично пока не хочу я судить… Мы в партии действуем, как вы знаете, на основании фактов… А факты, а факты…»
   – «Да какие же факты?»
   – «Факты о вас собираются…»
   Этого не хватало лишь!
   Вставши с кресла, особа обрезала кончик гаванской сигары, двусмысленно замымыкала песенку; непроницаемо она замкнулась теперь в свое благодушие; прошагала в столовую, дружелюбно хватила Шишнарфиева по плечу.
   Крикнула по направлению к кухне, откуда потягивало таким вкусным жаркоем.
   – «Смерть как хочется есть…»
   Оглядела стол и заметила:
   – «Наливочки бы…»
   Потом прошагала обратно она в кабинетик.
   ____________________
   – «Ваши сидения в дворницкой… Ваша дружба с домовой полицией, с дворником… Наконец: попойки ваши с участковым писцом Воронковым…»
   И на вопросительный, недоумевающий взгляд – взгляд, полный ужаса – Липпанченко, то есть особа, продолжала язвительный, многосмысленный шепот, полагая ладонь на плечо к Александру Ивановичу.
   – «Будто сами не знаете? Строите удивленные взоры? Не знаете, кто такой Воронков?»
   – «Кто такой Воронков? Воронков?!… Позвольте… да что ж из этого… Что ж тут такого?…»
   Но особа, Липпанченко, хохотала, схватясь за бока:
   – «Не знаете?…»
   – «Я не утверждаю этого: знаю…»
   – «Прелестно!…»
   – «Воронков – писец из участка: посещает домового дворника Матвея Моржова…»
   – «С сыщиком изволите видеться, с сыщиком изволите распивать, как не знаю кто, как последний шпичишко…»
   – «Позвольте!…»
   – «Ни слова, ни слова», – замахала особа, видя попытку Александра Ивановича, перепуганного не на шутку, что-то такое сказать.
   – «Повторяю: факт вашего явного участия в провокации не установлен еще, но… предупреждаю – предупреждаю по дружбе: Александр Иванович, родной мой, вы затеяли что-то неладное…»
   – «Я?»
   – «Отступите: не поздно…»
   На мгновение Александру Ивановичу представилось явно, что слова «отступите, не поздно» есть своего рода условие некой особы: не настаивать на разъяснении инцидента с Николаем Аполлоновичем; показалось и еще кое-что – особа-то (вспомнил он) и сама была чем-то крупно ославлена; что-то такое случилось тут – было явно: давешние намеки Зои Захаровны Флейш – о чем же еще!
   Но едва это Александр Иванович подумал и, подумав, приободрился немного, как знакомое, зловещее выражение – выражение той самой галлюцинации – мимолетно скользнуло на лице толстяка; и лобные кости напружились в одном крепком упорстве – сломать его волю: во что бы ни стало, какою угодно ценою – сломать, или… разлететься на части.
   И лобные кости сломали.
   Александр Иванович как-то сонно и угнетенно поник, а особа, мстящая за только что бывшее мгновение противления своей воле, уже опять наступала; квадратная голова наклонилась так низко.
   Глазки – глазки хотели сказать:
   – «Э, э, э, батенька… Да ты вот как?»
   И слюною брызгался рот:
   – «Не прикидывайтесь таким простаком…»
   – «Я не прикидываюсь… «
   – «Весь Петербург это знает…»
   – «Что знает?»
   – «О провале Т… Т…»
   – «Как?!»
   – «Да, да…»
   Если бы особа хотела сознательно отвлечь мысль Александра Ивановича от могущего произойти в нем открытия подлинных мотивов поведения особы, то она совершенно успела, потому что известие о провале Т… Т… поразило, как громом, слабого Александра Ивановича:
   – «Господи Иисусе Христе!…»
   – «Иисусе Христе!» – издевалась особа. – «Это ж вам известно прежде всех нас… До показания экспертов допустим, что так это… Только: не усугубляйте же на себя подозрений: и ни слова об Аблеухове».
   Должно быть, у Александра Ивановича в ту минуту был крайне идиотический вид, потому что особа продолжала все хохотать и дразнила черным оскалом широко раскрытого рта: тем же самым оскалом из мясной глядит на нас кровавая звериная туша с ободранной кожею.
   – «Не прикидывайтесь, родной мой, будто роль Аблеухова неизвестна вам; и будто вам неизвестны причины, которые и заставили меня казнить Аблеухова данным ему поручением; будто вам неизвестно, как этот паскудный паршивец разыграл свою роль: роль, заметьте, разыграна ловко; и расчетец был правильный, – расчетец на сантиментальности эти, слюнтяйство, например, вроде вашего», – смягчилась особа: признанием, что и Александр Иваныч страдает – слюнтяйством – она великодушно снимала с Александра Ивановича взведенное за минуту пред тем обвинение; верно, вот отчего при слове «слюнтяйство» что-то свалилось с души Александра Иваныча; он уже глухо-глухо старался уверить себя, что относительно особы – ошибся он.
   – «Да, расчетец был правильный: благородный де сын ненавидит отца, собирается де отца укокошить, а тем временем шныряет среди нас с рефератиками и прочею белибердою; собирает бумажки, а когда накопляется у него коллекция этих бумажек, то коллекцию эту он – преподносит папаше… А у всех у вас к гадине этой какое-то неизъяснимое тяготение…»
   – «Да ведь он, Николай Степаныч, он – плакал…»
   – «Что же, слезы вас удивили… Чудак же вы: слезы – это обычное состояние интеллигентного сыщика; интеллигентный же сыщик, когда расплачется, то думает, что расплакался искренне: и, пожалуй, даже он жалеет, что – сыщик; только нам от этих интеллигенческих слез нисколько не легче… И вы, Александр Иванович, – тоже вот плачете… Я вовсе не хочу сказать, что и вы виноваты» (неправда: только что особа твердила тут о вине; и эта неправда на мгновение ужаснула Александра Ивановича; подсознательно в душе его, как молния, сверкнуло одно: «Совершается торг: мне предлагается поверить отвратительной клевете, или, точнее, не веря, с клеветою этою согласиться ценой снятия клеветы с меня самого…» Все это сверкнуло за порогом сознания, потому что ужасную правду заперли за этот порог над глазами склоненные лобные кости особы и гнетущая атмосфера грозы, и блеск маленьких глазок с их «э, э, – батенька»… И он думал, что начинает он клевете этой верить).