Кэрол Берг
Песня зверя

   Посвящаю эту книгу, как и все предыдущие, словоплетам прошлого и настоящего и тому, что они стремятся вложить в свои сочинения. К тому же давно пора поднять бокал за моего редактора Лауру Энн Гилман и за ее нюх на тонкости и проворство в ловле блох, а также за моего агента Люсьенн Дайвер — за ее профессионализм, энтузиазм и бодрость духа. Но прежде всего — за того, без кого моя жизнь не может быть полной.

Глава 1

   Я думал, свет меня прикончит. Я ведь совсем отвык от света — мертвецы не помнят солнца, да и как можно подготовиться к такой сокрушительной вспышке сияния после долгих лет во тьме? Мне столько раз грозились выжечь глаза — вдруг это все-таки случилось? И не окажется ли очередным кошмаром все, что я помню о том, как меня выволокли из камеры в подземельях Мазадина и вышвырнули за железную дверь — обратно, в большой мир?
   Обхватив голову руками, я рухнул на землю, я жался к безликой тюремной стене, словно щенок к матери, — и так я и сидел, пока солнце не скрылось за горизонтом. И только когда благословенная тьма прекратила мои мучения — вот уж никогда не думал, что стану благословлять тьму! — я смог наконец обратиться к насущным нуждам: например, к тому, что надо бы оказаться отсюда как можно дальше, пока никому не пришло в голову упрятать меня обратно за стену.
   Я побрел, хромая, по изрытой дороге — идти босиком было больно — и наткнулся на придорожное святилище — заросший мхом источник, посвященный Келдару. Прямо у дороги стояла телега, груженная тюками шерсти, а из ближайшего куста доносились звуки, неоспоримо свидетельствующие о том, что возчик выпил за ужином многовато эля. Я упал на колени перед источником, но не успел даже глотнуть, как мимо, сверкая в ночи факелами, галопом пронеслись пять королевских конных стражей и свернули на дорогу к Мазадину. Они мчались так, словно за ними по пятам гнались самые кровожадные чудища на свете. От всего сердца выдохнув благодарственную молитву, я забрался в телегу и зарылся в шерсть.
   Безглазый Келдар никогда не был моим богом. Холодный владыка мудрости не станет покровительствовать тому, кто рожден для службы его брату Роэлану — веселому горбуну, богу музыки. Но ведь Роэлан покинул меня во тьме. Ласковый голос, который вел меня с самого детства, умолк. Рука, обнимавшая меня во время церемонии посвящения, когда мне было четырнадцать, рука, которой я служил семь славных лет, рука, на которую я опирался в первые годы заключения, более не касалась меня. И вот я, подобно нищему, которому не пристало отказываться от брошенного в кружку гроша, принял дар Келдара и дал обет служить ему. Телега с шерстью укачивала меня, словно колыбель.
 
   Очень быстро все затмил голод. Я едва соображал, но все же смекнул, что попасться на воровстве мне никак нельзя, а потому просто бродил вокруг свинарников и свалок Лепана — базарного городка, где возчик сгрузил шерсть вместе с непрошеным пассажиром. Драться с другими нищими за лучшие куски я не мог — слишком устал и ослабел, — так что довольствовался остатками и нашел себе убежище, темную нору, чтобы укрыться от шума и света, от которых впору было сойти с ума.
   Возвращаться к жизни я начал той ночью, когда разразилась чудовищная гроза. Гром отдавался эхом в далеких горах, будто хохот великана, а если сказки не врут и молнии и вправду — огонь сердец погибших героев, то героев в ту ночь погибло без счета. Безжалостный дождь заставил меня укрыться в какой-то заброшенной конюшне. Мокрый до нитки, я сжался в углу, дрожа от смертного озноба и весеннего ветра. Где-то среди подавленных желаний и смутных чувств мелькнула печальная мысль о том, что краткая моя свобода ничем не лучше заключения. Тот, кто заточил меня в Мазадин и даже не сказал, за что, одержал решительную победу.
   Я лежал в тоске и думал, что умираю, и тут раздался грохот двери, которую распахнули ударом тяжелого башмака; почти тут же из кучи соломы послышались урчание и стоны. Хмельной перегар, рвотный дух и запах похоти быстро перешибли ароматы нечищеного стойла и даже мою собственную вонь. И только когда женщина начала отбиваться, я понял, что ее насилуют.
   Я не двинулся с места. Да я и не мог двинуться. У меня не осталось сил на борьбу с несправедливостью мира. А потом я услышал какой-то хруст и отчаянные мольбы: «Пощадите! У вас же знак Всадника! Я же из-за вас умру! Ай, сударь, мне же всего шестнадцать!»
   Всадник! Всадник из Клана! В пепле моей жизни вспыхнул последний уголек, раздуваемый грубым хохотом и пьяным бормотаньем — и мимолетным воспоминанием о красном драконе, намалеванном на запястье безликого судьи, лишившего меня прав на существование. Если уж мне суждено сейчас умереть, то по крайней мере одного Всадника я с собой заберу. Я даже думать не стал, откуда взять на это силы.
   Поднявшись на ноги и оторвавшись от стены, я осторожно подвинулся вправо и нащупал крюк, на котором висел кусок ржавой цепи. На полу конюшни нашелся длинный гвоздь — он оказался достаточно тонок, и я продел его до шляпки в два звена цепи: получилась петля. Я шагнул к распростертым фигурам — вышло это у меня быстрее, чем ожидалось. Когда всадник поднял голову, чтобы зареветь от страсти, я упал ему на спину и, захлестнув ему шею своим арканом, несколько раз повернул гвоздь, так что цепь глубоко впилась в тело. Крик оборвался, и я понадеялся, что детина не сможет сбросить меня со спины и что у меня хватит сил держать петлю, пока он не потеряет сознание. Но те, кто укрощает ирских драконов и летит на них в бой, отнюдь не слабаки. Он расправил плечи, вскочил на ноги и с размаху ударил меня о стену конюшни. Ребра у меня затрещали, взметнулись искры, пролился огненный дождь, дыхание у меня перехватило, перед глазами все поплыло, и я выпустил гвоздь из рук.
   Лучше уж так, подумалось мне. Всадник с ревом сбросил петлю и обернулся, чтобы прикончить меня. Но едва он занес кулак, как красные его глаза выкатились и потухли, кровь хлынула из умолкшего рта… Ладно, нам обоим конец, но по крайней мере шестнадцатилетней девчонке не придется составить нам компанию оттого, что Всадник залюбил ее до смерти. Такой исход мне понравился, и я сполз на вонючий пол, а грузное тело Всадника рухнуло на меня сверху.
 
   Глаза я открыл не в загробном мире и не в той же заброшенной конюшне, а в убогой комнатушке, которая показалась мне до дрожи знакомой. Тот, кому приходилось путешествовать по дорогам этого мира, безошибочно узнает мансарду захолустного постоялого двора — дешевле ночлега под крышей не найдешь. Грязная простыня и поеденное мышами одеяло на тюфяке, набитом наполовину соломой, а наполовину мышиными горошинами и дохлыми жучками. Засиженное мухами окно, которое летом не открыть и зимой не закрыть и которое с роковой неизбежностью выходит на помойку. Видавший виды стол, на котором едят, пишут и играют в карты. Изрядную часть счастливейших лет моей жизни я провел в подобной обстановке.
   — …Никогда не видела, чтобы такое — и у живого… Слушай, Нарим, — может, он беглый раб? Ой! Что ж мне это сразу в голову не пришло? Я б тогда его сюда не тащила…
   По моей голой спине легко пробежали чьи-то пальцы. Почему темноты никогда не дождешься, когда она больше всего нужна? Укрыть бы под ее покровом то, о чем я не мог даже вспоминать…
   — Какой же он раб. Посмотри — разрез глаз, темные волосы, рост… Он же явно сенай.
   Первый голос принадлежал молодой женщине, а второй — несомненно, элиму. Я сразу представил себе, как холодные серые глаза осматривают мои раны, а тонкие пальцы задумчиво потирают бескровную щеку.
   — Сенай? — удивилась девушка. — Шутишь! Подумаешь — рост и масть. Чтобы сенай — и дошел до такого?! От него же разит, как из помойки! И шрамы у него, и… всеблагая Тьясса, что у него с руками?!
   Почему, ну почему я не мог пошевелиться? Мне же и самому никак с этим не смириться! Нельзя, чтобы другие смотрели! Лежа лицом вниз на соломенном тюфяке, я видел, как прямо у меня под носом деловито плетет паутину паучок, и чувствовал себя скелетом жареного поросенка после праздничного пира — голым, беспомощным, никому не нужным, — а воспоминания о пережитых ужасах не позволяли мне встать на несчастные обглоданные ножки и пойти восвояси. К тому же ребра мне перетянули так туго, что дышать почти не получалось.
   — Ему много раз ломали пальцы. Я бы сказал — сотни раз.
   — Сотни… Огонь небесный!
   — Я слышал, из Мазадина сбежал пленник…
   — Ну прям! Из Мазадина живым не выйдешь!
   Глупышка. Она-то не видела, что я действительно мертвый. Элим был куда умнее.
   — А что такое живой, Каллия? По-моему, этот бедняга пережил такое, что теперь смерть ему — милая подружка. Похоже, за то, что ты его сюда принесла, он тебе спасибо не скажет… Хотя… он же тебя спас.
   — Ага. Заколола свинью я, но это он его с меня сдернул.
   Пора двигаться. Я подтянул колени к ноющим ребрам и замер, чтобы вдохнуть немного воздуха. Потом я рывком встал на колени, обхватил себя за бока и стал с нетерпением ждать, когда комната перестанет вертеться. Девушка сидела рядом со мной, а элим стоял рядом — тоненький, как мальчишка, и едва ли выше, белокожий и беловолосый. Все элимы похожи как две капли воды — блеклые, бледные, бесполые. И хотя о них говорят в мужском роде, грубияны других рас не упускают случая гнусно проехаться насчет того, что элим — не мальчик и не девочка.
   Девушка, несмотря на свои шестнадцать, выглядела старухой. Когда-то ее, наверно, можно было назвать хорошенькой, но волосы у нее потускнели, кожа шелушилась от какой-то болезни, а в прозрачных голубых глазах проглядывал опыт неестественных удовольствий. Ее потрепанное открытое платье зеленого шелка, все в пятнах и подпалинах, готово было лопнуть по швам под напором пышных прелестей. Когда я сел, она в ужасе прикрыла рукой рот — будто я и вправду оживший мертвец, а другой рукой ухватилась за фляжку с вином.
   Элим склонил голову набок и округлил прозрачные глаза.
   — Ну вот, Каллия, твой доблестный спаситель очнулся! Дай-ка ему фляжку. Капелька вина пойдет ему на пользу. — Если бы я был в состоянии подняться на ноги, его кудрявая голова едва достала бы мне до плеча. — Вы, сенай, — загадка, которая так и напрашивается на разгадку. Но теперь позвольте узнать ваше имя, чтобы мы знали, кого благодарить.
   Надо было что-то сказать, но я забыл, как делаются слова. За последние семь лет заключения я не произнес ни звука, и убедить язык, что стальные тиски и плеть меня больше не поджидают и что с первым моим словом семь лет не начнутся вновь, оказалось делом отнюдь не простым. Некоторое время я пытался что-то сказать, а потом помотал головой, показал на постель и на перебинтованные ребра и сложил у груди изуродованные руки, словно благодаря за заботу.
   — У него что, язык отрезали?! — ахнула девушка. Эту кошмарную мысль ей пришлось запить из фляжки. Она отняла горлышко от губ слишком поспешно, и по подбородку потекли алые капельки.
   Помотав головой, я попытался дать понять, что моя неспособность говорить — всего лишь временное затруднение, которому не надо придавать никакого значения.
   Каллия, утерев рот тыльной стороной ладони, протянула мне фляжку.
   — Ну вот и хорошо. А то был бы полный перебор.
   Она взяла треснутый кувшин и остатки разодранной нижней юбки, которую она порвала на бинты, чтобы перевязать мне ребра, отнесла все это на обшарпанный комод у окна и положила возле отполированной до блеска тарелки с зубчатыми краями. Явно не сознавая собственного бесстыдства, она спустила платье с плеч и, смочив тряпку в тазу, принялась отмывать с груди пятна крови.
   — До рассвета еще три часа, — заметила она. — Всех клиентов распугаю кровью этого придурка.
   Побагровев от смущения, я опустил глаза.
   — Верно, вы были не в своем уме — бросаться на Всадника в вашем-то состоянии… Но ничего, со временем придете в себя. — Элим бросил взгляд на мое левое запястье, где под многолетними шрамами от кандалов уже нельзя было различить серебряный знак Гильдии музыкантов. Элимы славятся памятью на числа и смекалкой в играх и головоломках, стремятся нажиться на любой тайне и ухватить лакомый кусочек с пиршественного стола жизни. Они вращаются на задворках общества: их не любят ни сенайская знать, ни удемы — торговцы, воители и землевладельцы, ни даже чужестранцы вроде флорианцев или эсконийцев, прозябающих в рабстве или подавшихся в наемники десятилетия спустя после падения их королевств.
   — Кто-нибудь видел, как ты ушла с Всадником, Каллия? — спросил Нарим через плечо, не спуская серых глаз с моих тайн.
   — Не-а. Иду себе по Кузнечному переулку, дух перевожу после одного крепкого рыбака, а тут этот гад вывалился из «Кружки» — ну, и свернул не туда. Разило от него — весь погреб у них вылакал, не иначе. Темно было — вот я попервоначалу и не разглядела знак у него на руке, а тут как раз молния ударила…
   Девушка отшвырнула тряпку, застегнула платье и опять приложилась к вину. Оторвалась от фляжки она не сразу, снова бросила ее мне на колени, склонилась надо мной и поцеловала в темя, демонстрируя то, чего корсаж скрыть не мог.
   — Когда поправишься чуток, я уж тебя отблагодарю как следует. А пока проси чего хочешь — все раздобуду. Мне так нравится быть живой… — Глаза ее блеснули, и дело было не только в вине. Она выскользнула за дверь, по лестнице дробно простучали и стихли ее шаги.
   Элим с усмешкой проводил ее взглядом.
   — Каллия велела мне присмотреть за вами, пока она не вернется. Добрая девушка.
   Я кивнул и попытался вспомнить, как улыбаются. Глаза у меня слипались.
   — Погодите-погодите, дружище. Нельзя вам засыпать на голодный желудок. Глядите, что вам Каллия принесла.
   Я с усилием открыл глаза и узнал аромат, пронизавший мою дремоту. Суп. Дымящийся котелок супа. Нарим наполнил оловянную кружку до краев и протянул мне.
   — Не прольете?
   Пока я осторожно пристраивал влажную горячую чашку между ладоней, он не сводил глаз с моих пальцев. Я пока не мог заставить себя поглядеть на руки, так что сосредоточился на супе, вдохнув волшебный аромат — немного лука, нотка петрушки и надежда на то, что некогда в котелке побывала кость. Я не мог решиться пригубить его — никакая реальность не могла сравниться с восторгом предвкушения.
   Я ошибался. Если не костей, то уж овсяной крупы в него не пожалели — и он был восхитительно и несомненно сытный. Я брал его в рот понемногу. Перекатывал языком. Смаковал. Чувствовал, как он опускается в желудок и заполняет пустоты. Как он прибавляет сил. Как не дает умереть.
   Нарим был так добр, что молчал, пока я не осушил кружку до дна. Однако, наполнив ее снова, он осмелился задать вопрос, давно вертевшийся у него на языке:
   — Сколько вы там пробыли?
   Смысла искажать печальную правду я не видел, так что поднял пять скрюченных пальцев, еще раз пять и еще, а потом еще два.
   — Се… семнадцать?! Сердце огня! Не может быть! — Голос его звучал мягко, в нем сквозили изумление и тысячи незаданных вопросов, но больше он ничего не сказал — только глядел на меня так, словно хотел запомнить каждую черточку.
   Когда я допил вторую чашку, он предложил мне третью, но я взял себя в руки и отказался. Голодные не рассуждают, но мне приходилось бывать в самых бедных уголках мира, и я знаю, что бывает с теми, кто жадничает после слишком долгого воздержания. Должно быть, Нарим, вешая чашку на край котелка, увидел панику в моих глазах. Он улыбнулся и заверил меня:
   — Никуда это от вас не денется. Когда вы проснетесь, внизу растопят печки, и огонь будет реветь вовсю, а я попрошу моего приятеля повара, и он разогреет вам суп. Пойдет?
   На сей раз мне удалось улыбнуться, и я прижал руки к груди и склонил перед ним голову так, как будто он был камергером самого короля.
   — Когда-нибудь, я думаю, вы вполне оправитесь, — пообещал он, придерживая меня сильной рукой за плечи так, что я сумел снова улечься на живот, и это было почти не больно. — Вы вернулись из преисподней, а в вас еще горит огонь жизни. Боги не оставят вниманием такое сердце.
   Он хотел сказать мне приятное, но я ему не поверил. Сердца у меня больше не было.

Глава 2

 
   Горикс его звали. Тюремщика моего звали Горикс. Он дал зарок одолеть меня. Единственное лицо, которое я видел за семнадцать лет. Это был могучий круглолицый веселый детина с железными мышцами, а пронзительные его глазки от удовольствия превращались в щелочки. Он жил возле моей камеры и приносил мне вязкую кашицу и несвежую воду — ровно столько, чтобы я не умер. Его трапезы были едва ли роскошней, а жил он в темной каморке без окон, размером чуть больше моей вонючей душной норы. Он был, в сущности, такой же узник, как я, только он и представить себе не мог, что где-то может быть лучше.
   Когда мой бог взывал ко мне, Горикс во тьме Мазадина выслушивал мой ответ, и когда песня кончалась, а восторг священнодействия еще переполнял мне душу, железная дверца камеры отворялась и появлялось ухмыляющееся лицо. С терпеливым вздохом Горикс прицеплял цепь к моему ошейнику, выволакивал меня из камеры и надевал мне на голову черный холщовый мешок. Привязав меня к стулу, он клал мои руки на верстак и принимался кудахтать над ними, словно наседка: он перебирал мои пальцы и бормотал о том, что удалось ему в прошлый раз. Если он замечал, что кости начинали срастаться, на стол с лязгом падали железные клещи и сталь смыкалась вокруг пальца, который будет сегодня первым; а потом он ломал их все — один за другим. Тычками и пинками он приводил меня в чувство, а потом пристегивал цепь к стене и брался за хлыст. Он был настоящим художником, он гордился своим мастерством, он был готов предаваться любимому делу весь день напролет — и держать меня на грани смерти, но дальше не отпускать. Это было запрещено. Я не должен был умереть. Пока я жив, мой кузен ничего обо мне не узнает. Удовлетворившись, Горикс возвращал меня в камеру, где было не лечь и не встать, и оставлял меня во тьме, пока Роэлан не призовет меня и не потребует снова петь ему, — а я отвечу. Как дурак.
   Я терпел десять лет. Роэлан утешал меня, он шептал мне, что верность мою оценят, хотя я решительно не понимал почему, ведь меня никто не слышал, кроме бога и тюремщика. Но я цеплялся за его голос, был счастлив, восхваляя его, разрешал его музыке вздыматься в душе и мечтал, чтобы муки окончились. И вот после стольких лет преданного служения голос стал стихать, тьма сгустилась, и я пел музыку своего сердца, но не было мне награды. И вскоре мне остались лишь боль, тьма и жалкие остатки воли к сопротивлению. И это было не все.
   Горикс это заметил. Он кивал и улыбался щербатой усмешкой, глядя сквозь решетку, и, вытаскивая меня из камеры, чтобы проделать все это еще раз, бормотал: «Уже скоро».
   Раскладывая инструменты и оглаживая мои узловатые пальцы, он чувствовал, как я дрожу, он слышал, как я шепчу: «Пожалуйста, не надо, не надо больше…»
   — А ты не рыпайся. Будь паинькой. И тогда через семь лет, с этого самого дня, мы с тобой распрощаемся, — говорил он, ломая мне кости. — Ничего больше и не надо. Семь лет веди себя смирно — и иди себе на все четыре стороны.
   Настал день, когда я не смог больше терпеть. Этого он и ждал. Я слышал, что бывают на свете выдающиеся мужчины и женщины, которых ничем не взять. Я не из таких. Горикс сломал мне все пальцы на левой руке и уже сомкнул клещи на большом пальце правой.
   — Не надо, — униженно просил я. — Ради Семи богов — не надо!
   — Будешь паинькой?
   — Не надо!
   — Будешь слушаться, будешь молчать?
   Голова моя затуманилась от боли, и я не успел ответить. Поэтому он сделал с правой рукой все, что хотел, и, когда я взмолился о пощаде и поклялся, что замолчу навсегда, он заявил, что не верит, и снова заголил мне спину, и я подумал, что этого мне не вынести, потому что у меня даже гордости не осталось. Но он сделал свое дело, и когда я снова услышал тихий божественный зов, то не ответил. Я скорчился во тьме, прижал к груди изувеченные руки и молил Роэлана о прощении, ибо больше я не буду петь во славу его. Музыка покинула мое сердце — остались только тьма и тишина. Начали свой отсчет семь бессмысленных лет, и настало время, когда я перестал слышать зов моего бога и понял, что воистину умер.

Глава 3

 
   Примерно за неделю усилиями Каллии и Нарима я стал почти похож на человека. Я мог глубоко вдохнуть и не упасть при этом в обморок, хотя по-прежнему кашлял так, что самому становилось страшно, и чихал как заведенный. Скромное меню из супа и хлеба, а потом и сыра — когда я окреп настолько, что смог его переваривать, — казалось мне слаще всех деликатесов, которые мне приходилось пробовать в юности в сотне лучших домов. Я набрал чуточку веса, и Каллия сказала, что цвет лица у меня просто в тысячу раз краше прежнего, — должно быть, ее привычка к непринужденному раздеванию заставляла меня постоянно багроветь в ее присутствии. Она притащила мне грубую шерстяную рубаху, пару коричневых штанов, которые были неизмеримо чище моих отрепьев, и даже поношенные крестьянские башмаки, которые оказались тесноваты только самую малость. Каллия сказала, что это подарки от одного ее поклонника. Мне так и не удалось заставить себя говорить, и от этого я чувствовал себя тупым и слабым, да и то, что колени начинали дрожать, стоило мне постоять слишком долго, изрядно меня смущало.
   Каллии часто не было дома, и поэтому времени для размышлений у меня было куда больше, чем требовалось. За семь лет я постарался забыть все, что можно, стереть память о прошлой жизни начисто, избавиться от всех и всяческих мыслей, желаний и порывов. Исполнить свои обещания я мог лишь ценой абсолютной внутренней пустоты, иначе я не сумел бы молчать, иначе мне не удалось бы выжить. Я должен был чувствовать себя так, словно еще не родился, словно меня никогда не было. В последние годы заключения мне удавалось днями напролет не позволять ни одному образу пронзить мглу моего разума, не допускать ни следа мыслей и воспоминаний. А теперь я разучился думать и не знал, что же дальше-то делать.
   К середине второй недели шишка на затылке уже не отзывалась тупой болью всякий раз, стоило мне шелохнуться, я мог стоять какое-то время и не падать, так что однажды ночью, когда дома не было ни Каллии, ни элима, я попробовал спуститься по лестнице. Я слишком долго злоупотреблял гостеприимством бедной девушки, но и прощаться с нею у меня не было сил. Я преодолел половину первого пролета, когда ступеньки вдруг исчезли — как в воду канули. Нога сорвалась, и я кубарем скатился с лестницы. Ударившись переломанными ребрами обо все что только можно, я надолго потерял сознание.
   Кто-то меня ощупывал… чувство было такое, словно у меня клинок в боку…
   — Ну, давай, обними меня за плечи. Пошли.
   Никуда идти я не хотел. От любого движения, от каждого вдоха грудь пронзало копье. Но чьи-то руки подталкивали меня, ноги нащупали ступеньку. К счастью, нашла меня именно Каллия, так что она притащила меня обратно в свою комнату, ругаясь и жалуясь на то, как я ее обидел, собравшись уйти просто так. «Жизнь за жизнь», — говорила она. Поскольку я все еще не мог ничего сказать, она заставила меня поднять руку и поклясться, что я останусь у нее, пока они с Наримом не решат, что я совсем поправился. Поскольку в тот момент она бинтовала мне ребра, мне оставалось только покориться. Поклясться оказалось легче, чем я думал, — по правде говоря, мысль о том, чтобы покинуть тихую гавань, комнату Каллии, приводила меня в ужас, и я благословлял увечья, которые откладывали минуту возвращения в мир. А я не хотел возвращаться в мир таким, каким я стал — стал навеки, навсегда, необратимо.
   У Каллии за окном была плоская крыша, и я выбирался туда всякий раз, когда кто-то поднимался по лестнице. Каллия снова начала работать в полную силу и часто приводила клиентов к себе, так что почти каждую ночь мне приходилось сидеть на крыше. Я пристраивался за трубой, стараясь не слушать, какие радости можно купить за пять медяков. Поначалу от зрелища небес я становился сам не свой — меня охватывала непонятная, необъяснимая паника, — но после нескольких таких ночей возвращаться в комнату уже совершенно не тянуло. Глядя на извечный хоровод звезд, я понемногу начинал верить, что свободен.
   Однажды жаркой тихой ночью я сидел на крыше и смотрел, как ущербная луна то показывается из-за дымки, то снова скрывается за облаком. Каллия вылезла из окна посидеть со мной. Она принесла льняной платок, чтобы стереть с себя пот последнего клиента, и фляжку с вином. Фляжку она протянула мне. Я обычным знаком поблагодарил ее и от души глотнул кислой браги.
   — Что ты тут делаешь целыми ночами? — поинтересовалась она. — Ты что, никогда не спишь? Сидишь тут, глядишь…
   Я показал на беззаботную луну, на звезды, поблекшие в ее свете, и на собственные широко открытые глаза. Она уже наловчилась понимать мои неуклюжие жесты.
   — Пока ты сидел в тюрьме, тебе не давали смотреть на небо?
   Я махнул рукой, охватив и жмущиеся в долине темные домишки, и несколько одиноких строений за окраиной, и тенистый парк местного барона за спящим городом, и призрачные очертания гор Караг-Хиум на далеком горизонте. А потом я снова провел рукой по глазам и закрыл их.
   — Ничего не видел? Тебе вообще нельзя было смотреть?
   Я кивнул.
   — Тьфу, пропасть! Просто в голове не укладывается! Тогда понятно — ты тут добираешь свое.
   Я улыбнулся и вернул ей фляжку.
   Она хлебнула и искоса взглянула на меня с обычной искоркой во взгляде.