Страница:
– Возможно, возможно.
– Не знаю, многие ли из нас могут плыть сейчас против потока хаоса в экологии. Большинство плывет по течению. Тарутин прав. Наше варварство не принесет земле благоденствие. Катастрофа наступит.
– М-да-а, – протянул Битвин и махнул ладонью по зеркально полированному столу, точно пылинки стирал. – Ваша истина, Игорь Мстиславович, слишком печальна.
Без стука открылась дверь, неслышно вплыла в кабинет полная женщина в опрятной белой наколке, неслышно поздоровалась одними губами, неслышно расставила на чистейших салфетках стаканы с чаем, сушки, вазочку с кубиками сахара и так же бесшумно вышла, сопровождаемая кивком Битвина.
– Печальная истина, горькая истина, – продолжал Битвин, ловко захватывая щипчиками кубик сахара и с дружеской бесцеремонностью опуская его в стакан Дроздова. – Вам один? Два? Слишком прискорбная, слишком, – повторил он, положив сахар в свой стакан, и со звоном закрутил ложечкой. – Не правда ли, слишком, Игорь Мстиславович?
Он громко отхлебнул, скосил на Дроздова густые брови лешего, своей лохматостью, разительной чернотой словно бы не соответствующие его крепкой гладкой голове.
– Не находите в этом сверхмаксимализма? А то мы все мастаки перехватывать.
– Нет, не нахожу. В экологии почти все невесело.
– Разумеется, так, – озадаченно крякнул Битвин. – Но печальные истины тревожат. И знать их не всегда хотят.
– Кто не хочет, Сергей Сергеевич?
– А вот это уже вопрос за гранью! – Битвин опять захохотал, смягчая уход от ответа, затем взял из вазы сушку, с удовольствием разгрыз ее сильными зубами, с таким же удовольствием запил ее чаем, придерживая в стакане ложку между указательным и средним пальцами. – Ах, Игорь Мстиславович, – заговорил он расположенным к обоюдной доверительности голосом. – Ведь мы с вами о многом одинаково думаем и, надо полагать, понимаем друг друга. Если в наше время что-то категорически не разрешено, то еще не значит, что оно категорически запрещено. И в этом нет прибежища для ума и добродетели. Наша с вами жизнь – это борьба с неотвратимостью.
– Борьба с неотвратимостью? Какой?
– С неотвратимостью смерти. И моей, и вашей. И всего народа нашего. И всего рода человеческого. Аксиома. Мы живем накануне мировых катаклизмов… Как говорится, перед Судным днем. Перед последним…
– Если я правильно понял… – проговорил Дроздов, улавливая по тону Битвина, что он в доверительной откровенности перешел или хотел перейти запретную в его положении черту, быть может, рискованную. – Значит, Сергей Сергеевич, – договорил он, решаясь на ответную откровенность, – значит, официальная правда и официальная ложь – синонимы? Значит, они стоят друг друга?
Битвин сцепил на столе руки, втиснул короткие пальцы меж пальцев, в упор глядя из-под лохматых бровей на Дроздова мудрым взором прошедшего через все хитроумные изыски человека.
– Кто знает, Игорь Мстиславович, что есть изнанка вечности на земле? – заговорил он размеренно. – Не запрограммированное ли разрушение? Весьма сомневаюсь, что можно изменить человеческую природу, коли ее идеал – комфорт, тепло, свет, легкая… бездумная жизнь. Кайф в раю удовольствий. Верно ведь?
– Вы сказали – бездумная? Вы уверены в этом?
– Абсолютно. И – бесповоротно. – Битвин сцепленные в двойной кулак пальцы придавил к столу. – Мы никак не можем поверить в то, во что надо давненько поверить. Правда – жестокая вещь! Мало кто думает, что будет завтра. Технократы кричат экологам: «Не пугайте нас и не внушайте людям, что без красоты земной шар круглая пустыня, трупное гниение. На наш век хватит!» А уж отечественный обыватель родимый относится к природе как к месту воскресного безделья. Как к месту для выпивки на загородном воздухе. А кормилица наша чахнет, из труженицы превращается во вдову-дачницу. Верно ведь? Во всех нас сидит проклятый гедонизм – тяга к развлечению, желание понежить свои телеса в хороших костюмах, мягких креслах, теплых домах. Поэтому – рыцари практицизма богаты миллиардами и мощны необыкновенно! Ибо – обещают прогресс, удобства и изобилие, как за океаном… Процветания нет, но им верят. В этом весь нонсенс и трагизм. А другой выход – где? Так или иначе – накормить и обогреть надо…
И Битвин снова опустил туго сцепленные пальцы с чистоплотными ногтями на край стола, точно на отшлифованную наковальню, и продолжал своим веским голосом, кругло слова отпечатывая:
– При всем том все наши гидростроительства потеряли душу. Прошу быть снисходительным к невежливым определениям, здесь я уже не чиновник, а ученый. Как только мы окончательно предадим и продадим землю, весь прогресс завоняет гнилью. Как гигантский мусорный ящик! Радужного впереди мало… Может, его вовсе нет.
Он сердито расцепил пальцы, с требовательным гостеприимством спросил:
– Почему чай не пьете? Сидите всезнающей невестой и слушаете меня с недоверчивым видом.
– Разрешите я закурю.
Дроздов, внимательно-сдержанный, не притрагиваясь к чаю, все разминал сигарету над пепельницей и, слушая Битвина, догадываясь о причинах его откровенности, всегда обезоруживающей, думал в эти минуты о том, что «якобинец» Тарутин, не колеблясь, подписался бы под всей этой безвыходной исповедью доктора технических наук Битвина. Но, полный жизненной энергии, умеющий принимать административные решения, Сергей Сергеевич, в течение десяти лет занимая свою высокую должность, с данным ему влиянием почему-то не вступал ни в один серьезный конфликт ни с академией, ни с Гидроцентром, ни с Государственной экспертной комиссией, через которую проходили все проекты, заряженные запрограммированной разрушительной силой.
– Я не согласен с вами, – сказал Дроздов, закуривая. – Суть дела не в проклятых гедонистах. Для этого, Сергей Сергеевич, у нас нет возможностей и средств. Просто мы оказались в сетях ложных проектов и мифических планов.
– Не все! – протестующе рассек воздух ребром ладони Битвин. – Позвольте мне тоже не согласиться! Вас лично, Игорь Мстиславович, я не осмелился бы упрекнуть в неверности науке. Есть разница между истинным и достоверным. Я не скажу, что вы были со знаменем на баррикадах в борьбе против ведомств. Но в институте вы занимали сдерживающую позицию. Отлично понимаю, что вы не часто оказывались рядом с покойным Григорьевым и его учеником Чернышевым. Должен сказать, слабости того и другого я знаю. Знаю досконально! Академик Григорьев, весьма понятно, жил за счет традиции своего большого авторитета и за счет дворянской, так сказать, интеллигентности. Чернышов – за счет чего или кого намерен жить? – Битвин облокотился на стол, навесил над столом бритую голову, погружаясь в состояние сожалеющего размышления. – Милый, сентиментальный, безвольный человек, ученик, так сказать, Христа и добра, – продолжал он. – Но хоть убейте – не представляю его во главе института! Заместитель – да, но… Вы можете вообразить Георгия Евгеньевича директором вашего головного института, от которого многое и многое зависит?
– Могу. И реально, – сказал Дроздов с некоторым напряжением. – Георгий Евгеньевич хорошо воспитан, уступчив, покладист. С таким легко жить, Сергей Сергеевич.
– Иронизируете, Игорь Мстиславович, – и Битвин обаятельно поблестел молодыми зубами и вновь заговорил с видом неподдельной серьезности: – В конце концов, простите за прямоту: меня мало интересует характер Чернышева. Интересуете меня вы, Игорь Мстиславович. Как, должно быть, вы догадываетесь. Но-о… ничего я в данную минуту от вас не требую. Ни «да», ни «нет». Подумайте дня два-три… И позвоните…
Битвин не досказал, о чем следует позвонить, но покрутил пальцем в воздухе, будто набирая номер телефона; синевато-стальные глаза его, высвеченные сейчас солнцем из окна, были непогрешимо ясны, только в середине их неподвижными дробинками чернели зрачки и чем-то портили чистоту острого взгляда.
– О чем я должен подумать? – спросил Дроздов, уже сознавая, что вот в этом, недосказанном, самое главное, что может сделать его жизнь особо зависимой, но в следующую секунду нечто темное, вязкое, как всасывающая воронка, повернуло его от первого ответа, и он в мучительной раздвоенности, неизменно гибельной в конце концов, сказал вполголоса: – Вы не договорили, Сергей Сергеевич, о чем я должен подумать…
– Верю, что вы поймете меня так, как надо, – стремительно заговорил Битвин. – Целесообразно со всех точек зрения, если бы вы позволили мне рекомендовать вас на место Григорьева. В данном случае это даже не ваше личное дело. Общее. Мы не в силах наложить на проекты вето. Бесповоротный запрет. Но Институт экологических проблем может вмешательством точных научных обоснований и предупреждений задержать, хотя бы оттянуть реализацию прожектёрских проектов. Насколько я знаю, у вас есть благоразумие и нет раздражающего экстремизма.
Битвин быстро встал, и следом с облегчением поднялся Дроздов и, опережая улыбку Сергея Сергеевича, завершающую встречу, положил вытянутую из портфеля желтую папку на стол. Сказал:
– Это заключения по Чилимской ГЭС. Материалы некий срок лежали у Григорьева. Подозреваю, что их знают в академии. Хорошо было бы, чтобы эти заключения были известны и на самом верху. К сожалению, проектанты вводят правительство в заблуждение.
– Именно, – подтвердил четким голосом Битвин и зорко глянул на корешок папки. – Прочитаю. А вы подумайте… – Его пытливые, стального цвета глаза опять стали простодушно ясными. – О нашем с вами сегодняшнем разговоре.
При его малом росте у него была чрезвычайно сильная рука, сверх меры порывисто и плотно, как тисками, охватившая на прощание руку Дроздова, и, уже выйдя от Битвина в безлюдный коридор, пахнущий синтетикой, и опускаясь на первый этаж в бесшумном лифте, он ощущал это неумеренное заковывающее рукопожатие.
«Он хотел, по-видимому, произвести впечатление человека мужественного и простого нрава. Но глаза… как меняются глаза. Какие у него отношения с Козиным? – пытался в лифте осознать Дроздов, что произошло и что может произойти вскоре, когда он скажет „да“ и переступит границу своей относительной независимости. – У меня такое чувство, что я в каком-то всасывающем заговоре вместе с Тарутиным, а сейчас с Битвиным, людьми, совершенно исключающими друг друга. Так заговор против кого? Против мощнейших министерств? Академии наук? Заговор трех против узаконенной машины?..»
Еще в неясности предположений после встречи с заведующим отделом науки Дроздов почувствовал, как лифт в мягкой плавности остановился на первом этаже и обеззвученно разъехались двери. Он вышел в вестибюль, наискось разлинованный солнечными полосами осеннего дня, и здесь, в коридоре, с неким даже мистическим ошеломлением («телепатия, телепатия!») увидел академика Козина, о котором мельком подумал в лифте. Филимон Ильич, безукоризненно прямой (ни намека в рослой фигуре на сутулость возраста), в длинном пиджаке, шел к площадке лифтов, по-молодому озорно помахивая «дипломатом», сверкающим никелированными замочками, ухоженная бородка, подобно запятой, чуть задрана кверху, в узких меж красноватых век глазах, по обыкновению, отражался неколебимый успех, неприкасаемость признанного патриарха науки. И Дроздов, вспомнив его злобно перекошенное лицо на вечере у Чернышева, решил про себя: «В старике какая-то самонадеянность дьявола».
При виде Дроздова академик приветственно расставил руки, утверждая этим жестом символические объятия, открытые для собрата по науке, его трескучий голос загремел на весь коридор:
– Ба, знакомые всё лица! («Черт возьми, он, оказывается, знаток Грибоедова!») Откуда вы? Ах, да, да, да! Дверь со знакомой табличкой! Весьма рад! Кстати, Игорь Мстиславович! Со всей большевистской прямотой хочу вам сказать о вашем сотруднике… Как его? Невзначай запамятовал. Несуразная, какая-то чудаковатая фамилия! Ах, да, вспомнил – Тарутин! Так вот! – И черные, молодецки заигравшие глаза Козина полыхнули колючей молнией. – Не сомневаюсь: дай ему автомат в руки – и он расстрелял бы все человечество! И вас, и меня в том числе! Вот кто он-с! Такие субъекты, как этот… ваш сотрудник, ведут науку к междоусобной вражде, к гражданской войне… к ненависти между своими… к фашизму, если уж хотите, Игорь Мстиславович! Вот кто он-с, Тарутин ваш! Таким опасным особям не в науке место!..
– Не порите чепуху, Филимон Ильич! – не выдержал Дроздов эту еще не остывшую мстительность Козина. – Не знаю, ловко ли вам в вашем почтенном возрасте говорить глупистику и нелепицу! Неужели ваше чувство имеет отношение к науке?
Потом на улице среди текущих под ногами листьев он вдохнул северную железистую остроту ветра и выругал себя за непреодоленную вспыльчивость, которую в последние годы сознательно приручал «иронией к бытию», но не всякий раз достигал удачи.
Глава пятнадцатая
– Не знаю, многие ли из нас могут плыть сейчас против потока хаоса в экологии. Большинство плывет по течению. Тарутин прав. Наше варварство не принесет земле благоденствие. Катастрофа наступит.
– М-да-а, – протянул Битвин и махнул ладонью по зеркально полированному столу, точно пылинки стирал. – Ваша истина, Игорь Мстиславович, слишком печальна.
Без стука открылась дверь, неслышно вплыла в кабинет полная женщина в опрятной белой наколке, неслышно поздоровалась одними губами, неслышно расставила на чистейших салфетках стаканы с чаем, сушки, вазочку с кубиками сахара и так же бесшумно вышла, сопровождаемая кивком Битвина.
– Печальная истина, горькая истина, – продолжал Битвин, ловко захватывая щипчиками кубик сахара и с дружеской бесцеремонностью опуская его в стакан Дроздова. – Вам один? Два? Слишком прискорбная, слишком, – повторил он, положив сахар в свой стакан, и со звоном закрутил ложечкой. – Не правда ли, слишком, Игорь Мстиславович?
Он громко отхлебнул, скосил на Дроздова густые брови лешего, своей лохматостью, разительной чернотой словно бы не соответствующие его крепкой гладкой голове.
– Не находите в этом сверхмаксимализма? А то мы все мастаки перехватывать.
– Нет, не нахожу. В экологии почти все невесело.
– Разумеется, так, – озадаченно крякнул Битвин. – Но печальные истины тревожат. И знать их не всегда хотят.
– Кто не хочет, Сергей Сергеевич?
– А вот это уже вопрос за гранью! – Битвин опять захохотал, смягчая уход от ответа, затем взял из вазы сушку, с удовольствием разгрыз ее сильными зубами, с таким же удовольствием запил ее чаем, придерживая в стакане ложку между указательным и средним пальцами. – Ах, Игорь Мстиславович, – заговорил он расположенным к обоюдной доверительности голосом. – Ведь мы с вами о многом одинаково думаем и, надо полагать, понимаем друг друга. Если в наше время что-то категорически не разрешено, то еще не значит, что оно категорически запрещено. И в этом нет прибежища для ума и добродетели. Наша с вами жизнь – это борьба с неотвратимостью.
– Борьба с неотвратимостью? Какой?
– С неотвратимостью смерти. И моей, и вашей. И всего народа нашего. И всего рода человеческого. Аксиома. Мы живем накануне мировых катаклизмов… Как говорится, перед Судным днем. Перед последним…
– Если я правильно понял… – проговорил Дроздов, улавливая по тону Битвина, что он в доверительной откровенности перешел или хотел перейти запретную в его положении черту, быть может, рискованную. – Значит, Сергей Сергеевич, – договорил он, решаясь на ответную откровенность, – значит, официальная правда и официальная ложь – синонимы? Значит, они стоят друг друга?
Битвин сцепил на столе руки, втиснул короткие пальцы меж пальцев, в упор глядя из-под лохматых бровей на Дроздова мудрым взором прошедшего через все хитроумные изыски человека.
– Кто знает, Игорь Мстиславович, что есть изнанка вечности на земле? – заговорил он размеренно. – Не запрограммированное ли разрушение? Весьма сомневаюсь, что можно изменить человеческую природу, коли ее идеал – комфорт, тепло, свет, легкая… бездумная жизнь. Кайф в раю удовольствий. Верно ведь?
– Вы сказали – бездумная? Вы уверены в этом?
– Абсолютно. И – бесповоротно. – Битвин сцепленные в двойной кулак пальцы придавил к столу. – Мы никак не можем поверить в то, во что надо давненько поверить. Правда – жестокая вещь! Мало кто думает, что будет завтра. Технократы кричат экологам: «Не пугайте нас и не внушайте людям, что без красоты земной шар круглая пустыня, трупное гниение. На наш век хватит!» А уж отечественный обыватель родимый относится к природе как к месту воскресного безделья. Как к месту для выпивки на загородном воздухе. А кормилица наша чахнет, из труженицы превращается во вдову-дачницу. Верно ведь? Во всех нас сидит проклятый гедонизм – тяга к развлечению, желание понежить свои телеса в хороших костюмах, мягких креслах, теплых домах. Поэтому – рыцари практицизма богаты миллиардами и мощны необыкновенно! Ибо – обещают прогресс, удобства и изобилие, как за океаном… Процветания нет, но им верят. В этом весь нонсенс и трагизм. А другой выход – где? Так или иначе – накормить и обогреть надо…
И Битвин снова опустил туго сцепленные пальцы с чистоплотными ногтями на край стола, точно на отшлифованную наковальню, и продолжал своим веским голосом, кругло слова отпечатывая:
– При всем том все наши гидростроительства потеряли душу. Прошу быть снисходительным к невежливым определениям, здесь я уже не чиновник, а ученый. Как только мы окончательно предадим и продадим землю, весь прогресс завоняет гнилью. Как гигантский мусорный ящик! Радужного впереди мало… Может, его вовсе нет.
Он сердито расцепил пальцы, с требовательным гостеприимством спросил:
– Почему чай не пьете? Сидите всезнающей невестой и слушаете меня с недоверчивым видом.
– Разрешите я закурю.
Дроздов, внимательно-сдержанный, не притрагиваясь к чаю, все разминал сигарету над пепельницей и, слушая Битвина, догадываясь о причинах его откровенности, всегда обезоруживающей, думал в эти минуты о том, что «якобинец» Тарутин, не колеблясь, подписался бы под всей этой безвыходной исповедью доктора технических наук Битвина. Но, полный жизненной энергии, умеющий принимать административные решения, Сергей Сергеевич, в течение десяти лет занимая свою высокую должность, с данным ему влиянием почему-то не вступал ни в один серьезный конфликт ни с академией, ни с Гидроцентром, ни с Государственной экспертной комиссией, через которую проходили все проекты, заряженные запрограммированной разрушительной силой.
– Я не согласен с вами, – сказал Дроздов, закуривая. – Суть дела не в проклятых гедонистах. Для этого, Сергей Сергеевич, у нас нет возможностей и средств. Просто мы оказались в сетях ложных проектов и мифических планов.
– Не все! – протестующе рассек воздух ребром ладони Битвин. – Позвольте мне тоже не согласиться! Вас лично, Игорь Мстиславович, я не осмелился бы упрекнуть в неверности науке. Есть разница между истинным и достоверным. Я не скажу, что вы были со знаменем на баррикадах в борьбе против ведомств. Но в институте вы занимали сдерживающую позицию. Отлично понимаю, что вы не часто оказывались рядом с покойным Григорьевым и его учеником Чернышевым. Должен сказать, слабости того и другого я знаю. Знаю досконально! Академик Григорьев, весьма понятно, жил за счет традиции своего большого авторитета и за счет дворянской, так сказать, интеллигентности. Чернышов – за счет чего или кого намерен жить? – Битвин облокотился на стол, навесил над столом бритую голову, погружаясь в состояние сожалеющего размышления. – Милый, сентиментальный, безвольный человек, ученик, так сказать, Христа и добра, – продолжал он. – Но хоть убейте – не представляю его во главе института! Заместитель – да, но… Вы можете вообразить Георгия Евгеньевича директором вашего головного института, от которого многое и многое зависит?
– Могу. И реально, – сказал Дроздов с некоторым напряжением. – Георгий Евгеньевич хорошо воспитан, уступчив, покладист. С таким легко жить, Сергей Сергеевич.
– Иронизируете, Игорь Мстиславович, – и Битвин обаятельно поблестел молодыми зубами и вновь заговорил с видом неподдельной серьезности: – В конце концов, простите за прямоту: меня мало интересует характер Чернышева. Интересуете меня вы, Игорь Мстиславович. Как, должно быть, вы догадываетесь. Но-о… ничего я в данную минуту от вас не требую. Ни «да», ни «нет». Подумайте дня два-три… И позвоните…
Битвин не досказал, о чем следует позвонить, но покрутил пальцем в воздухе, будто набирая номер телефона; синевато-стальные глаза его, высвеченные сейчас солнцем из окна, были непогрешимо ясны, только в середине их неподвижными дробинками чернели зрачки и чем-то портили чистоту острого взгляда.
– О чем я должен подумать? – спросил Дроздов, уже сознавая, что вот в этом, недосказанном, самое главное, что может сделать его жизнь особо зависимой, но в следующую секунду нечто темное, вязкое, как всасывающая воронка, повернуло его от первого ответа, и он в мучительной раздвоенности, неизменно гибельной в конце концов, сказал вполголоса: – Вы не договорили, Сергей Сергеевич, о чем я должен подумать…
– Верю, что вы поймете меня так, как надо, – стремительно заговорил Битвин. – Целесообразно со всех точек зрения, если бы вы позволили мне рекомендовать вас на место Григорьева. В данном случае это даже не ваше личное дело. Общее. Мы не в силах наложить на проекты вето. Бесповоротный запрет. Но Институт экологических проблем может вмешательством точных научных обоснований и предупреждений задержать, хотя бы оттянуть реализацию прожектёрских проектов. Насколько я знаю, у вас есть благоразумие и нет раздражающего экстремизма.
Битвин быстро встал, и следом с облегчением поднялся Дроздов и, опережая улыбку Сергея Сергеевича, завершающую встречу, положил вытянутую из портфеля желтую папку на стол. Сказал:
– Это заключения по Чилимской ГЭС. Материалы некий срок лежали у Григорьева. Подозреваю, что их знают в академии. Хорошо было бы, чтобы эти заключения были известны и на самом верху. К сожалению, проектанты вводят правительство в заблуждение.
– Именно, – подтвердил четким голосом Битвин и зорко глянул на корешок папки. – Прочитаю. А вы подумайте… – Его пытливые, стального цвета глаза опять стали простодушно ясными. – О нашем с вами сегодняшнем разговоре.
При его малом росте у него была чрезвычайно сильная рука, сверх меры порывисто и плотно, как тисками, охватившая на прощание руку Дроздова, и, уже выйдя от Битвина в безлюдный коридор, пахнущий синтетикой, и опускаясь на первый этаж в бесшумном лифте, он ощущал это неумеренное заковывающее рукопожатие.
«Он хотел, по-видимому, произвести впечатление человека мужественного и простого нрава. Но глаза… как меняются глаза. Какие у него отношения с Козиным? – пытался в лифте осознать Дроздов, что произошло и что может произойти вскоре, когда он скажет „да“ и переступит границу своей относительной независимости. – У меня такое чувство, что я в каком-то всасывающем заговоре вместе с Тарутиным, а сейчас с Битвиным, людьми, совершенно исключающими друг друга. Так заговор против кого? Против мощнейших министерств? Академии наук? Заговор трех против узаконенной машины?..»
Еще в неясности предположений после встречи с заведующим отделом науки Дроздов почувствовал, как лифт в мягкой плавности остановился на первом этаже и обеззвученно разъехались двери. Он вышел в вестибюль, наискось разлинованный солнечными полосами осеннего дня, и здесь, в коридоре, с неким даже мистическим ошеломлением («телепатия, телепатия!») увидел академика Козина, о котором мельком подумал в лифте. Филимон Ильич, безукоризненно прямой (ни намека в рослой фигуре на сутулость возраста), в длинном пиджаке, шел к площадке лифтов, по-молодому озорно помахивая «дипломатом», сверкающим никелированными замочками, ухоженная бородка, подобно запятой, чуть задрана кверху, в узких меж красноватых век глазах, по обыкновению, отражался неколебимый успех, неприкасаемость признанного патриарха науки. И Дроздов, вспомнив его злобно перекошенное лицо на вечере у Чернышева, решил про себя: «В старике какая-то самонадеянность дьявола».
При виде Дроздова академик приветственно расставил руки, утверждая этим жестом символические объятия, открытые для собрата по науке, его трескучий голос загремел на весь коридор:
– Ба, знакомые всё лица! («Черт возьми, он, оказывается, знаток Грибоедова!») Откуда вы? Ах, да, да, да! Дверь со знакомой табличкой! Весьма рад! Кстати, Игорь Мстиславович! Со всей большевистской прямотой хочу вам сказать о вашем сотруднике… Как его? Невзначай запамятовал. Несуразная, какая-то чудаковатая фамилия! Ах, да, вспомнил – Тарутин! Так вот! – И черные, молодецки заигравшие глаза Козина полыхнули колючей молнией. – Не сомневаюсь: дай ему автомат в руки – и он расстрелял бы все человечество! И вас, и меня в том числе! Вот кто он-с! Такие субъекты, как этот… ваш сотрудник, ведут науку к междоусобной вражде, к гражданской войне… к ненависти между своими… к фашизму, если уж хотите, Игорь Мстиславович! Вот кто он-с, Тарутин ваш! Таким опасным особям не в науке место!..
– Не порите чепуху, Филимон Ильич! – не выдержал Дроздов эту еще не остывшую мстительность Козина. – Не знаю, ловко ли вам в вашем почтенном возрасте говорить глупистику и нелепицу! Неужели ваше чувство имеет отношение к науке?
Потом на улице среди текущих под ногами листьев он вдохнул северную железистую остроту ветра и выругал себя за непреодоленную вспыльчивость, которую в последние годы сознательно приручал «иронией к бытию», но не всякий раз достигал удачи.
Глава пятнадцатая
За полчаса до обеденного перерыва Тарутин позвонил Дроздову и попросил его выйти на бульвар напротив института, так как необходимо двумя фразами перекинуться да заодно подышать свежим воздухом, тем более что денек погожий, а в стекле и бетоне родного учреждения задохнуться можно.
Дроздов, с недавних пор устраивая себе голодные дни, выпил в столовой два стакана кефира, заел антоновкой, безрадостно наслаждаясь ее крепостью, кислотой, треском под зубами, и в некоторой озадаченности вышел на прохладный воздух бульвара, из конца в конец оранжевый, солнечный.
Везде царствовала осень, сухой холодок, низкое солнце, загороженное липами, и везде навалы опавшей листвы на дорожках. День был тихий, прозрачный, обогретый последним теплом; над газонами летела в воздухе паутина. Нежный голубиный пух зацепился за увядающую траву и, невесомый, колыхался, светясь на солнце, как забытый июньский одуванчик.
С неопределенным беспокойством, со смутным чувством неслучайного и неизбежного, Дроздов обратил внимание на этот пух-одуванчик в обманчиво-зеленой траве, бессмысленный под нежарким туманным солнцем, и неизвестно почему снова вспомнил задыхающийся Митин голос по телефону и нахмурился от внезапной мысли, что вся его жизнь, кажущаяся внешне похожей на безбедную в общем-то жизнь многих его коллег со всеми плюсами и минусами, на две трети состояла и состоит из бессилия и борьбы с собой, и, вероятно, ему самому можно было бы о себе сказать с насмешкой: «несчастный счастливец».
В конце аллеи сидели на скамье Тарутин и Улыбышев, с легкодумным видом бездельников вытянув ноги к ворохам листьев, словно бы для загара подставляя лица тепловатым лучам. И Улыбышев, уже простив своему кумиру недавнюю обиду, как готов был простить все, говорил возбужденным голосом:
– А знаете, в Австралии обитает интереснейшая черепаха, слышали? Старуха способна существовать только в двух измерениях. Стоит поднять ее от земли, подержать в воздухе, и она умирает. Дуреха не выдерживает высоты. Здорово? Интересно все-таки?
– Чересчур, Яшенька. Не черепаха – Ахиллес, – задумчиво отозвался Тарутин, с закрытыми глазами нежась на солнце. – Похоже на всех нас, прости Господи.
– Прощения уже нет никому, даже после раскаяния, – подходя к скамье, сказал шутливо Дроздов. – Слишком нагрешили.
Тарутин открыл глаза, внимательные, чуткие, с незнакомым оттенком летней зелени, как будто никогда не было в них выражения мрачной дерзости человека, презирающего ничтожество ближних своих, а всегда сквозила бесхитростная чистота веселого решения.
– Игорь, сядь на два слова, погреемся на московском солнце, – проговорил он и сбросил бугорок листьев с края скамьи. – В институте вокруг меня или пустота, как вокруг прокаженного, или дальние круговороты с шепотом. А это меня веселит. Но каждому смертному нужно хотя бы полчаса одиночества для того, чтобы что-либо осознать. Поэтому – это рандеву на бульваре.
– Одиночества не вижу, – сказал Дроздов.
– Яшенька сегодня не в счет, – успокоил Тарутин.
Улыбышев, пунцовея, выговорил заискивающим шепотом:
– Мне уйти, да?
– Сиди, юнец, коли связаны мы с тобой веревочкой.
И Тарутин щелчком сбил жухлый лист, спланировавший ему на грудь. Его невозмутимо-спокойное лицо со светлой челкой на лбу показалось сейчас Дроздову молодым, свежим, как если бы он хорошо выспался, отдохнул и пребывал теперь в добром расположении духа.
– Что осознать, Николай? – спросил Дроздов и, поддаваясь теплу и тревожному холодку бульвара, опустился на скамью, тоже вытянул ноги, погружая их в шуршащую глубину наметенного сюда желтого сугроба. – Какой необыкновенный день, а? – сказал он, вдыхая тленный запах листьев, на секунду зло досадуя на все раздражающее, фальшивое, что происходило за последние дни. – Что мы можем с тобой осознать, Николай, в такой божественный день, кроме того, что все мы живем не так, как надо. Яша прав. В двух измерениях.
– И задыхаемся, как только на сантиметр оторвем ноги от земли, – договорил Тарутин добродушно. – Но черепахи тоже, знаешь ли, хочут жить.
– Ха-ха! – сказал Улыбышев не без осторожного ехидства. – Оба вы похожи на черепах, как две капли воды.
– Отрок науки, ша! Не умничай, – сказал Тарутин с тем же добродушием и развалился на скамье, прищуриваясь в солнечную благодать неба. – Да, денек шикарный… Вот что я хотел сказать тебе, Игорь. Я уеду недели на две.
– Куда?
– На Чилим. Как член экспертной комиссии. От института. Пощупаю, что там сейчас. Что за похабщина там творится. И поговорю с местным начальством, которому монополии уже дают подачку в четыреста миллионов, чтобы получить согласование проекта. Миллионы якобы предназначены для строительного развития чилимского региона, но это капля в море. А объегоренные местные власти из за своего нищенства пойдут на согласование и продадут край на разрушение. Хочу побывать. Чернышев не против поездки. Наоборот – высказал полное одобрение. Командировку подписал и сказал: «Думаю, Дроздов тоже будет не против». Видишь, какая идиллия наступила! А мне в Москве уже – вот так! – Тарутин провел по горлу. – Мечтаю побродить по тайге, пощелкать кедровых орешков, сходить на глухаря или на амикана-дедушку, если берлога попадется. Как только понаедет строительная бригада, сметут все подряд. Кстати, есть тайные сообщения: поселок для гидростроителей там нелегально уже сооружают. И валят лес на трассе зверски. И прибывает техника с Саяно-Шушенской. Проект не утвержден, а мафия уже действует. Со мной напрашивается Яша. По своей геологической линии. Какие на этот счет у тебя будут соображения?
В его голове сквозила легкая ирония, лицо было по-прежнему добродушно, оживленно, точно наступило освобождение или он заставил себя освободиться от всего, что мешало простоте во взаимоотношениях с жизнью, и это новое, вроде еще вчера непредвиденное в нем, озадачило Дроздова. Он спросил:
– Когда едешь?
– Самолет завтра. В одиннадцать часов вечера. Как у тебя? Когда дашь ответ Битвину? Решил? Решаешь? Я хотел бы, чтобы глагол был в прошедшем времени. Хотел бы, Игорь. Для общего, дела. Все сроки против тебя.
– Я тугодум. Общее дело… Повторяешь слово Битвина.
– Не настолько близко с ним знаком.
– Ваше назначение ждут в институте, вас встретят аплодисментами! – вставил восторженно Улыбышев, и от восторга короткий носик его стал еще более вздернутым. – Вас уважают, потому что вы вне подлых групп, вы себя ничем не запятнали!
– Поэтому-то аплодисменты будут жиденькими, – поправил Дроздов. – Далеко не все хотят моего назначения. Сейчас говорят, что новая группа уже есть. Создалась. Тарутин, Валерия Павловна и я. Слыхал, Николай? Слухи носятся по коридорам. Группа захвата власти. Заговор тиранов. Социал-предателей науки. Ни меньше ни больше.
– Ладно. Захват власти у бездарей меня не пугает. Но, но… Почему Валерия? – задумался на мгновенье Тарутин. – А! Вероятно, потому, что была с нами в Крыму. Тогда почему не зачислили в группу тиранов Нодара? Бедный наш Нодар в невероятной панике. Ходит бледный, как нимфа. Но тут ничего не попишешь. Миролюбивый Нодар хочет вселенской дружбы, его мечта влюбить лягушку в скорпиона. Ни хрена не выйдет!
И он беззлобно засмеялся, ударил кулаком по колену. Все, казалось, было решено для него, проверено, взвешено, и от этого настроение сохранялось ровным, не свойственно ему веселым. А Улыбышев, умоляя ребячески пестрыми, подобно донной гальке, глазами (откуда у сугубо городского человека такой деревенский цвет глаз?) сказал робко:
– Я хотел бы поехать, Игорь Мстиславович… Я все-таки геолог… Я пригожусь… Я их всех терпеть не могу…
Тогда Дроздов сказал с целью придать разговору несерьезное направление:
– Вы, Яша, думаете, что у нас действительно создалась группа? Братство масонов в науке? Солидарность тиранов? Вы хотите, чтобы я как заместитель директора отпустил вас на Чилим?
– Я хочу.
– Отпускаю вместе с вашей прекрасной наивностью. Можете не спрашивать разрешения у Чернышова. Оформляйте командировку.
– Как вы смеетесь надо мной! – проговорил Улыбышев со страстью обиженного интеллигентного мальчика. – Вы меня подозреваете, я вам нужен как предмет для насмешек. Я не в двух измерениях! Я не черепаха. Да, я хочу быть в вашей группе, а вы не признаете молодых, вы нами пренебрегаете!
– Ну, стоп, стоп, стоп, отец, – остановил Тарутин, охлаждая его поглаживанием по плечу. – Нацицеронил столько, что компьютер зубы поломает! Игорь Мстиславович здесь ни при чем! Он – вне групп. Группа – это я. Поэтому насчет тебя я подумаю. Для поездки на Чилим готовь заявление, все анализы, справку из домоуправления и прочая…
– Все зачем-то шутки и шутки!.. Для чего все время со мною шутки? – возмутился Улыбышев. – Я с вами хочу быть! Что я – неполноценный осел какой-нибудь?
– Кончатся шутки – начнутся полноценные слезы, – сказал вскользь Тарутин и ободряюще потрепал Улыбышева по заросшему затылку. – Ты парень семейный, молодожен. Тебе деньги в семью нести надо. Жену любишь и ребятенка, кажись, ожидаешь? Так? А я – бобыль, холостяк, старый морж, перекати-поле. Кому безопаснее размахивать кулаками? Тебе или мне? Мне, паря, мне. Разобьют витрину мне – дело одно. Встану. Тебе двинут по очкам – уже дело другое. Очки ноне дороги. Драма. Паря ты ничего, но раньше времени ни в какие группы, ни в какую драку не лезь. Это так, что ли, Игорь Мстиславович?
– Добавить нечего.
Улыбышев едко усомнился:
– И вы ничего не боитесь?
– Ересь! – отмахнулся Тарутин. – У меня иногда волосы шевелятся на голове от страха.
– От страха? Как от страха?
– А ты думал от чего – от восторга? Прожитый день навсегда потерян – верно? – поэтому прошлое теряет значение. Так вот. От страха за твоего ребятенка, который родится в угробленном будущем.
– Не шутите, – угрюмо произнес Улыбышев. – Я знаю… У нас есть мафия. Не такая, конечно, как в Америке. Но есть…
– Запомни уж, Яша, кстати, безумную сказочку Это самая могущественная мафия в мире. Американская «коза ностра» – невинное дитё. Патриархальщина, – выговорил Тарутин беспечным голосом, но в его прищуренных смеющихся глазах загорелся дерзкий огонек. – Только вместо автоматов у нашей мафии – бульдозеры, землечерпалки, подъемные краны, миллионы для обмана и подкупов… Цель мафии: вранье правительству, то есть – под знаменами обещаний блага устроить гибель земель, лесов, рек. И всеобщий голод в стране, а потом превратить ее в кучу дерьма, где зарыта жемчужина для чужих. До этого ты допер, отец? Россия – сырьевая база Америки. Красиво а?
– В самом деле, Николай, твои безумные всхлипы не имеют предела, – сказал Дроздов, раздраженный этой ничем не прикрытой сказочкой. – Не развращай страхами молодежь.
– Поедет со мной – услышит и не то, – отозвался Тарутин, не придавая значения словам Дроздова, и тут же с нарочитым легкомыслием проговорил: – Ну вот, в поле зрения еще одна групповщица, по партийной кличке «Валерия». И, кажется, направляется к нам. Сейчас надо быть рыцарями, хотя вставать неохота, – добавил он и лениво шевельнулся на скамье.
– В твоем дворянском воспитании крепко не уверен, – сказал Дроздов.
Валерия шла по аллее, похрустывая каблучками сапожек по листьям, приближалась к ним, высокая, в серой водолазке, в синей юбке, и Улыбышев, наверное, замечая сейчас поворот в настроении Тарутина, связанный, надо полагать, с той клоунско-рыцарской «туфельной историей», теперь известной всему институту, сказал, хмыкая:
– Кристина Киллер. Идет как будто манекенщица.
– Молчать, несмышленыш! Что ты понимаешь в этом деле, геологический молоток? – зашипел Тарутин и, как показалось, не без умысла первый встал навстречу Валерии, театрально произнес немного измененные свои слова, сказанные на вечере у Чернышова: – Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора… По струям падающих листьев мы могли бы забраться на небо. Не Тютчев, конечно, а мы с вами.
Валерия взглянула на него в томительной озадаченности.
– Опять пошлость, Николенька? Вы, как я помню, говорили: по струям шампанского. По струям листьев – хуже. И вообще – стоит ли повторяться?
– Шампанского сегодня нет. Есть осень. И бабье лето. А то, что я говорил вам в тот чудный вечер, наплевать и забыть.
«Что все-таки между ними? – подумал Дроздов. – Любовная игра? Неприязнь? Ясно одно: равнодушия друг к другу они не испытывают».
Дроздов, с недавних пор устраивая себе голодные дни, выпил в столовой два стакана кефира, заел антоновкой, безрадостно наслаждаясь ее крепостью, кислотой, треском под зубами, и в некоторой озадаченности вышел на прохладный воздух бульвара, из конца в конец оранжевый, солнечный.
Везде царствовала осень, сухой холодок, низкое солнце, загороженное липами, и везде навалы опавшей листвы на дорожках. День был тихий, прозрачный, обогретый последним теплом; над газонами летела в воздухе паутина. Нежный голубиный пух зацепился за увядающую траву и, невесомый, колыхался, светясь на солнце, как забытый июньский одуванчик.
С неопределенным беспокойством, со смутным чувством неслучайного и неизбежного, Дроздов обратил внимание на этот пух-одуванчик в обманчиво-зеленой траве, бессмысленный под нежарким туманным солнцем, и неизвестно почему снова вспомнил задыхающийся Митин голос по телефону и нахмурился от внезапной мысли, что вся его жизнь, кажущаяся внешне похожей на безбедную в общем-то жизнь многих его коллег со всеми плюсами и минусами, на две трети состояла и состоит из бессилия и борьбы с собой, и, вероятно, ему самому можно было бы о себе сказать с насмешкой: «несчастный счастливец».
В конце аллеи сидели на скамье Тарутин и Улыбышев, с легкодумным видом бездельников вытянув ноги к ворохам листьев, словно бы для загара подставляя лица тепловатым лучам. И Улыбышев, уже простив своему кумиру недавнюю обиду, как готов был простить все, говорил возбужденным голосом:
– А знаете, в Австралии обитает интереснейшая черепаха, слышали? Старуха способна существовать только в двух измерениях. Стоит поднять ее от земли, подержать в воздухе, и она умирает. Дуреха не выдерживает высоты. Здорово? Интересно все-таки?
– Чересчур, Яшенька. Не черепаха – Ахиллес, – задумчиво отозвался Тарутин, с закрытыми глазами нежась на солнце. – Похоже на всех нас, прости Господи.
– Прощения уже нет никому, даже после раскаяния, – подходя к скамье, сказал шутливо Дроздов. – Слишком нагрешили.
Тарутин открыл глаза, внимательные, чуткие, с незнакомым оттенком летней зелени, как будто никогда не было в них выражения мрачной дерзости человека, презирающего ничтожество ближних своих, а всегда сквозила бесхитростная чистота веселого решения.
– Игорь, сядь на два слова, погреемся на московском солнце, – проговорил он и сбросил бугорок листьев с края скамьи. – В институте вокруг меня или пустота, как вокруг прокаженного, или дальние круговороты с шепотом. А это меня веселит. Но каждому смертному нужно хотя бы полчаса одиночества для того, чтобы что-либо осознать. Поэтому – это рандеву на бульваре.
– Одиночества не вижу, – сказал Дроздов.
– Яшенька сегодня не в счет, – успокоил Тарутин.
Улыбышев, пунцовея, выговорил заискивающим шепотом:
– Мне уйти, да?
– Сиди, юнец, коли связаны мы с тобой веревочкой.
И Тарутин щелчком сбил жухлый лист, спланировавший ему на грудь. Его невозмутимо-спокойное лицо со светлой челкой на лбу показалось сейчас Дроздову молодым, свежим, как если бы он хорошо выспался, отдохнул и пребывал теперь в добром расположении духа.
– Что осознать, Николай? – спросил Дроздов и, поддаваясь теплу и тревожному холодку бульвара, опустился на скамью, тоже вытянул ноги, погружая их в шуршащую глубину наметенного сюда желтого сугроба. – Какой необыкновенный день, а? – сказал он, вдыхая тленный запах листьев, на секунду зло досадуя на все раздражающее, фальшивое, что происходило за последние дни. – Что мы можем с тобой осознать, Николай, в такой божественный день, кроме того, что все мы живем не так, как надо. Яша прав. В двух измерениях.
– И задыхаемся, как только на сантиметр оторвем ноги от земли, – договорил Тарутин добродушно. – Но черепахи тоже, знаешь ли, хочут жить.
– Ха-ха! – сказал Улыбышев не без осторожного ехидства. – Оба вы похожи на черепах, как две капли воды.
– Отрок науки, ша! Не умничай, – сказал Тарутин с тем же добродушием и развалился на скамье, прищуриваясь в солнечную благодать неба. – Да, денек шикарный… Вот что я хотел сказать тебе, Игорь. Я уеду недели на две.
– Куда?
– На Чилим. Как член экспертной комиссии. От института. Пощупаю, что там сейчас. Что за похабщина там творится. И поговорю с местным начальством, которому монополии уже дают подачку в четыреста миллионов, чтобы получить согласование проекта. Миллионы якобы предназначены для строительного развития чилимского региона, но это капля в море. А объегоренные местные власти из за своего нищенства пойдут на согласование и продадут край на разрушение. Хочу побывать. Чернышев не против поездки. Наоборот – высказал полное одобрение. Командировку подписал и сказал: «Думаю, Дроздов тоже будет не против». Видишь, какая идиллия наступила! А мне в Москве уже – вот так! – Тарутин провел по горлу. – Мечтаю побродить по тайге, пощелкать кедровых орешков, сходить на глухаря или на амикана-дедушку, если берлога попадется. Как только понаедет строительная бригада, сметут все подряд. Кстати, есть тайные сообщения: поселок для гидростроителей там нелегально уже сооружают. И валят лес на трассе зверски. И прибывает техника с Саяно-Шушенской. Проект не утвержден, а мафия уже действует. Со мной напрашивается Яша. По своей геологической линии. Какие на этот счет у тебя будут соображения?
В его голове сквозила легкая ирония, лицо было по-прежнему добродушно, оживленно, точно наступило освобождение или он заставил себя освободиться от всего, что мешало простоте во взаимоотношениях с жизнью, и это новое, вроде еще вчера непредвиденное в нем, озадачило Дроздова. Он спросил:
– Когда едешь?
– Самолет завтра. В одиннадцать часов вечера. Как у тебя? Когда дашь ответ Битвину? Решил? Решаешь? Я хотел бы, чтобы глагол был в прошедшем времени. Хотел бы, Игорь. Для общего, дела. Все сроки против тебя.
– Я тугодум. Общее дело… Повторяешь слово Битвина.
– Не настолько близко с ним знаком.
– Ваше назначение ждут в институте, вас встретят аплодисментами! – вставил восторженно Улыбышев, и от восторга короткий носик его стал еще более вздернутым. – Вас уважают, потому что вы вне подлых групп, вы себя ничем не запятнали!
– Поэтому-то аплодисменты будут жиденькими, – поправил Дроздов. – Далеко не все хотят моего назначения. Сейчас говорят, что новая группа уже есть. Создалась. Тарутин, Валерия Павловна и я. Слыхал, Николай? Слухи носятся по коридорам. Группа захвата власти. Заговор тиранов. Социал-предателей науки. Ни меньше ни больше.
– Ладно. Захват власти у бездарей меня не пугает. Но, но… Почему Валерия? – задумался на мгновенье Тарутин. – А! Вероятно, потому, что была с нами в Крыму. Тогда почему не зачислили в группу тиранов Нодара? Бедный наш Нодар в невероятной панике. Ходит бледный, как нимфа. Но тут ничего не попишешь. Миролюбивый Нодар хочет вселенской дружбы, его мечта влюбить лягушку в скорпиона. Ни хрена не выйдет!
И он беззлобно засмеялся, ударил кулаком по колену. Все, казалось, было решено для него, проверено, взвешено, и от этого настроение сохранялось ровным, не свойственно ему веселым. А Улыбышев, умоляя ребячески пестрыми, подобно донной гальке, глазами (откуда у сугубо городского человека такой деревенский цвет глаз?) сказал робко:
– Я хотел бы поехать, Игорь Мстиславович… Я все-таки геолог… Я пригожусь… Я их всех терпеть не могу…
Тогда Дроздов сказал с целью придать разговору несерьезное направление:
– Вы, Яша, думаете, что у нас действительно создалась группа? Братство масонов в науке? Солидарность тиранов? Вы хотите, чтобы я как заместитель директора отпустил вас на Чилим?
– Я хочу.
– Отпускаю вместе с вашей прекрасной наивностью. Можете не спрашивать разрешения у Чернышова. Оформляйте командировку.
– Как вы смеетесь надо мной! – проговорил Улыбышев со страстью обиженного интеллигентного мальчика. – Вы меня подозреваете, я вам нужен как предмет для насмешек. Я не в двух измерениях! Я не черепаха. Да, я хочу быть в вашей группе, а вы не признаете молодых, вы нами пренебрегаете!
– Ну, стоп, стоп, стоп, отец, – остановил Тарутин, охлаждая его поглаживанием по плечу. – Нацицеронил столько, что компьютер зубы поломает! Игорь Мстиславович здесь ни при чем! Он – вне групп. Группа – это я. Поэтому насчет тебя я подумаю. Для поездки на Чилим готовь заявление, все анализы, справку из домоуправления и прочая…
– Все зачем-то шутки и шутки!.. Для чего все время со мною шутки? – возмутился Улыбышев. – Я с вами хочу быть! Что я – неполноценный осел какой-нибудь?
– Кончатся шутки – начнутся полноценные слезы, – сказал вскользь Тарутин и ободряюще потрепал Улыбышева по заросшему затылку. – Ты парень семейный, молодожен. Тебе деньги в семью нести надо. Жену любишь и ребятенка, кажись, ожидаешь? Так? А я – бобыль, холостяк, старый морж, перекати-поле. Кому безопаснее размахивать кулаками? Тебе или мне? Мне, паря, мне. Разобьют витрину мне – дело одно. Встану. Тебе двинут по очкам – уже дело другое. Очки ноне дороги. Драма. Паря ты ничего, но раньше времени ни в какие группы, ни в какую драку не лезь. Это так, что ли, Игорь Мстиславович?
– Добавить нечего.
Улыбышев едко усомнился:
– И вы ничего не боитесь?
– Ересь! – отмахнулся Тарутин. – У меня иногда волосы шевелятся на голове от страха.
– От страха? Как от страха?
– А ты думал от чего – от восторга? Прожитый день навсегда потерян – верно? – поэтому прошлое теряет значение. Так вот. От страха за твоего ребятенка, который родится в угробленном будущем.
– Не шутите, – угрюмо произнес Улыбышев. – Я знаю… У нас есть мафия. Не такая, конечно, как в Америке. Но есть…
– Запомни уж, Яша, кстати, безумную сказочку Это самая могущественная мафия в мире. Американская «коза ностра» – невинное дитё. Патриархальщина, – выговорил Тарутин беспечным голосом, но в его прищуренных смеющихся глазах загорелся дерзкий огонек. – Только вместо автоматов у нашей мафии – бульдозеры, землечерпалки, подъемные краны, миллионы для обмана и подкупов… Цель мафии: вранье правительству, то есть – под знаменами обещаний блага устроить гибель земель, лесов, рек. И всеобщий голод в стране, а потом превратить ее в кучу дерьма, где зарыта жемчужина для чужих. До этого ты допер, отец? Россия – сырьевая база Америки. Красиво а?
– В самом деле, Николай, твои безумные всхлипы не имеют предела, – сказал Дроздов, раздраженный этой ничем не прикрытой сказочкой. – Не развращай страхами молодежь.
– Поедет со мной – услышит и не то, – отозвался Тарутин, не придавая значения словам Дроздова, и тут же с нарочитым легкомыслием проговорил: – Ну вот, в поле зрения еще одна групповщица, по партийной кличке «Валерия». И, кажется, направляется к нам. Сейчас надо быть рыцарями, хотя вставать неохота, – добавил он и лениво шевельнулся на скамье.
– В твоем дворянском воспитании крепко не уверен, – сказал Дроздов.
Валерия шла по аллее, похрустывая каблучками сапожек по листьям, приближалась к ним, высокая, в серой водолазке, в синей юбке, и Улыбышев, наверное, замечая сейчас поворот в настроении Тарутина, связанный, надо полагать, с той клоунско-рыцарской «туфельной историей», теперь известной всему институту, сказал, хмыкая:
– Кристина Киллер. Идет как будто манекенщица.
– Молчать, несмышленыш! Что ты понимаешь в этом деле, геологический молоток? – зашипел Тарутин и, как показалось, не без умысла первый встал навстречу Валерии, театрально произнес немного измененные свои слова, сказанные на вечере у Чернышова: – Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора… По струям падающих листьев мы могли бы забраться на небо. Не Тютчев, конечно, а мы с вами.
Валерия взглянула на него в томительной озадаченности.
– Опять пошлость, Николенька? Вы, как я помню, говорили: по струям шампанского. По струям листьев – хуже. И вообще – стоит ли повторяться?
– Шампанского сегодня нет. Есть осень. И бабье лето. А то, что я говорил вам в тот чудный вечер, наплевать и забыть.
«Что все-таки между ними? – подумал Дроздов. – Любовная игра? Неприязнь? Ясно одно: равнодушия друг к другу они не испытывают».