огромной импульсивности он поддается часто вещам, которым бы не следовало
себя посвящать с такой энергией. Эта повышенная импульсивность и недостаток
обдумывания делают его временами опрометчивым и толкают к бессмысленным
действиям. Человек, рожденный в момент нахождения Солнца под знаком Барана,
может проявлять наклонности к мученичеству, превращаясь в Баранчика
Жертвенного..." Ну? - сказала Анжелика, переводя дыхание. - И это вы!
Потрясающе, правда? Как на ладони показала вам самого себя. Ну, что вы
скажете по этому поводу, а, Василь?
- Это все старорежимные суеверия...
- Ну почему суеверия, Василь? Как вам не стыдно! Послушайте, что дальше
написано: "Баран дает наклонности к технике и промышленности. Он рождает
людей для профессий, связанных с огнем и железом, развивает в людях
организационные таланты и умение руководить своими близкими..." Скажите,
разве это не про вас сказано и не про ваши идеалы?
- Под эти шаблонные пророчества можно всех людей подогнать, и будет
правильно... И при чем здесь загробный мир?
- Да, но ведь не все люди родились в апреле. А еще смотрите, что здесь
сказано: "Друзей следует искать среди лиц, рожденных между 24 июля 24
августа, под знаком Льва". А вы знаете, что я родилась 25 июля? Значит,
самим провидением мы уготованы один для другого.
"А может, это она так хитро и тонко улещает меня на женитьбу? - подумал
я с опаской. - Только этого еще не хватало! Связаться с такой мамзелью, с ее
коврами и феями! Бр-р-р! Пропал тогда человек! - Меня даже передернуло при
этой шальной мысли. - Отколоситься не успеешь, а уж завянешь навсегда!"
Почему вы молчите, а, Василь? Да не глядите на меня так ужасно, я могу
в обморок упасть.
- Это все чепуха!.. Суеверия... бред, - проговорил я уверенно. - Люди,
у которых ничего больше в этой жизни не остается, выдумывают себе какой-то
другой мир.
- Почему же бред? Ох, нетерпимый вы! К моему папе приходят инженеры на
спиритические сеансы. Они крутят в темноте такой маленький столик и вызывают
духов. Им уже явился дух Наполеона, и даже Навуходоносор с ними
разговаривал!
- Знаем мы эти фокусы! - сказал я и от души рассмеялся. - У нас в
Подолии, поблизости от моего города, однажды "калиновское" чудо стряслось.
Теткам померещилось, что из ран жестяного изображения Христа на придорожном
столбе кровь течет. Отсталые, темные люди, как на ярмарку, повалили к тому
кресту. И что вы думаете? Приехала комиссия, проверила и выяснила, что все
это попы нарочно подстроили, чтобы народ мутить, против Советской власти его
настраивать и деньгу при этом зашибать!
- Экий вы Фома неверующий! - сказала она с раздражением. - Я не знаю
ничего о вашем чуде, а вот голос Навуходоносора у нас все явственно слышали.
- Скажите, он случайно не передавал вам привета от дочки
Рогаль-Пионтковской из Лондона? Как там, чарльстон в моде? - съязвил я.
В эту минуту на пороге "гнездышка" вырос Андрыхевич.
- Прошу! - сказал он и широко отбросил руку, давая нам дорогу.
Стол был накрыт. В тонких кувшинах, стоявших на скатерти с какими-то
вензелями, пенилось темное пиво. Перед каждым прибором высились хрустальные
бокалы на тоненьких ножках и лежали салфетки. Под боком у одного из кувшинов
с пивом приютился маленький пузатый графинчик такого же красного граненого
стекла, как и лампадка, что теплилась в комнате Лики. А посреди стола
возвышалось полное блюдо пунцовых дымящихся раков с длинными, свисающими
усами.
"Вот это раки, да! - подумал я, усаживаясь. - Не те коротышки, что
ловили мы возле свечного завода. Такой как вцепится в икру - держись!"
- Пока эти звери остынут, предлагаю закусить осетриной! - сказал
Андрыхевич, усаживаясь против меня.
Тут я заметил на другом блюде продолговатый пласт белой рыбины, залитый
густым желтоватым соусом и обложенный дольками лимона.
Я пригвоздил рыбу вилкой и начал резать ножом. И вдруг заметил, что
Андрыхевич с дочерью переглянулись. Видно, я сделал что-то непотребное.
Анжелика быстренько приложила к губам палец, давая знать отцу, чтобы он мне
ничего не говорил. Инженер лишь молча ухмыльнулся и бровями шевельнул.
Разыгравшийся было после катанья на лодке аппетит сразу увял. Я силился
догадаться, какую именно допустил оплошность, и не мог.
- Водочки под осетрину, а, молодой человек? - предложил инженер,
приподымая пузатенький графинчик с притертой пробкой.
- Спасибо! Водки не пью, - сказал я глухо и, чуя недоброе, отложил на
скатерть вилку.
- Хвалю! - сказал Андрыхевич. - Водку с молодых лет пить вредно, ибо
она яд! - И тут же, шевеля мохнатыми бровями, налил себе полную рюмку этого
"яда" и проглотил ее одним махом.
Отдышавшись, инженер заметил мои колебания и посоветовал:
- Раков, молодой человек, берут руками. Бросьте нож и вилку и работайте
смело, не стесняясь.
Эх, была не была! Я протянул руку и взял с блюда самого большого рака,
но не успел положить его к себе на тарелку, как откуда ни возьмись появилась
служанка Даша в кружевной наколочке и сменила мою тарелку на чистую.
"Интересно, она в профсоюзе "Нарпит" состоит или они эксплуатируют ее тайно,
без трудового договора?" - подумал я.
И вот огромный рак лежит передо мной, но как его полагается есть в
"приличном обществе", я не знаю. То ли дело было лакомиться раками на лугу у
свечного завода! Выхватишь, бывало, такого рака двумя прутиками из кипящего
казанка и давай его ломать тут же, у костра, швыряя в огонь красную шелуху.
Андрыхевич ел с какой-то торжественностью, словно он действительно
священнодействовал, как сказала Лика. Сразу было видно, что еда занимала
далеко не последнее место в жизни этого барина.
- Раки - моя слабость! - сказал Андрыхевич, разгрызая клешню. - А в
соединении с настоящим бархатным пивом они дают прекрасную вкусовую гамму, -
и налил мне в бокал черного, как деготь, пива. - На какую же тему вы спорите
с молодым человеком, дочка? - спросил он.
- Василь собирается мир перестроить, а я его отговариваю.
- Да что ты говоришь! Это интересно. Кто был ничем, тот станет всем? Из
грязи да в князи? Так следует понимать означенную перестройку? - И
Андрыхевич, прищурившись, глянул на меня.
- Да! - сказал я, отодвигая в сторону шейку рака и стараясь быть
спокойным. - Ну, а вам хотелось бы, чтобы все было по-прежнему: сотня
капиталистов наживается на труде миллионов... так, что ли?
- У того, кто стал всем, способностей не хватит и знаний кот наплакал.
- Напрасное беспокойство. Научимся. Будем бороться и учиться.
- Однако способности человеку от бога даются. Они врожденные и
переходят из поколения в поколение! - уже сердился инженер.
- А вы думаете, у рабочего класса нет способностей?
Лика засмеялась и сказала:
- Я говорила тебе, папочка, - спорщик отчаянный. Чувство противоречия
развито у нашего гостя удивительно сильно.
- Погоди, дочка! Это даже интересно. Итак, вы, сударь, спросили меня:
есть ли способности у рабочего класса? Вне всякого сомнения! Не будь у
русских мастеровых способностей, я бы избрал себе другую профессию. Ибо
каков смысл работать инженером, когда нет способных исполнителей твоих
замыслов! Но, понимаете, для того чтобы в рабочем классе развивались
оригинальные, самобытные таланты, ему нужна техническая интеллигенция! А где
вы ее возьмете?
- Как - где? А сам рабочий класс? Класс, который революцию сделал?
- Бросьте-ка, юноша, эти сказочки! - сказал Андрыхевич с заметным
раздражением. - Самое легкое - разрушить одним махом все то, что до вас
создали поколения. А вот попробуйте-ка все это из развалин поднять,
выстроить наново. Откуда вы возьмете образованных людей, которые смогут
практически осуществить эти фантастические планы переустройства
Таганрогского уезда и целого мира? Да еще когда все страны против вас!
- Строим и будем строить сами! Не побоимся! С таким руководителем, как
наша партия, рабочему классу никакие трудности не страшны, - сказал я,
воодушевляясь и запальчиво глядя на Андрыхевича.
- Сами? "Раз-два - взяли! Эх, зеленая, сама пойдет!" Да?
- Ничего, ничего, и без "Дубинушки" как-нибудь справимся, - чувствуя
большую правду на своей стороне, ответил я инженеру. - И худо тогда придется
тем, кто сегодня идет не с нами.
- На кого вы намекаете, молодой человек? - спросил Андрыхевич и зло
посмотрел на меня.
- А чего мне намекать? Вы разве не знаете сами, что человек, идущий
против всего народа, против его воли, рано или поздно будет выведен на
чистую воду, разоблачен и вышвырнут за борт? Вы что думаете: рабочий класс
потерпит, чтобы над ним издевались, не верили в его силы, а в то же самое
время ели его хлеб? Нам приживальщиков не нужно. Нам нужны друзья. Вы вот
сейчас подсмеиваетесь над тем, что мы делаем. А как всякие старорежимные
интеллигенты вели себя, когда иностранцы убежали за границу? Думали, верно,
все развалится? А сейчас поглядите - без этих заморских буржуев завод наш
больше выпускает жаток, чем до войны. Разве это не факт? Факт! А сколько
таких заводов в нашей стране! И сколько их будет еще построено со временем!
- Поживем - увидим... - буркнул многозначительно инженер.
И очень много недоверия, скрытой злобы, раздражения услышал я в этих
сдержанных его словах.


    РОЛИКИ



На всю жизнь запомнился мне этот разговор за широким столом, освещенным
мягким светом свисающей с потолка тяжелой люстры. Как сегодня, я вижу перед
собой пренебрежительный взгляд инженера Андрыхевича, прищур его раскосых
глаз, слышу снисходительно-иронический его голос. Это не был снисходительный
тон человека, старшего годами, более опытного, знающего во много раз больше
своего собеседника. Будь это так - я, быть может, ушел бы с иным чувством,
чем то, которое я унес, покидая поздно вечером их дом, заросший плющом и
пахучими розами. Нет, совсем другое крылось в его пренебрежении ко мне! Со
мной разговаривал БАРИН, человек из того старого, отживающего мира, о
котором так много говорил нам директор фабзавуча Полевой. Инженер издевался
тихо, про себя, и над моей запальчивостью, и над моей искренней верой в
будущее. Он не разбрасывал слов на ветер, а выпускал их с тайным умыслом,
скупо, обдуманно. Он не выкладывал все карты на стол, чтобы я не мог сказать
ему прямо в глаза: "Эх ты, контра и прислужник всяких эксплуататоров
гриевзов, давших тягу за границу! Уезжай и ты к ним побыстрее с этой земли,
из страны, в людей которой ты не веришь!"
Нет, он разговаривал очень хитро и подчас, желая выведать, что я думаю,
как бы совета у меня спрашивал. У меня-то! У фабзавучника, и месяца не
проработавшего на заводе... старый, седой главный инженер.
Уже когда я покидал столовую, где багровели на блюде недоеденные раки,
инженер, продолжая на ходу наш разговор, спросил меня:
- Где же, интересно, вы будете строить эти новые заводы?
- Всюду, где надо! - ответил я ему дерзко, вспоминая слова, оброненные
некогда в беседе со мной секретарем Центрального Комитета Коммунистической
партии большевиков Украины.
- Эх, молодой человек, горячи вы больно, погляжу я на вас! Заводы
собираетесь строить, а рыбу ножом есть не отучились. С маленького начинать
нужно. С малюсенького.
Долго ворочался я в ту ночь на колючем жестком матраце, положенном у
распахнутого окна. Ворочался под храп заснувших давно, еще до моего прихода,
хлопцев, вспоминал обидные намеки костлявого инженера и особенно этот его
укол насчет ножа, которым я разделал осетрину.
Как все было просто, хорошо и радушно у Луки Турунды, в его домике на
самом берегу моря! И сам Лука, и его отец, и Катерина - такие искренне
гостеприимные, настоящие люди!
Я заснул с теплым чувством благодарности к семье Турунды и окончательно
возненавидел соседей в доме с плющом, сознавая отлично, что у них там
гнездится то самое старое, прошлое, хватающее нас за ноги, против которого
предостерегали меня не раз Полевой и Никита Коломеец.
А потом мне приснилась какая-то чертовщина...
Будто я во фраке с фалдами, как у того тапера, танцую чарльстон. Без
устали танцую, дрыгаю руками и ногами, словно тот нищий, пораженный пляской
святого Витта, что стоял у нас в городе под кафедральным костелом и всегда
выманивал деньги. Танцую и сам смотрю на себя в зеркало. И вижу, как лицо
мое меняется. Оно становится морщинистым и злым и постепенно обрастает седой
бородой и густыми бровями. А я все танцую, танцую и делаюсь худым, как
палка. Здоровенные пунцовые раки ползут ко мне отовсюду по грязному паркету
и шипят на меня, раскрывая клешни: "Хам! Хам! Чумазый хам! Куда ты залез? Из
грязи да в князи? Вон отсюда!" И вот тут, около колонны, возникают совсем
еще молодые Бобырь и Петрусь. Они перешептываются и смотрят на меня с
презрением. И я слышу шепот Бобыря: "Ты видишь, Петро? Вот он! Протанцевал
всю свою жизнь - и ничему не научился!"
Обливаясь холодным потом, я зашевелил губами, чтобы сказать им слова
оправдания, но мой голос заглушило шипение. Проклятые раки опять
затараторили свое, да так громко, что хочется зажать уши...
Я переворачиваюсь на другой бок - и просыпаюсь.
Около меня трещит будильник.
Хотя в окно смотрит еще желтая молодая луна, пора вставать. Литейная
начинает работать куда раньше остальных цехов.
"Приснится же такая чушь! - думаю я и осторожно переступаю через спящих
хлопцев. - Надо не забыть снова завести будильник, чтобы и они не
проспали..."


Кому доводилось жить подолгу в приморских городах, тот знает, что они
прекрасны в любую пору.
Чудесны тихие, безоблачные закаты, когда порозовевшее солнце не спеша
опускается в море. И не менее прелестны такие же минуты прощания с гаснущим
где-то на небе, за облаками, солнцем, когда море грохочет и налетает
громадными водяными валами на парапеты набережной, забрасывая солеными
брызгами пролегающие рядом железнодорожные пути. Бора приносит из степи
песчаную пыль, пахнущую полынью и богородицыной травкой, срывает фуражки с
голов, крутит смерчи над путевой насыпью, гонит по улицам клочки бумаги,
сухие водоросли, кизяк. Даже в узеньких канавках, вырытых далеко от моря,
под Кобазовой горой, в такие дни, когда дует бора или норд-ост, глинистая,
желтоватая водица с утра до вечера подернута рябью и волнуется, как на
широких морских просторах. И все-таки в дьявольском шуме бушующего моря,
которое гремит не только у берегов, но и посылает свой грохот на самые
отдаленные улицы, город, продуваемый борой, прекрасен. Приютившийся на мысу
под горой, он похож на корабль, который вот-вот оторвется от материка и
вместе со своими жителями, зданиями, базаром и Лисовской церковью отплывет,
преследуемый норд-остом, в дальнее опасное плавание по вспененным волнам. И
далекий протяжно-заунывный вой сирены на маяке при такой мысли
воспринимается как последний сигнал отхода в трудный, но такой заманчивый
рейс! Но особенно запомнился мне новый в моей жизни город на приазовском
берегу в летние предутренние часы.
Три часа утра. Пробили склянки в порту, и их мелодичный звон поплыл над
всеми улицами и затих лишь где-то на горе, около кладбища. Тихо скрипнула
под рукой калитка. Закрываю ее снова на щеколду, а сам бреду некоторое время
по жестким путям над морем.
Темное Азовское море, лишь у самого порта изборожденное отблесками
желтых сигнальных огней, покорно улеглось в берегах бухты. Оно тоже спит,
изредка тихо вздыхая нежно шуршащими волнами.
Хорошо раствориться в удивительной предрассветной тишине досыпающих
улиц! Еще ни одного огонька не видно в окнах. Уличные фонари горят лишь на
главных перекрестках, бросая с высоты пятна желтого света на мостовую.
Вокруг стеклянных колпаков фонарей вьются тучи белых, серых и кремовых
мотыльков. Они шелестят шелковистыми крылышками там, вверху, будто упрямо
хотят разбиться о горячее стекло. Ты проходишь один за другим безлюдные
перекрестки, ныряешь во мрак ровненьких кварталов, сливаешься со шпалерами
молодых акаций и потихоньку освобождаешься от остатков сна.
Сонный вахтер в проходной кивает головой, глянув издали на пропуск.
Хорошо слышно, как зазвенела на самом дне зеленого ящика опущенная туда
рабочая марка. Она возвратится из зеленого ящика в литейную лишь с восходом
солнца, после всех заводских гудков. Цеховой табельщик повесит ее на гвоздик
в ящике, затянутом проволочной сеткой. И всякий раз, пробегая к камельку,
видя ее - медную, блестящую, с цифрой "536", - ты будешь с удовольствием
думать: "Еще день прожит честно. Без опоздания и прогула!"
Больше всего меня мучила в первые недели работы на заводе боязнь
опоздать. И совсем не потому, что за этим следовали взыскание, снижение
заработка, выговор от мастера. Просто стыдно было даже представить себе, как
идешь ты, опоздавший, гудящим цехом и все с усмешкой глядят на тебя. Люди
уже давно работают, за машинками стоят заформованные опоки, их уже можно
заливать. Литейщики, пришедшие на работу вовремя, глазеют на тебя и думают:
"Вот соня, когда притащился в цех! Рабочий класс давно уже делом занят, а он
отсыпался на своих перинах, лодырь окаянный!"
Даже представить было трудно, как это я, опоздав, появлюсь перед своим
напарником Науменко и как ни в чем не бывало скажу ему: "Привет, привет,
дядя Вася!" Какую совесть надо иметь, чтобы опоздать, а потом делить поровну
со своим напарником его заработок!
А возможно еще и другое. Уронил ты в пустой уже ящик марку, гонишь к
цеху заводским двором, и тут тебе навстречу директор Иван Федорович.
"Здравствуй, Манджура! - говорит он тебе. - А куда это ты так торопишься? И
почему ты здесь, когда все твои товарищи давно в цехе, формуют детали, своим
трудом крепят смычку рабочего класса и крестьянства?" И что я скажу тогда
директору в ответ? Опоздал, мол, Иван Федорович. Скажу это после того, как
Руденко взял с нас слово честно относиться к своим обязанностям?..
Вот почему, как только сменный мастер Федорко предупредил меня: "В
летнее время начинаем не по гудку, а с четырех", - даже мурашки по коже
пробежали. "Смогу ли я вставать в такую рань? Не опоздаю ли?"
Но все сомнения заглушал разумный довод: "Как же иначе? Прикажи
литейщикам начинать работу вместе со всеми, по гудку, - значит, заливка
будет начинаться около полудня. Солнце уже в зените, и полуденный зной,
соединяясь с жаром, идущим от расплавленного чугуна, превратит литейную в ад
кромешный. Нет, это очень правильно, что директор Руденко, пока крыша над
литейной не поднята, распорядился выделить наш цех в особый график".
Обычно мне удавалось приходить в литейную одним из первых. Сегодня же я
услышал подле вагранки, в полумраке цеха, голоса нескольких рабочих. Да и
мой напарник уже явился. Под нашими машинками пламенели хвостики остывающих
плиток. Заранее подсунутые Науменко в пазы под моделями, они отдавали свое
тепло остывшему за ночь баббиту.
От соленых инженерских раков и его бархатного пива меня мучила жажда. Я
напился холодной воды прямо из-под крана и пошел за лопатами. Мы оставляли
их в тайнике, под основанием мартеновской печи, которую не успел достроить
заводчик Гриевз.
Согнувшись, вошел я в сводчатый тоннель под мартеновской печью и
нащупал там две наканифоленные лопаты. В темноте сверкнул зелеными глазами и
метнулся в сторону обитатель этих подземелий - старый котище. Их жило здесь
несколько, одичалых заводских котов. Они скрывались на день и выползали на
простор литейной лишь к вечеру, когда чугун остывал в формах и не было риска
обжечь на окалине нежные кошачьи лапки. Чем питались они в нашем горячем
цехе, я понять не мог. Ведь крысам и мышам делать здесь было нечего. Может
быть, объедками от завтраков рабочих?
Приятно шагать по мягкому песочку цеха на рассвете с двумя лопатами на
плечах, чувствуя силу, бодрость и желание в любую минуту приняться за
формовку!
Рабочие, голоса которых я услышал издали, собрались около машинок
Кашкета и Тиктора. Стоял там Артем Гладышев, задержался с клещами в руках и
мой Науменко.
- Вот наработали, биндюжники!
- Ты биндюжников не обижай! Хороший биндюжник до такого позора не
допустит!
И на того хлопца молодого валить нечего. Каков учитель, таков и ученик!
- Кашкету денег на похмелку не хватало... Орал все: "Давай! Давай!" Вот
и надавался!..
Все эти отрывочные фразы долетели до меня еще по пути. Сперва я не
понимал, что случилось. Однако стоило глянуть вверх, на груду пустых опок,
как все стало понятным.
На одной из опок мелом было написано: "115-605". Эта цифра обозначала
итог предыдущего дня. После приемки литья такие надписи делали на опоках
браковщики. Выходило сейчас, что всего сто пятнадцать хороших деталей
заформовали Кашкет с Яшкой. Остальные пошли в брак.
Позади себя я услышал тяжелое дыхание и знакомый голос:
- Радуешься?
Оглянулся, вижу - Тиктор. Воротник его расстегнут. Чуб распустился.
- Я не такой себялюб, как ты, - сказал я очень тихо. - Мне чужие
неудачи радости не доставляют. Обидно только, что столько чугуна пошло
насмарку!
- Ну ладно, давай сматывайся отсюда! Стыдить меня нечего. Сами с усами!
Посмотрел я в злые, с кошачьей прозеленью глаза Яшки и понял, что у
этого человека совести осталось очень немного. И сказал ему сквозь зубы:
- Продолжаешь свою шарманку, Яшка?


...Самое золотое времечко - эти предрассветные часы в прохладе
наступающего утра, пока руки не устали и капли пота не блестят на запыленном
лбу. Электричество погасили, и сквозь стеклянную крышу в цех пробивается
дневной свет.
Работа в этот день у нас с Науменко шла хорошо. За плечами появились
три ряда опок с "колбасками". Видя, что Науменко остановился на перекур, я
спросил:
- Откуда взялся такой громадный брак у них? А, дядя Вася? Прямо-таки
странно!
- Ничего странного, - поворачиваясь на мой голос и ставя ногу на ящик с
составом, сказал Науменко. - Всякая машинка и модель свою душу имеют,
подобно человеку. Одна модель - капризная, нежного обхождения требует, у
другой характер потверже, и она никаких набоек не боится. Все это сердцем
чувствовать нужно. К одной модели подходи осторожненько, с подогревом да с
присыпочкой, расколачивай ее тихонечко. А другую набивай наотмашь.
- Но машинки-то одинаковые?
- Да ничего подобного! Здесь все должно быть механизировано: и набивка,
и трамбовка с помощью сжатого воздуха. Так и было вначале, как только эти
машинки установили. А как Советская власть в свои руки заводы начала
забирать, хозяева прежние, заморские, принялись все под откос пускать.
Чертежи уворовали, компрессоры испортили, части из-под них либо в землю
позарывали, либо в море побросали. Ночами шныряли тут с фонариками
иностранные техники да приказчики и свое грязное дело творили.
- А где же Андрыхевич был? Чего же он смотрел?
Попыхивая цигаркой, Науменко сказал мне:
- Кто его знает! Может, бычков с волнореза ловил, а может, сам с теми
хозяйчиками виску ихнюю пил. Жил себе в полное удовольствие, с примочечкой,
и заботы ему было мало, что эти буржуи и здесь колобродят...
- Дядя Вася, а раньше подогревали машинки тоже так? Плитками? - спросил
я, поглаживая свою остывающую модель. - Неудобство большое!
Науменко глянул на меня, недоумевая.
- Экося! Почему неудобство?
- Ну как же! Взял разгон, поставил несколько опок - и плита уже остыла.
Беги через весь цех до того камелька...
- Ишь ты, барчук! Бегать, значит, тебе лень? А может, конку тебе до
камельков проложить? Вся работа в литейном на том и построена, чтобы не
сидеть, а бегать. А хочешь спокоя - в конторщики нанимайся.
Слова Науменко обидели меня крепко, но вступать с ним в спор не
хотелось. Чтобы не задерживать формовку, я схватил клещи и побежал "на
Сахалин" - к камелькам.
Мчался литейной и думал: "А все-таки, дядя Вася, не прав ты! Разве это
дело - такие концы бегать? Где рационализация? Сложить все расстояния до
камельков и обратно - полдороги до Мариуполя будет!"
Не успели мы набить сто первую опоку, к машинкам подошел мастер Федорко
и спросил:
- Шабашить скоро собираешься, Науменко?
- А что такое, Алексей Григорьевич?
- Перестановочку сделаем.
Дядя Вася и формовать бросил. Не скрывая досады, он протянул:
- Какую?
- Ролики тебе ставлю.
- Ролики? Да смилуйтесь, Алексей Григорьевич! Оставьте нам "колбаски".
Подладились только-только, а вы уже снимаете!
- Надо, Науменко! - строго сказал Федорко. - "Колбасками" вашими уже
весь склад полуфабрикатов забит. А роликов там с гулькин нос. Я поставил
было тех башибузуков, а они, видел сам, напороли браку столько, что и двумя
платформами не вывезешь. Еще день такого художества - и слесарно-сборочный в
простое. Можно ли рисковать?
- Я-то понимаю, что рисковать нельзя, - сказал дядя Вася, - но...
- Не нокай, цветик Василек! - крикнул из-за машинок Гладышев. - Менка
славная. Для твоих "колбасок" полвагранки чугуна перетащить нужно, а ролики
хоп-хоп - и залил моментом.
Запасные плиты из ремонтно-инструментального притащили чернорабочие.
Притащили и бросили прямо в сухой песок, на место, освободившееся от пустых
опок, которые почти все уже пошли у нас в дело. Пробегая на плац, чтобы
ставить нижние половинки формы, я нет-нет да и поглядывал на новую модель.
Она казалась очень простенькой. Над гладкой баббитовой плитой было припаяно
шесть таких же роликов, как и те, что ведут четыре крыла жатки по железному
маслянистому скату от падения к подъему. Над каждым из роликов, торчащих над
модельной плитой, возвышался отросточек для стержня. А верх был и того