Страница:
– Перестаньте, будьте мужчиной, – сердито сказала Валерия и, потеребив рукав Дроздова, показала бровями на столы. – Послушай, что говорят. Мне что-то не по себе.
С недалекого стола сквозь общий шум доходил причмокивающий голос беззубой старухи:
– Умер он, милая, три месяца назад. Похоронила я его. А потом березку у окна попросила срубить. Сижу, корочку жую, плачу, одна – в окно смотрю: может, Алешенька с кладбища домой идет. Чего ж ты смеешься, девушка? С какой такой радости?
– Обхохочешься! Это мертвый-то с кладбища? В белых тапочках? Заскок у тебя, бабка, зажилась ты, сбрендила! – звонко отозвалась девица с бойкими сорочьими глазами. – Дура ты, бабка! Из ума выжила!
– Май месяц – гремучий в тайге, люди говорили – грозы идут. Не сейчас, а раньше было. Сейчас и гроз никаких. Дожж сеет, как осенью. Как теперь вот. Всю природу перелопачили.
– А я т-тебе говорю, суп хорош, когда в нем свинья искупалась! – свирепо гудел кто-то в углу чайной. – А ты мне – гундишь: жри свинину! Резиновый сапог это, а не свинина! Я лучше стакашку опрокину заместо супа! Дерьмом вас на стройке кормят, а народ молчит, как умный.
– А русский народ испокон века безмолвствует. Потому дурак лопоухий. Ездят на нем, как на осле. После войны думали: наладится. А вышло: большой гвоздь в сумку. Воевали-то воевали, а ни хрена не завоевали!
– На пятую коммунистическую стройку приехал, а что проку? Все хужей и хужей. Ни жратвы, ни тряпок.
– Ежели в в тридцать четвертом году Сталин ушел в отставку, а Брежнев в семьдесят четвертом, то мы жили в – во как!
– Цыц, пятьдесят восьмая статья по тебе плачет! Ты тут сметану не разливай! А то по ушам – и на сковородку!
– А мне один хрен, где резиновый сапог жрать!
– Подождем официантку, расплатимся и уйдем, – сказал Дроздов. – Я устал. И мне тоже не по себе.
Он ощущал ласковую тяжесть ее руки, успокоительно лежавшей на рукаве его куртки, но уже тоска наплывала на него из гущи сплетенных криков, гама, из спертого воздуха, пропахшего нечистой одеждой, и он не мог перебороть сознание обмана, коварно совершенного перед всеми этими нетрезвыми и плохо выбритыми людьми, другими людьми, трезвыми и опрятными, обитающими в уютных, оснащенных кондиционерами кабинетах больших городов, в комфортабельных домах с охраной в просторных вестибюлях, с бесшумными скоростными лифтами в зеркалах, с заграничным кафелем и душистым мылом ванных комнат, озонаторами и, разумеется, горячей водой; совершенного обмана и людьми науки, сидящими в стеклянных небоскребах многих тысяч научно-исследовательских институтов с жирной оплатой и благами мощных ведомств, торжествующих в «охотничьих домиках», саунах, бассейнах и массажных, где обслуживают в невинных передничках девицы, выученные днем и ночью исполнять разнообразные желания гостей. Не Древний ли это Рим двадцатого века среди бедности?..
«Да, ложь, роковые проекты и обман всех, кто в этой чайной и кого я встречал на стройках и кому обещали все блага земные – электричество, дома, еду, благополучие. Что же мы дали им? Нищенское существование бродяг. Я тоже участник этой лжи и заговора против народа. На моих глазах происходило разрушение основ жизни: земли, воды, богатства. Тарутин вперед меня понял и возненавидел эту смертельную науку тайного кругового всесилия над людьми. Неужто я вот здесь, в чайной, молча отверз уста для истины? – И Дроздов усмехнулся своему запоздалому неверию, которое мучило его не первый день. – Избавиться от мелко, ничтожно, подло совершенной когда-то измены для того, чтобы теперь потерять легковесную надежду на спасение человечества технократами? И это моя гибель? Да, это так – кризис, крах…»
– Что за чудак этот пролетарий! Он идет сюда с милиционером, – сказала Валерия, слегка надавливая на запястье Дроздова. – Совсем уж странно. Ты видишь?
В тесном проходе между столиками суматошно спешил, суетился морщинистый человек, то просовываясь вперед милиционера, то пропуская его перед собой; неумытое лицо с полосами крови передергивалось, кукожилось в заискивающих гримасах, в искательном призыве сострадания, и выпучивались и юлили блеклые глаза. Лейтенант милиции, немолодой, крепкий, как грибок, шагал начальственной поступью, багровый от раздирающей рот зевоты, но его решительные губы каменно цепенели, и, скрывая муки зевоты, он пытался выкашлянуть воздух широким носом, отчего выступали слезы на веках. Видимо, за неимением происшествий лейтенант только что дремал где-то в задних комнатах чайной.
– Вот он! – крикнул морщинистый, тыкая измазанный засохшей кровью палец впереди милиционера. – Избил меня в кровь! Искровянил меня, сволочь! Набросился, как зверь! У меня свидетели есть, вот ребята со стройки сидят, видели, как он…
Шурша плащом, лейтенант милиции подошел к столу, натужным кашлем подавляя зевоту, и, уже исполненный непоколебимой официальной власти, упер взгляд в переносицу Дроздова, и тот почувствовал проникающий холодок его голоса:
– Прошу предъявить документы.
– Сделайте одолжение, – сказал Дроздов. – Садитесь, лейтенант. Вам, вероятно, придется составлять протокол. Я к вашим услугам.
Лейтенант взял паспорт и выразительно пощелкал корешком по ладони.
– Не тут, гражданин, не тут. Найдем место, где оформить. – Он обернулся к ближнему столу, где сидели стриженые парни. – Попросил бы кого-нибудь из вас пройти со мной как свидетеля избиения.
Парни глянули на лейтенанта, дурашливо осклабясь.
– А жена у него была наполовину дура, наполовину умная. Один дед в снохачах ходил… – изумленно сказал скороговоркой круглоголовый парень и, развлекаясь, загоготал. – От анекдот похабный, со смеху подохнешь!
– Ты, остриженный, памороки мне не забивай. Я говорю: свидетели пускай со мной пройдут, – командным тоном оборвал лейтенант. – Вот ты видел избиение гражданина Грачева?
– Я? Эх, начальник! – круглоголовый парень полоумно завел глаза под лоб. – Косой я на два уха. Как я увижу? Анекдоты рассказывали. «Подражни, подражни, говорит, котенка». – «А он же царапается». Эх, подначка ты подначка, все четыре колеса! «Вы, говорит, откуда, из Москвы?» «Москвич», – говорит. «А жена откуда?» – «Да тоже из Чилима. Бройлерные комары у нас. Сквозь резиновые сапоги кусают». Смешно до сшибачки! Ха-ха! Хе-хе!
– Дурака играешь? – выговорил лейтенант, с угрозой напруживая шею. – Мало тебе одного срока было? Вернулся – радуйся. А со мной ты в бильярд не играй. Я тебе не шарик. По-серьезному спрашиваю: кто видел действия хулиганства, прошу пройти со мной!
– А ну ж, ребята, вы же видели, как он меня уродовал! Да что ж вы? Я ж не чужой вам! – взмолился морщинистый, подскакивая к столу парней, затем кидаясь к столу, где склонились над тарелками беззубая старуха и бойкая девица с сорочьими глазами. – А вы, бабы, тоже ведь не слепые были! Меня, меня он бил. Меня, пьяного, бил, слабого бил! А ты, ты!.. – подтолкнул он в плечо девицу. – Ты что ж, столичным за мармелад продалась? Купили тебя?
– Я видела фулиганство. Я пойду, – произнесла вызывающе девица, выпрямляя пухлую грудь. – Я свидетельница…
– Так, – с мрачным удовлетворением отметил лейтенант.
– Сиди-и, безмозглая курица-а, – разозленно протянул круглоголовый парень. – Мы не видели, а она видела? Подол ты свой видела. Куриной башкой не соображаешь, что закладон москвича хотят сделать? Ты ведь, алкаш, на гостя сам первый попер, на стычку его вызывал! Не так, что ль, бульдозерная задница? Скажи честно мильтону! Гапон, мол, я!
– Тих-х-а-а! – скомандовал густым криком лейтенант, галошей выставляя вперед нижнюю челюсть. – Я не позволю нецензурных оскорблений личностей! Прошу вас следовать за мной, гражданин… гражданин Дроздов. И вас прошу, гражданка свидетельница! Пра-ашу!..
– Ишь ты! Вот так! – захихикал морщинистый и взмахнул кулаком, ставя точку. – От правды не уйдешь!
– Пра-ашу!
Лейтенант-грибок сделал выметающий жест в сторону бойкой девицы, которая мигом вскочила, оправляя свитер на пышной груди, потом сделал приглашающий знак Дроздову, и тот проговорил не без иронии:
– Как случилось, что вы узнали мою фамилию, не заглянув в мой паспорт? Судя по вашим жестам и пассам, вы или экстрасенс при милиции, или ясновидец. Впервые встречаюсь с такой профессиональной проницательностью. И товарищ Чепцов, и вы очень впечатляете. Ну хорошо, пойдемте составлять протокол. Валя, подожди с Яковом меня здесь. Я, видимо, скоро.
– Просто справедливая логика! – воскликнула Валерия, и глаза ее гневно потемнели. – Вы, лейтенант, неотразимы. С одной стороны должны быть свидетели, а с другой?.. Мы видели этого незаурядного мужчину, мечтающего быть пролетарием, и видели, как он по-ангельски протягивал нам руку дружбы с разбитой бутылкой. Этот выпивоха весь в крови. Посмотрите на его руки, изрезанные осколками бутылки. Кровь на лице от его рук. Вы это не заметили, уважаемый товарищ лейтенант?
– Пра-ашу вас оставаться на своих местах! Органы правопорядка никакой московской науке не подчиняются! И прошу вас не учить меня! – повысил голос лейтенант, и опять галошная челюсть его воинственно выдвинулась вперед. – Я вам не пешка с Минеральных Вод!
– Что? – спросила Валерия.
– Я вам не пешка с Минеральных Вод! – повторил лейтенант, и выражение неприступности заледенело в его взгляде.
– Пешка? С Минеральных Вод? – У Валерии изогнулись брови, вздрогнул голос смехом. – Почему с Минеральных Вод?
– Не ваше дело, гражданка! Прошу следовать за мной тех граждан, которые необходимы для протокола. Пострадавший, идите вперед. Не улыбьтесь, гражданочка, и за тыщи километров от Москвы никому… хоть и академику, нарушать общественный порядок не позволим! От ответственности у нас никто не уйдет.
– Нет сомнения, что охранитель истины вы образцовый, – сказал Дроздов. – Наверное, остальные остались в Минеральных Водах.
– А вы как думали! У нас никому поблажек не будет, гражданин ученый!
Он провел их в подсобное помещение, тесное, душное, рядом с кухней, по-хозяйски расположился за столом, не спеша раскрыл паспорт Дроздова, солидно напрягая шею, заостряя пульки зрачков.
– Ясно. Прописаны в Москве, а приехали к нам в командировку? На каком основании приехали?
– Представьте, товарищ лейтенант, приехал.
– Как это «представьте»? Вы шутки бросьте. Это черта можно представить.
– Представьте, что приехал черт, чтобы узнать, при каких обстоятельствах убили московского ученого здесь, у вас, в Чилиме.
– Вашего ученого никто не убивал. По пьянке сгорел в костре.
– У вас все родственники живут в Минеральных Водах, лейтенант?
– Валерия Павловна, я не могу! У меня что-то с головой случилось! Мрази и глупцы! Что они делают? Занимаются какими-то идиотскими протоколами, провокациями и не хотят искать убийц! Почему это? Я ничего не соображаю?..
Валерия молчала, глядя в окно, где с далеких гольцов, должно быть, дуло вечерним холодом и в падях буграми колыхался туман.
Глава двадцать четвертая
С недалекого стола сквозь общий шум доходил причмокивающий голос беззубой старухи:
– Умер он, милая, три месяца назад. Похоронила я его. А потом березку у окна попросила срубить. Сижу, корочку жую, плачу, одна – в окно смотрю: может, Алешенька с кладбища домой идет. Чего ж ты смеешься, девушка? С какой такой радости?
– Обхохочешься! Это мертвый-то с кладбища? В белых тапочках? Заскок у тебя, бабка, зажилась ты, сбрендила! – звонко отозвалась девица с бойкими сорочьими глазами. – Дура ты, бабка! Из ума выжила!
– Май месяц – гремучий в тайге, люди говорили – грозы идут. Не сейчас, а раньше было. Сейчас и гроз никаких. Дожж сеет, как осенью. Как теперь вот. Всю природу перелопачили.
– А я т-тебе говорю, суп хорош, когда в нем свинья искупалась! – свирепо гудел кто-то в углу чайной. – А ты мне – гундишь: жри свинину! Резиновый сапог это, а не свинина! Я лучше стакашку опрокину заместо супа! Дерьмом вас на стройке кормят, а народ молчит, как умный.
– А русский народ испокон века безмолвствует. Потому дурак лопоухий. Ездят на нем, как на осле. После войны думали: наладится. А вышло: большой гвоздь в сумку. Воевали-то воевали, а ни хрена не завоевали!
– На пятую коммунистическую стройку приехал, а что проку? Все хужей и хужей. Ни жратвы, ни тряпок.
– Ежели в в тридцать четвертом году Сталин ушел в отставку, а Брежнев в семьдесят четвертом, то мы жили в – во как!
– Цыц, пятьдесят восьмая статья по тебе плачет! Ты тут сметану не разливай! А то по ушам – и на сковородку!
– А мне один хрен, где резиновый сапог жрать!
– Подождем официантку, расплатимся и уйдем, – сказал Дроздов. – Я устал. И мне тоже не по себе.
Он ощущал ласковую тяжесть ее руки, успокоительно лежавшей на рукаве его куртки, но уже тоска наплывала на него из гущи сплетенных криков, гама, из спертого воздуха, пропахшего нечистой одеждой, и он не мог перебороть сознание обмана, коварно совершенного перед всеми этими нетрезвыми и плохо выбритыми людьми, другими людьми, трезвыми и опрятными, обитающими в уютных, оснащенных кондиционерами кабинетах больших городов, в комфортабельных домах с охраной в просторных вестибюлях, с бесшумными скоростными лифтами в зеркалах, с заграничным кафелем и душистым мылом ванных комнат, озонаторами и, разумеется, горячей водой; совершенного обмана и людьми науки, сидящими в стеклянных небоскребах многих тысяч научно-исследовательских институтов с жирной оплатой и благами мощных ведомств, торжествующих в «охотничьих домиках», саунах, бассейнах и массажных, где обслуживают в невинных передничках девицы, выученные днем и ночью исполнять разнообразные желания гостей. Не Древний ли это Рим двадцатого века среди бедности?..
«Да, ложь, роковые проекты и обман всех, кто в этой чайной и кого я встречал на стройках и кому обещали все блага земные – электричество, дома, еду, благополучие. Что же мы дали им? Нищенское существование бродяг. Я тоже участник этой лжи и заговора против народа. На моих глазах происходило разрушение основ жизни: земли, воды, богатства. Тарутин вперед меня понял и возненавидел эту смертельную науку тайного кругового всесилия над людьми. Неужто я вот здесь, в чайной, молча отверз уста для истины? – И Дроздов усмехнулся своему запоздалому неверию, которое мучило его не первый день. – Избавиться от мелко, ничтожно, подло совершенной когда-то измены для того, чтобы теперь потерять легковесную надежду на спасение человечества технократами? И это моя гибель? Да, это так – кризис, крах…»
– Что за чудак этот пролетарий! Он идет сюда с милиционером, – сказала Валерия, слегка надавливая на запястье Дроздова. – Совсем уж странно. Ты видишь?
В тесном проходе между столиками суматошно спешил, суетился морщинистый человек, то просовываясь вперед милиционера, то пропуская его перед собой; неумытое лицо с полосами крови передергивалось, кукожилось в заискивающих гримасах, в искательном призыве сострадания, и выпучивались и юлили блеклые глаза. Лейтенант милиции, немолодой, крепкий, как грибок, шагал начальственной поступью, багровый от раздирающей рот зевоты, но его решительные губы каменно цепенели, и, скрывая муки зевоты, он пытался выкашлянуть воздух широким носом, отчего выступали слезы на веках. Видимо, за неимением происшествий лейтенант только что дремал где-то в задних комнатах чайной.
– Вот он! – крикнул морщинистый, тыкая измазанный засохшей кровью палец впереди милиционера. – Избил меня в кровь! Искровянил меня, сволочь! Набросился, как зверь! У меня свидетели есть, вот ребята со стройки сидят, видели, как он…
Шурша плащом, лейтенант милиции подошел к столу, натужным кашлем подавляя зевоту, и, уже исполненный непоколебимой официальной власти, упер взгляд в переносицу Дроздова, и тот почувствовал проникающий холодок его голоса:
– Прошу предъявить документы.
– Сделайте одолжение, – сказал Дроздов. – Садитесь, лейтенант. Вам, вероятно, придется составлять протокол. Я к вашим услугам.
Лейтенант взял паспорт и выразительно пощелкал корешком по ладони.
– Не тут, гражданин, не тут. Найдем место, где оформить. – Он обернулся к ближнему столу, где сидели стриженые парни. – Попросил бы кого-нибудь из вас пройти со мной как свидетеля избиения.
Парни глянули на лейтенанта, дурашливо осклабясь.
– А жена у него была наполовину дура, наполовину умная. Один дед в снохачах ходил… – изумленно сказал скороговоркой круглоголовый парень и, развлекаясь, загоготал. – От анекдот похабный, со смеху подохнешь!
– Ты, остриженный, памороки мне не забивай. Я говорю: свидетели пускай со мной пройдут, – командным тоном оборвал лейтенант. – Вот ты видел избиение гражданина Грачева?
– Я? Эх, начальник! – круглоголовый парень полоумно завел глаза под лоб. – Косой я на два уха. Как я увижу? Анекдоты рассказывали. «Подражни, подражни, говорит, котенка». – «А он же царапается». Эх, подначка ты подначка, все четыре колеса! «Вы, говорит, откуда, из Москвы?» «Москвич», – говорит. «А жена откуда?» – «Да тоже из Чилима. Бройлерные комары у нас. Сквозь резиновые сапоги кусают». Смешно до сшибачки! Ха-ха! Хе-хе!
– Дурака играешь? – выговорил лейтенант, с угрозой напруживая шею. – Мало тебе одного срока было? Вернулся – радуйся. А со мной ты в бильярд не играй. Я тебе не шарик. По-серьезному спрашиваю: кто видел действия хулиганства, прошу пройти со мной!
– А ну ж, ребята, вы же видели, как он меня уродовал! Да что ж вы? Я ж не чужой вам! – взмолился морщинистый, подскакивая к столу парней, затем кидаясь к столу, где склонились над тарелками беззубая старуха и бойкая девица с сорочьими глазами. – А вы, бабы, тоже ведь не слепые были! Меня, меня он бил. Меня, пьяного, бил, слабого бил! А ты, ты!.. – подтолкнул он в плечо девицу. – Ты что ж, столичным за мармелад продалась? Купили тебя?
– Я видела фулиганство. Я пойду, – произнесла вызывающе девица, выпрямляя пухлую грудь. – Я свидетельница…
– Так, – с мрачным удовлетворением отметил лейтенант.
– Сиди-и, безмозглая курица-а, – разозленно протянул круглоголовый парень. – Мы не видели, а она видела? Подол ты свой видела. Куриной башкой не соображаешь, что закладон москвича хотят сделать? Ты ведь, алкаш, на гостя сам первый попер, на стычку его вызывал! Не так, что ль, бульдозерная задница? Скажи честно мильтону! Гапон, мол, я!
– Тих-х-а-а! – скомандовал густым криком лейтенант, галошей выставляя вперед нижнюю челюсть. – Я не позволю нецензурных оскорблений личностей! Прошу вас следовать за мной, гражданин… гражданин Дроздов. И вас прошу, гражданка свидетельница! Пра-ашу!..
– Ишь ты! Вот так! – захихикал морщинистый и взмахнул кулаком, ставя точку. – От правды не уйдешь!
– Пра-ашу!
Лейтенант-грибок сделал выметающий жест в сторону бойкой девицы, которая мигом вскочила, оправляя свитер на пышной груди, потом сделал приглашающий знак Дроздову, и тот проговорил не без иронии:
– Как случилось, что вы узнали мою фамилию, не заглянув в мой паспорт? Судя по вашим жестам и пассам, вы или экстрасенс при милиции, или ясновидец. Впервые встречаюсь с такой профессиональной проницательностью. И товарищ Чепцов, и вы очень впечатляете. Ну хорошо, пойдемте составлять протокол. Валя, подожди с Яковом меня здесь. Я, видимо, скоро.
– Просто справедливая логика! – воскликнула Валерия, и глаза ее гневно потемнели. – Вы, лейтенант, неотразимы. С одной стороны должны быть свидетели, а с другой?.. Мы видели этого незаурядного мужчину, мечтающего быть пролетарием, и видели, как он по-ангельски протягивал нам руку дружбы с разбитой бутылкой. Этот выпивоха весь в крови. Посмотрите на его руки, изрезанные осколками бутылки. Кровь на лице от его рук. Вы это не заметили, уважаемый товарищ лейтенант?
– Пра-ашу вас оставаться на своих местах! Органы правопорядка никакой московской науке не подчиняются! И прошу вас не учить меня! – повысил голос лейтенант, и опять галошная челюсть его воинственно выдвинулась вперед. – Я вам не пешка с Минеральных Вод!
– Что? – спросила Валерия.
– Я вам не пешка с Минеральных Вод! – повторил лейтенант, и выражение неприступности заледенело в его взгляде.
– Пешка? С Минеральных Вод? – У Валерии изогнулись брови, вздрогнул голос смехом. – Почему с Минеральных Вод?
– Не ваше дело, гражданка! Прошу следовать за мной тех граждан, которые необходимы для протокола. Пострадавший, идите вперед. Не улыбьтесь, гражданочка, и за тыщи километров от Москвы никому… хоть и академику, нарушать общественный порядок не позволим! От ответственности у нас никто не уйдет.
– Нет сомнения, что охранитель истины вы образцовый, – сказал Дроздов. – Наверное, остальные остались в Минеральных Водах.
– А вы как думали! У нас никому поблажек не будет, гражданин ученый!
Он провел их в подсобное помещение, тесное, душное, рядом с кухней, по-хозяйски расположился за столом, не спеша раскрыл паспорт Дроздова, солидно напрягая шею, заостряя пульки зрачков.
– Ясно. Прописаны в Москве, а приехали к нам в командировку? На каком основании приехали?
– Представьте, товарищ лейтенант, приехал.
– Как это «представьте»? Вы шутки бросьте. Это черта можно представить.
– Представьте, что приехал черт, чтобы узнать, при каких обстоятельствах убили московского ученого здесь, у вас, в Чилиме.
– Вашего ученого никто не убивал. По пьянке сгорел в костре.
– У вас все родственники живут в Минеральных Водах, лейтенант?
* * *
Дроздов не видел и не мог видеть в этот момент, как в чайной, истерически давясь задушенными рыданиями, тягуче мычал, кусал себе в кровь руки, чтобы не закричать в голос, бился в припадке бессилия Улыбышев, повторяя всхлипывающим носовым шепотом:– Валерия Павловна, я не могу! У меня что-то с головой случилось! Мрази и глупцы! Что они делают? Занимаются какими-то идиотскими протоколами, провокациями и не хотят искать убийц! Почему это? Я ничего не соображаю?..
Валерия молчала, глядя в окно, где с далеких гольцов, должно быть, дуло вечерним холодом и в падях буграми колыхался туман.
Глава двадцать четвертая
В Москве моросило.
Стекла такси запотевали, поскрипывающие «дворники» размазывали грязноватые радуги, и утренние улицы с ранним светом в магазинах, с мокнущими очередями на отполированных дождем тротуарах – все в туманце дождя было смутно, знакомо: и эти очереди, и скопища машин на перекрестках, и толпы зонтиков на остановках – все, что на время было забыто за тридевять земель отсюда, в невеселой чилимской тайге. Дроздов впервые почувствовал эту неприютность, отчужденную бедность, жестокость таежного края, прежде, несмотря ни на что, в определенный срок манившего его как земля обетованная. После похорон на ужасающем своей заброшенностью чилимском кладбище, где присутствовало их трое, шофер и сторож из морга, нанятый привезти на грузовике гроб и вырыть могилу, после поминок в гостинице, устроенных Валерией накануне вылета (выпили по глотку водки, сбереженной ею во фляге), он, уставший до крайности, позвонил председателю райисполкома и попросил короткой встречи. Однако встреча не могла состояться по причине отъезда председателя в глубинку, и тогда Дроздов по телефону высказал ему все, что думает о начатом без утвержденного проекта строительстве на Чилиме, о подозрительной гибели члена экспертной комиссии гидролога Тарутина, о необъяснимом исчезновении его бумаг, о кощунственно распространяемых среди рабочих слухах, извращающих обстоятельства его гибели, наконец, о глупейшей провокации в чайной. Председатель сдержанно и подробно объяснил, что мнение исполкома о необходимости строительства послано в Москву и все инстанции отозвались в положительном плане, то есть исполком безоговорочно одобряет строительство на Чилиме каскада электростанций, что послужит расцвету региона, поэтому местным властям странно слышать отдельные негативные голоса московских ученых, которые, приезжая сюда, расхолаживают строителей, но более того – находят нужным беспробудно пьянствовать до бессознательного состояния, устраивать дебоши в чайных на виду у рабочих.
Не было смысла спорить с ним, прямолинейным или коварным, но его слова о московских ученых, пьянствующих «до бессознательного состояния», и о дебошах в чайных зажгли огонек бешенства в Дроздове, и он ответил, не справляясь с собой: «У вас в тайге совершено убийство незауряднейшего человека. Это убийство на совести Чилима. И, вероятно, Москвы. Поэтому вряд ли вам выгодно расследовать его – в силу многих обстоятельств. Что касается дебоша в чайной, то не с благословения ли начальства устраиваются провокации на виду у рабочих. При заготовленном милиционере в подсобке. Впрочем, каждый наделен теми способностями, которые заслуживает!»
В конце концов Дроздов не жалел, что они не встретились, это избавило его от тягостных минут. Он знал, что не выдержит цинизм придуманной легенды о гибели Тарутина и не выдержит коварного иезуитства в позолоченных пилюлях, вкус которых он полной мерой ощутил в заключительных словах чрезвычайно воспитанного председателя исполкома: «Ученому тоже следует верить соответствующим органам и вести себя в рамках приличия советского человека. Оскорбление органов охраны правопорядка подсудно. Желаю счастливо долететь до Москвы, которую вы так неосторожно обвиняете. Чилим есть Чилим. Москва есть Москва. Кстати, из Москвы, из Цека на ваше имя пришла телеграмма. Вам ее передадут».
Уже в такси по дороге из аэропорта он припомнил фразу телеграммы, непонятно почему подписанную Битвиным: «К огорчению ваше поведение в Чилиме недостойно ученого», припомнил ее образцово-целомудренный текст, ее невозмутимый упрек, обещавший то, что (без неожиданности) он и должен был предполагать, возвращаясь из Чилима… Но не было ни сожаления, ни раскаяния, только мучило и не освобождало чувство беспокойства, недоделанности, незавершенности, будто некто беспощадный и всевластный остановил его на середине пути лживой силой.
– Пожалуй, скептиками сказано: если есть зло, то нет Бога, – вслух проговорил Дроздов, рассеянно протирая затуманенное стекло, за которым бежали осенние московские улицы. – Улыбышев сказал, что чилимскому председателю исполкома тридцать шесть лет. На три года старше Христа! Но почему-то кажется, что с послушной улыбкой первый гвоздь для распятия подал бы и он. Новые карьеристы на местах в заговоре с московскими монополиями, и страну распинают они вместе. И Чепцову лет тридцать пять.
На кольце бульваров дождь усилился, с дробной быстротой застучал по крыше такси, запузырились на асфальте почерневшие лужи, по забрызганному грязью переднему стеклу били струи, прилипали распластанные листья, скользили вверх-вниз на качелях «дворников», и пожилой шофер, покосясь на заднее сиденье, пробормотал ворчливо:
– Простокваша, чтоб ей провалиться. Вся Москва вроде в мокром мешке сидит. В Сибири – тоже льет?
– В Сибири ветер, – невнимательно ответил Дроздов.
– Ты слышал? В мокром мешке… – сказала шепотом Валерия и просунула руку ему под локоть, поеживаясь. – Я бы не хотела, чтобы мы оказались в мокром мешке. Знаешь, такой средневековый способ казни. Засовывают в мешок, завязывают веревочкой и сбрасывают несчастных в реку. Вот тебе и мокрый мешок.
– Почему ты об этом заговорила?
Она притиснулась виском к его виску.
– Как нет на свете серо-буро-малиновых кошек, так нет сейчас и правды. Я с тобой согласна. Но мне как-то стало тревожно… когда ты сказал предисполкома, что Москва участвовала в убийстве Тарутина. Ты переступил через что-то очень запретное, даже если ты подозреваешь что-то…
– Я и так совершил цепь ошибок. И еще об одной не жалею…
Валерия прервала его тихим протестующим движением головы.
– Крупные чиновники из монополий мстительны. Это я знаю. А наша академия!.. Я уже давно потеряла веру в академишек. Ученые мужи… Образцовые исполнители чужой воли. О, мученики совести и страстотерпцы! За крохотным исключением как они удивительно благоразумны, бездарны и безмолвны в любом добром деле! Владения надменного Козина. Известно ведь, что мнимая величина – это корень квадратный из минус единицы. От них нельзя ждать защиты.
– Валери, я не жду ее от корней квадратных из минус единицы. Одна надежда: вдруг прискачет на своем Россинанте верный Дон Кихот.
Она наморщила переносицу.
– Не надо шутить. Один против всех? Тарутина уже с тобой нет.
– Вот что! – с веселой решительностью заговорил Дроздов. – Во-первых, я не один, если верить некой легковейной Золушке, кандидату наук, которая сейчас сидит со мной. Во-вторых, я тебя домой не завожу, мы едем ко мне. Я отдаю в твои владения ванную, свой халат, сам жарю яичницу, достаю из холодильника бутылку шампанского, мы садимся с тобой завтракать, ты приготавливаешь кофе, и мы решаем с тобой вечный вопрос: как жить на белом свете дальше. Согласна?
– Только в одном пункте, – сказала она. – Мы заедем на полчаса, я приготовлю кофе и уезжаю к себе. Сегодня мне нужна своя ванна, своя квартирка, свой халат, своя тишина, свое одиночество. И все свои женские штучки-дрючки, чтобы вернуться в цивилизацию. Ты это понимаешь? По лицу вижу – нет.
Он возразил:
– Ясно, нет. Понимаю только в главном пункте. Он звучит по-современному: молодая женщина не хочет терять эмансипированной самостоятельности и отказывается от своего стиля жизни. Так?
– У меня тысяча пороков, но все они простительны… – Она глубже просунула руку Дроздову под локоть, поцеловала его в щеку холодными губами. – Ты на меня не сердишься? А я думаю о той ветреной ночи, и меня немножко знобит.
И он вспомнил ненастную ночь, когда она осталась у него ночевать, ее робко сдвинутые колени, свежетерпкую скользкость ее рта и, чувствуя прилив душной нежности к ней, сказал с хрипотцой:
– Я не могу сердиться на женщину, которая мне нравится безнадежно. И не хотел бы, чтобы она ушла и заперлась в своей квартирке, довольная свободой. Если ты можешь терпеть эмансипацию, то я враг ее. Она когда-нибудь отнимет у мужчин всех женщин.
– Еще минутку, господин палач.
– Это уже великолепно.
– Не иронизируй, пожалуйста. Я хочу сказать, что некая французская баронесса в последнее мгновение казни сказала своему палачу «еще минутку», чтобы продлить минуту жизни. Я тоже хочу… продлить… Дай мне привыкнуть.
А когда въехали во двор на проспекте Вернадского под черный, сквозной навес тополей, на жирнотусклый асфальт с островами размокших листьев, когда машина затормозила у подъезда, возле которого в водосточной трубе бурно гремело, переливалось, всплескивало, Дроздов сверх всякой меры расплатился с шофером (в благодарность за удачное возвращение), подхватил два рюкзака, и они поднялись в лифте на шестой этаж. В лифте молчали, здесь не было тесно, а она, не прижимаясь, стояла вплотную, он видел слабую улыбку в ее теплых, не совсем искренних сейчас глазах, не отрывающихся от его зрачков, как в тот момент ее загадочной фразы: «Еще минутку, господин палач». И он подумал невольно, что неугасающая память о покойной Юлии оставалась в его душе, несмотря ни на что, незапятнанной, – незащищенный, доверчивый ребенок Юлия не знала, боялась жизни, и, быть может, это погубило ее. Валерия была из другого, сильного племени женщин, и нередко у него возникало такое чувство, что он видел воочию одну Валерию, а мысленно представлял ее другой. Вот и теперь в лифте стояла перед ним в чем-то закрытая на тайный замочек молодая женщина и вместе с тем была же и другая Валерия, изнемогающая от нежности в ту непогожую счастливую ночь, и он не забыл дрожь ее коленей, ее неумение, наивность, ветряной холодок ее кожи.
– На полчаса, хорошо? – не отводя от его глаз улыбающиеся глаза, сказала она. – Я только приготовлю кофе…
На лестничной площадке перед дверью своей квартиры он бросил рюкзаки на пол, легко обнял Валерию за плечи, целуя ее в прохладноватые, почти безучастные губы, вдруг ставшие такими родственно близкими после той непогожей ночи, и сделал усилие, чтобы сказать вполне серьезно:
– Еще минутку, господин палач. Жуткая фраза. Согласись – в ней какая-то аристократическая чертовщина. Не надо долго ко мне привыкать, баронесса. Я не «господин палач», а архангел-хранитель. Останься, Валя, и это не серо-буро-малиновая кошка, а правда.
– Нет, – заторопилась она не согласиться с ним. – Я не могу у тебя остаться. Мне надо одной. Будет кощунственно, нас Бог накажет, если мы так быстро забудем несчастье. Я знаю, что не выдержу, когда мы останемся вместе… Перед моими глазами все время стоит Николай. И почему-то не тот силач и смельчак, который хотел пить шампанское из моей туфли, а то страшное, что мы похоронили. Пойми, я побуду у тебя полчаса, напою тебя кофе и уеду. Не сердись.
– Значит, серо-буро-малиновая кошка гуляет по крышам сама по себе, – ответил Дроздов, стараясь показаться спокойным, и достал ключ от двери, испытывая шершавый комок в горле оттого, что она сзади прижалась щекой к его плечу, так прося у него прощения.
Он долго не мог открыть дверь.
Должно быть, что-то случилось с замком в его отсутствие, ключ не поворачивался, замок не поддавался, не подчинялся силе – и внезапная мысль ожгла его подозрением, связанным с ночными звонками перед отъездом в Сибирь. Очевидно, в квартире хотели побывать или побывали в дни его отсутствия и, работая каким-то железным предметом, испортили замок. Но кто? С какой целью?
– Застрял ключ? – спросила Валерия притворно сонным, капризным голосом.
– Да что-то с этим механизмом, – ответил он не без раздражения выдергивая ключ и разглядывая его при сером свете дождливого окна на лестничной площадке. – Пожалуй, не ключ, а подкачал замок. Наверняка каким-то образом с той стороны сработал предохранитель. Вот некстати!
– Но, может быть, там кто-то есть в квартире, – предположила Валерия. – Ты у кого-нибудь оставляешь ключ? У Нонны Кирилловны, например.
– У нее – нет. Ключ, ключ… – повторил он, хмурясь. – Второй ключ у Мити. Но Митя знает, что я в отъезде. И без меня прийти в пустую квартиру ему нет смысла. Но, возможно, ключ оказался у Нонны Кирилловны, только зачем – непонятно…
Он нажал на кнопку звонка продолжительно и настойчиво, не надеясь, что в квартире может оказаться Нонна Кирилловна, думая об ином, жестоком и невозможном, о чем не надо было говорить Валерии, – это невозможное погружалось в лунную пустоту ночи, разбитую черными тенями тревоги, витавшими над звонком телефона в его кабинет.
– Ну, конечно, я не ошиблась, – утвердительно сказала Валерия, прислушиваясь. – Там кто-то ходит. Ты слышишь какое-то шуршание, будто бы шаги?
Из передней текли тихие звуки неопределенного шевеления, ползущие шорохи, точно сквозняком передвигало по полу скомканную бумагу. Затем ему почудилось вдруг за дверью частое, как после бега, дыхание, и он, ошеломленный догадкой, позвал громким голосом:
– Митя? Ты?..
– Па-па! Мой папа! – пронзил его приглушенный вопль из-за двери. – Папа, папа, папа?..
Он не мог, по-видимому, справиться с замком, быстро отщелкнуть предохранитель, открыть дверь, что-то мешало там, гремело, падая в передней, а когда за порогом, наконец, раскрытой двери среди опрокинутых стульев, среди этой разрушенной баррикады Дроздов увидел дрожащего худенькими плечами сына, его дрожащее радостным плачем лицо, он с удушьем в груди подхватил, поднял его, прижал тонкое, жесткое, ощутимое мальчишескими ребрышками тело и, целуя его растрепанные, пахнущие сладким ветром волосы, его щеки, горячо и солоно залитые слезами, повторял в горьком и счастливом забытьи:
– Ах ты, Митька, Митька, дорогой воробей ты мой, что же ты здесь один делаешь? Совсем один в квартире? И что же ты за такую крепость из стульев устроил? Кто-то приходил? Ты кого-то не хотел пускать? Ну, рассказывай, рассказывай, как ты жил без меня? Ты давно здесь?
– Папа, я не хотел ее пускать, – захлебывался Митя, тонкими руками обвивая шею отца. – Я ушел к тебе, я соскучился… Я хотел тебя ждать, а она приходила, звонила, стучала… Она плакала, что я ее убиваю. Я ее не убиваю. Я только не хочу с ней… Она меня не любит, бьет по голове… У меня голова болит… Я хочу с тобой. Папа, родненький, не отдавай меня. Я умру там. («Неужели он помнит фразу Юлии?») Я не хочу у нее. Я буду посуду мыть, пыль вытирать на полках. Я буду за собой трусики стирать! Папа, пожалуйста, не отпускай!.. Пожалуйста! Пожалуйста!..
Стекла такси запотевали, поскрипывающие «дворники» размазывали грязноватые радуги, и утренние улицы с ранним светом в магазинах, с мокнущими очередями на отполированных дождем тротуарах – все в туманце дождя было смутно, знакомо: и эти очереди, и скопища машин на перекрестках, и толпы зонтиков на остановках – все, что на время было забыто за тридевять земель отсюда, в невеселой чилимской тайге. Дроздов впервые почувствовал эту неприютность, отчужденную бедность, жестокость таежного края, прежде, несмотря ни на что, в определенный срок манившего его как земля обетованная. После похорон на ужасающем своей заброшенностью чилимском кладбище, где присутствовало их трое, шофер и сторож из морга, нанятый привезти на грузовике гроб и вырыть могилу, после поминок в гостинице, устроенных Валерией накануне вылета (выпили по глотку водки, сбереженной ею во фляге), он, уставший до крайности, позвонил председателю райисполкома и попросил короткой встречи. Однако встреча не могла состояться по причине отъезда председателя в глубинку, и тогда Дроздов по телефону высказал ему все, что думает о начатом без утвержденного проекта строительстве на Чилиме, о подозрительной гибели члена экспертной комиссии гидролога Тарутина, о необъяснимом исчезновении его бумаг, о кощунственно распространяемых среди рабочих слухах, извращающих обстоятельства его гибели, наконец, о глупейшей провокации в чайной. Председатель сдержанно и подробно объяснил, что мнение исполкома о необходимости строительства послано в Москву и все инстанции отозвались в положительном плане, то есть исполком безоговорочно одобряет строительство на Чилиме каскада электростанций, что послужит расцвету региона, поэтому местным властям странно слышать отдельные негативные голоса московских ученых, которые, приезжая сюда, расхолаживают строителей, но более того – находят нужным беспробудно пьянствовать до бессознательного состояния, устраивать дебоши в чайных на виду у рабочих.
Не было смысла спорить с ним, прямолинейным или коварным, но его слова о московских ученых, пьянствующих «до бессознательного состояния», и о дебошах в чайных зажгли огонек бешенства в Дроздове, и он ответил, не справляясь с собой: «У вас в тайге совершено убийство незауряднейшего человека. Это убийство на совести Чилима. И, вероятно, Москвы. Поэтому вряд ли вам выгодно расследовать его – в силу многих обстоятельств. Что касается дебоша в чайной, то не с благословения ли начальства устраиваются провокации на виду у рабочих. При заготовленном милиционере в подсобке. Впрочем, каждый наделен теми способностями, которые заслуживает!»
В конце концов Дроздов не жалел, что они не встретились, это избавило его от тягостных минут. Он знал, что не выдержит цинизм придуманной легенды о гибели Тарутина и не выдержит коварного иезуитства в позолоченных пилюлях, вкус которых он полной мерой ощутил в заключительных словах чрезвычайно воспитанного председателя исполкома: «Ученому тоже следует верить соответствующим органам и вести себя в рамках приличия советского человека. Оскорбление органов охраны правопорядка подсудно. Желаю счастливо долететь до Москвы, которую вы так неосторожно обвиняете. Чилим есть Чилим. Москва есть Москва. Кстати, из Москвы, из Цека на ваше имя пришла телеграмма. Вам ее передадут».
Уже в такси по дороге из аэропорта он припомнил фразу телеграммы, непонятно почему подписанную Битвиным: «К огорчению ваше поведение в Чилиме недостойно ученого», припомнил ее образцово-целомудренный текст, ее невозмутимый упрек, обещавший то, что (без неожиданности) он и должен был предполагать, возвращаясь из Чилима… Но не было ни сожаления, ни раскаяния, только мучило и не освобождало чувство беспокойства, недоделанности, незавершенности, будто некто беспощадный и всевластный остановил его на середине пути лживой силой.
– Пожалуй, скептиками сказано: если есть зло, то нет Бога, – вслух проговорил Дроздов, рассеянно протирая затуманенное стекло, за которым бежали осенние московские улицы. – Улыбышев сказал, что чилимскому председателю исполкома тридцать шесть лет. На три года старше Христа! Но почему-то кажется, что с послушной улыбкой первый гвоздь для распятия подал бы и он. Новые карьеристы на местах в заговоре с московскими монополиями, и страну распинают они вместе. И Чепцову лет тридцать пять.
На кольце бульваров дождь усилился, с дробной быстротой застучал по крыше такси, запузырились на асфальте почерневшие лужи, по забрызганному грязью переднему стеклу били струи, прилипали распластанные листья, скользили вверх-вниз на качелях «дворников», и пожилой шофер, покосясь на заднее сиденье, пробормотал ворчливо:
– Простокваша, чтоб ей провалиться. Вся Москва вроде в мокром мешке сидит. В Сибири – тоже льет?
– В Сибири ветер, – невнимательно ответил Дроздов.
– Ты слышал? В мокром мешке… – сказала шепотом Валерия и просунула руку ему под локоть, поеживаясь. – Я бы не хотела, чтобы мы оказались в мокром мешке. Знаешь, такой средневековый способ казни. Засовывают в мешок, завязывают веревочкой и сбрасывают несчастных в реку. Вот тебе и мокрый мешок.
– Почему ты об этом заговорила?
Она притиснулась виском к его виску.
– Как нет на свете серо-буро-малиновых кошек, так нет сейчас и правды. Я с тобой согласна. Но мне как-то стало тревожно… когда ты сказал предисполкома, что Москва участвовала в убийстве Тарутина. Ты переступил через что-то очень запретное, даже если ты подозреваешь что-то…
– Я и так совершил цепь ошибок. И еще об одной не жалею…
Валерия прервала его тихим протестующим движением головы.
– Крупные чиновники из монополий мстительны. Это я знаю. А наша академия!.. Я уже давно потеряла веру в академишек. Ученые мужи… Образцовые исполнители чужой воли. О, мученики совести и страстотерпцы! За крохотным исключением как они удивительно благоразумны, бездарны и безмолвны в любом добром деле! Владения надменного Козина. Известно ведь, что мнимая величина – это корень квадратный из минус единицы. От них нельзя ждать защиты.
– Валери, я не жду ее от корней квадратных из минус единицы. Одна надежда: вдруг прискачет на своем Россинанте верный Дон Кихот.
Она наморщила переносицу.
– Не надо шутить. Один против всех? Тарутина уже с тобой нет.
– Вот что! – с веселой решительностью заговорил Дроздов. – Во-первых, я не один, если верить некой легковейной Золушке, кандидату наук, которая сейчас сидит со мной. Во-вторых, я тебя домой не завожу, мы едем ко мне. Я отдаю в твои владения ванную, свой халат, сам жарю яичницу, достаю из холодильника бутылку шампанского, мы садимся с тобой завтракать, ты приготавливаешь кофе, и мы решаем с тобой вечный вопрос: как жить на белом свете дальше. Согласна?
– Только в одном пункте, – сказала она. – Мы заедем на полчаса, я приготовлю кофе и уезжаю к себе. Сегодня мне нужна своя ванна, своя квартирка, свой халат, своя тишина, свое одиночество. И все свои женские штучки-дрючки, чтобы вернуться в цивилизацию. Ты это понимаешь? По лицу вижу – нет.
Он возразил:
– Ясно, нет. Понимаю только в главном пункте. Он звучит по-современному: молодая женщина не хочет терять эмансипированной самостоятельности и отказывается от своего стиля жизни. Так?
– У меня тысяча пороков, но все они простительны… – Она глубже просунула руку Дроздову под локоть, поцеловала его в щеку холодными губами. – Ты на меня не сердишься? А я думаю о той ветреной ночи, и меня немножко знобит.
И он вспомнил ненастную ночь, когда она осталась у него ночевать, ее робко сдвинутые колени, свежетерпкую скользкость ее рта и, чувствуя прилив душной нежности к ней, сказал с хрипотцой:
– Я не могу сердиться на женщину, которая мне нравится безнадежно. И не хотел бы, чтобы она ушла и заперлась в своей квартирке, довольная свободой. Если ты можешь терпеть эмансипацию, то я враг ее. Она когда-нибудь отнимет у мужчин всех женщин.
– Еще минутку, господин палач.
– Это уже великолепно.
– Не иронизируй, пожалуйста. Я хочу сказать, что некая французская баронесса в последнее мгновение казни сказала своему палачу «еще минутку», чтобы продлить минуту жизни. Я тоже хочу… продлить… Дай мне привыкнуть.
А когда въехали во двор на проспекте Вернадского под черный, сквозной навес тополей, на жирнотусклый асфальт с островами размокших листьев, когда машина затормозила у подъезда, возле которого в водосточной трубе бурно гремело, переливалось, всплескивало, Дроздов сверх всякой меры расплатился с шофером (в благодарность за удачное возвращение), подхватил два рюкзака, и они поднялись в лифте на шестой этаж. В лифте молчали, здесь не было тесно, а она, не прижимаясь, стояла вплотную, он видел слабую улыбку в ее теплых, не совсем искренних сейчас глазах, не отрывающихся от его зрачков, как в тот момент ее загадочной фразы: «Еще минутку, господин палач». И он подумал невольно, что неугасающая память о покойной Юлии оставалась в его душе, несмотря ни на что, незапятнанной, – незащищенный, доверчивый ребенок Юлия не знала, боялась жизни, и, быть может, это погубило ее. Валерия была из другого, сильного племени женщин, и нередко у него возникало такое чувство, что он видел воочию одну Валерию, а мысленно представлял ее другой. Вот и теперь в лифте стояла перед ним в чем-то закрытая на тайный замочек молодая женщина и вместе с тем была же и другая Валерия, изнемогающая от нежности в ту непогожую счастливую ночь, и он не забыл дрожь ее коленей, ее неумение, наивность, ветряной холодок ее кожи.
– На полчаса, хорошо? – не отводя от его глаз улыбающиеся глаза, сказала она. – Я только приготовлю кофе…
На лестничной площадке перед дверью своей квартиры он бросил рюкзаки на пол, легко обнял Валерию за плечи, целуя ее в прохладноватые, почти безучастные губы, вдруг ставшие такими родственно близкими после той непогожей ночи, и сделал усилие, чтобы сказать вполне серьезно:
– Еще минутку, господин палач. Жуткая фраза. Согласись – в ней какая-то аристократическая чертовщина. Не надо долго ко мне привыкать, баронесса. Я не «господин палач», а архангел-хранитель. Останься, Валя, и это не серо-буро-малиновая кошка, а правда.
– Нет, – заторопилась она не согласиться с ним. – Я не могу у тебя остаться. Мне надо одной. Будет кощунственно, нас Бог накажет, если мы так быстро забудем несчастье. Я знаю, что не выдержу, когда мы останемся вместе… Перед моими глазами все время стоит Николай. И почему-то не тот силач и смельчак, который хотел пить шампанское из моей туфли, а то страшное, что мы похоронили. Пойми, я побуду у тебя полчаса, напою тебя кофе и уеду. Не сердись.
– Значит, серо-буро-малиновая кошка гуляет по крышам сама по себе, – ответил Дроздов, стараясь показаться спокойным, и достал ключ от двери, испытывая шершавый комок в горле оттого, что она сзади прижалась щекой к его плечу, так прося у него прощения.
Он долго не мог открыть дверь.
Должно быть, что-то случилось с замком в его отсутствие, ключ не поворачивался, замок не поддавался, не подчинялся силе – и внезапная мысль ожгла его подозрением, связанным с ночными звонками перед отъездом в Сибирь. Очевидно, в квартире хотели побывать или побывали в дни его отсутствия и, работая каким-то железным предметом, испортили замок. Но кто? С какой целью?
– Застрял ключ? – спросила Валерия притворно сонным, капризным голосом.
– Да что-то с этим механизмом, – ответил он не без раздражения выдергивая ключ и разглядывая его при сером свете дождливого окна на лестничной площадке. – Пожалуй, не ключ, а подкачал замок. Наверняка каким-то образом с той стороны сработал предохранитель. Вот некстати!
– Но, может быть, там кто-то есть в квартире, – предположила Валерия. – Ты у кого-нибудь оставляешь ключ? У Нонны Кирилловны, например.
– У нее – нет. Ключ, ключ… – повторил он, хмурясь. – Второй ключ у Мити. Но Митя знает, что я в отъезде. И без меня прийти в пустую квартиру ему нет смысла. Но, возможно, ключ оказался у Нонны Кирилловны, только зачем – непонятно…
Он нажал на кнопку звонка продолжительно и настойчиво, не надеясь, что в квартире может оказаться Нонна Кирилловна, думая об ином, жестоком и невозможном, о чем не надо было говорить Валерии, – это невозможное погружалось в лунную пустоту ночи, разбитую черными тенями тревоги, витавшими над звонком телефона в его кабинет.
– Ну, конечно, я не ошиблась, – утвердительно сказала Валерия, прислушиваясь. – Там кто-то ходит. Ты слышишь какое-то шуршание, будто бы шаги?
Из передней текли тихие звуки неопределенного шевеления, ползущие шорохи, точно сквозняком передвигало по полу скомканную бумагу. Затем ему почудилось вдруг за дверью частое, как после бега, дыхание, и он, ошеломленный догадкой, позвал громким голосом:
– Митя? Ты?..
– Па-па! Мой папа! – пронзил его приглушенный вопль из-за двери. – Папа, папа, папа?..
Он не мог, по-видимому, справиться с замком, быстро отщелкнуть предохранитель, открыть дверь, что-то мешало там, гремело, падая в передней, а когда за порогом, наконец, раскрытой двери среди опрокинутых стульев, среди этой разрушенной баррикады Дроздов увидел дрожащего худенькими плечами сына, его дрожащее радостным плачем лицо, он с удушьем в груди подхватил, поднял его, прижал тонкое, жесткое, ощутимое мальчишескими ребрышками тело и, целуя его растрепанные, пахнущие сладким ветром волосы, его щеки, горячо и солоно залитые слезами, повторял в горьком и счастливом забытьи:
– Ах ты, Митька, Митька, дорогой воробей ты мой, что же ты здесь один делаешь? Совсем один в квартире? И что же ты за такую крепость из стульев устроил? Кто-то приходил? Ты кого-то не хотел пускать? Ну, рассказывай, рассказывай, как ты жил без меня? Ты давно здесь?
– Папа, я не хотел ее пускать, – захлебывался Митя, тонкими руками обвивая шею отца. – Я ушел к тебе, я соскучился… Я хотел тебя ждать, а она приходила, звонила, стучала… Она плакала, что я ее убиваю. Я ее не убиваю. Я только не хочу с ней… Она меня не любит, бьет по голове… У меня голова болит… Я хочу с тобой. Папа, родненький, не отдавай меня. Я умру там. («Неужели он помнит фразу Юлии?») Я не хочу у нее. Я буду посуду мыть, пыль вытирать на полках. Я буду за собой трусики стирать! Папа, пожалуйста, не отпускай!.. Пожалуйста! Пожалуйста!..